На постоялом дворе, на одной из широких улиц большого торгового села Воскресенского, в задней чисто прибранной горенке, за огромным самоваром сидел Патап Максимыч с паломником и молчаливым купцом Дюковым. Решили они заночевать у Воскресенья, чтоб дать роздых лошадям, вдосталь измученным от непривычной езды по зимнякам и лесным тропам.
– Горазды ж вы оба спать-то, – молвил Патап Максимыч, допивая пятый либо шестой стакан чаю. – Ведь ты от зимницы до Ялокши глаз не раскрыл, Яким Прохорыч, да и после того спал вплоть до Воскресенья.
– Сон что богатство, – ответил паломник, – больше спишь, больше хочется.
– А со мной все время лесник калякал, – продолжал Патап Максимыч. – И песни пел и сказки сказывал; затейный парень, молодец на все руки.
– Слава те, Господи, что сон меня одолел, – отозвался Стуколов. – Не сквернились, по крайней мере, уши мои, не слыхали бесовских песен и нечестивых речей треклятого табашника.
– Пошел расписывать! – молвил Патап Максимыч. – Везде-то у него грехи да ереси, шагу ты не ступишь, не осудивши кого… Что за беда, что они церковники? И между церковниками зачастую попадают хорошие люди, зато и меж староверами такие есть, что снаружи-то «блажен муж», а внутри «вскуе шаташася».
– Правая вера все покрывает, – сказал паломник, – а общение с еретиком в погибель вечную ведет… Не смотрели бы глаза мои на лица врагов Божиих.
– Нашему брату этого нельзя, – молвил Патап Максимыч. – Живем в миру, со всяким народом дела бывают у нас; не токма с церковниками – с татарами иной раз хороводимся… И то мне думается, что хороший человек завсегда хорош, в какую бы веру он ни веровал… Ведь Господь повелел каждого человека возлюбить.
– Да не еретика, – подхватил Стуколов. – Не слыхал разве, что в писании про них сказано: «И тати, и разбойницы, и волхвы и человекоубийцы, и всякие другие грешники внидут в царство небесное, только еретикам, врагам Божиим, несть места в горних обителях…»
– Надоел ты мне, Яким Прохорыч, пуще горькой редьки такими разговорами, – с недовольством промолвил Патап Максимыч.
– Обмирщился ты весь, обмирщился с головы до ног, обошли тебя еретики, совсем обошли, – горячо отвечал на то Стуколов. – Подумай о души спасении. Годы твои не молодые, пора о Боге помышлять.
– Береги свои речи про других, мне они не пригожи, – с сердцем ответил Патап Максимыч. – Хочешь, на обратном пути в Комаров завернем? Толкуй там с матерью Манефой… Ты с ней как раз споешься: что ты, что она – одного сукна епанча, одного лесу кочерга.
Стуколов несколько смутился.
– А знаешь ли, что песенник-то сказывал? – спросил после недолгого молчания Патап Максимыч.
– Почем я знаю? У сонного нет ушей, – отвечал Стуколов.
– Про Стеньку Разина сказки сказывал, про клады, по лесам зарытые, а потом на земляное масло свел, – сказал Патап Максимыч.
Сонный Дюков вспрянул, уставив удивленные глаза на Патапа Максимыча. А Стуколов преспокойно студил вылитый в блюдечко чай.
– Слышишь? – обратился к нему Патап Максимыч. – Про золотой песок парень-от сказывал. На Ветлуге, дескать, подлинно есть такие места.
– И без него знаем, – безучастно промолвил Стуколов.
– В лесах, говорит, золото лежит, ото всякого жила далече, а которо место оно в земле лежит, того не знает, – продолжал Патап Максимыч.
– Хошь и знал бы, так не сказал, – заметил Стуколов. – Про такие дела со всяким встречным не болтают.
– Сказал же про клады, где зарыты, и в каком месте золотая пушка лежит. Вот бы вырыть-то, Яким Прохорыч, пожалуй бы, лучше приисков дело-то выгорело.
– Пустое городишь, Патап Максимыч, – сказал паломник. – Мало ль чего народ ни врет? За ветром в поле не угоняешься, так и людских речей не переслушаешь. Да хоть бы то и правда была, разве нам след за клады приниматься. Тут враг рода человеческого действует, сам треклятый сатана… Душу свою, что ли, губить! Клады – приманка диавольская; золотая россыпь – Божий дар.
– В одно слово с лесником! – воскликнул Патап Максимыч. – То же самое и он говорил.
– Правдой, значит, обмолвился злочестивый язык еретика, врага Божия, – сказал Стуколов. – Ину пору и это бывает. Сам бес, когда захочет человека в сети уловить, праведное слово иной раз молвит. И корчится сам, и в три погибели от правды-то его гнет, а все-таки ее вымолвил. И трепещет, а сказывает Таков уже проклятый их род!..
– Да полно ль тебе, Яким Прохорыч! – вставая с лавки, с досадой промолвил Патап Максимыч. – О чем с тобой ни заговори, все-то ты на дьявола своротишь… Ишь как бесу-то полюбилось на твоем языке сидеть, сойти долой окаянному не хочется.
Паломник плюнул и, сердито взглянув на Патапа Максимыча, пробормотал какую-то молитву, глядя на иконы.
– Весть Господь пути праведных, путь же нечестивых погибнет!.. – сказал он потом громким голосом.
– Нет, Яким Прохорыч, с тобой толковать надо поевши, – молвил Патап Максимыч. – Да, кстати, и об ужине не мешает подумать… Здесь, у Воскресенья, стерляди первый сорт, не хуже васильсурских. Спосылать, что ли, к ловцам на Левиху[87].
– В великий-то пост? – испуганно воскликнул Стуколов.
– В пути сущим пост разрешается, – сказал Патап Максимыч.
– Поганься, коли Бога забыл, а мы и хлебца пожуем, – молвил паломник сдержанным голосом, не глядя на Патапа Максимыча.
– Эх вы, постники безгрешные!.. Знавал я на своем веку таких, – шутил Патап Максимыч. – Есть такие спасенные души, что не только в середу, в понедельник даже молока не хлебнут, а молочнице и в велику пятницу спуску не дадут.
Плюнул от досады Стуколов.
– Как же будет у нас? – продолжал Патап Максимыч. – Благословляй, что ли, свят муж, к ловцам посылать?.. Рыбешка здесь редкостная, янтарь янтарем… Ну, Яким Прохорыч, так уж и быть, опоганимся, да вплоть до святой и закаемся… Право же говорю, дорожным людям пост разрешается… Хоть Манефу спроси… На что мастерица посты разбирать, и та в пути разрешает.
– Отстань от меня, ради Господа, – молил Стуколов. – Делай, как знаешь, а других во грех не вводи.
Патап Максимыч махнул рукой и вышел к хозяевам в переднюю горницу, чтоб спосылать их к ловцам за рыбой.
Только что он вышел, Дюков торопливо сказал паломнику:
– Про места расспрашивал!
– Не спознал и не спознает, – решительно ответил Стуколов. – Я все слышал, что лесник рассказывал…
– То-то, чтоб нам в дураках не остаться, – сказал Дюков.
– Будь покоен: попал карась в нерето[88], не выскочит.
Патап Максимыч запоздал на Ветлуге. Проехали путники в Урень, под видом закупки дешевого яранского хлеба. И в самом деле Патап Максимыч сделал там небольшую закупку. Потом отправились в лесную деревушку, к знакомому Якима Прохорыча, оттуда в другую, Лукерьиной прозывается, к зажиточному баклушнику[89] Силантью. Оба знакомца Стуколова заверяли Патапа Максимыча, что по ихним лесам вправду золотой песок водится. Силантий показал даже стеклянный пузырек с таким добром. На вид песок, ни дать ни взять, такой же, как стуколовский.
– Пробовали плавить его, – сказывал Силантий, – топили в горну на кузнице, однако толку не вышло, гарь одна остается.
К великой досаде паломника, разболтавшийся Силантий показал Патапу Максимычу и гарь, вовсе не похожую на золото.
Как ни старался Стуколов замять Силантьевы речи, на Патапа Максимыча напало сомненье в добротности ветлужского песка… Он купил у Силантья пузырек, а на придачу и гарь взял.
Когда совершалась эта покупка, Стуколов с досадой встал с места и, походив по избе спешными шагами, вышел в сени. Дюков осовел, сидя на месте.
На другой день, рано поутру, Патап Максимыч случайно подслушал, как паломник с Дюковым ругательски ругали Силантья за «лишние слова»… Это навело на него еще больше сомненья и, сидя со спутниками и хозяином дома за утренним самоваром, он сказал, что ветлужский песок ему что-то сумнителен.
– У меня в городу дружок есть, барин, по всякой науке человек дошлый, – сказал он. – Сем-ка я съезжу к нему с этим песком да покучусь ему испробовать, можно ль из него золото сделать… Если выйдет из него заправское золото – ничего не пожалею, что есть добра, все в оборот пущу… А до той поры, гневись, не гневись, Яким Прохорыч, к вашему делу не приступлю, потому что оно покаместь для меня потемки… Да!
– Съезди, пожалуй, к своему барину, – молвил паломник. – Только не проболтайся, ради Бога, где эта благодать родится. А то разнесутся вести, узнает начальство, тогда нам за наши хлопоты шиш и покажут… Сам знаешь, земля ведь не наша.
– Купим ее, – сказал Патап Максимыч. – Земли здесь недороги.
– Легко сказать – купим, – прервал Стуколов. – Ежели бы земли-то здешние были барские, нечего бы и толковать, купил и шабаш, а тут ведь казна. Годы пройдут, пока разрешат продажу. По здешним местам казенных земель спокон веку никто не покупывал, так…
– Не казенна здесь земля, удельная, – перебил Силантий. Стуколов искоса взглянул на него: «Не суйся, дескать, куда не спрашивают», – и продолжал, обращаясь к Патапу Максимычу:
– С удельной и того хуже. Удел земель не продает. Да что об этом толковать прежде времени? Коли дело пойдет, как уговорились, в Питере отхлопочем за тебя прииски, а коли ты, Патап Максимыч, на попятный, так после пеняй на себя…
– Кто на попятный? – вскрикнул Патап Максимыч. – Никогда я на попятный ни в каком деле не поворачивал, не таков я человек, чтоб на попятный идти. Мне бы только увериться… Обожди маленько, окажется дело верное, тотчас подпишу условие и деньги тебе в руки. А до тех пор я не согласен.
– Да ты не всякому пузырек-от показывай, – сказал паломник. – А то могут заподозрить, что это золото из Сибири, краденое. Насчет этого теперь строго – как раз в острог.
– Малого ребенка, что ли, вздумал учить? – вспыхнул Патап Максимыч. – Разве мы этого не понимаем?.. Барин верный. Дружок мне – не выдаст. Отсюда прямо в город к нему.
– А вот что, Патап Максимыч, – сказал паломник, – город городом, и ученый твой барин пущай его смотрит, а вот я что еще придумал. Торопиться тебе ведь некуда. Съездили бы мы с тобой в Красноярский скит к отцу Михаилу. Отсель рукой подать, двадцати верст не будет. Не хотел я прежде про него говорить, – а ведь он у нас в доле, – съездим к нему на денек, ради уверенья…
– По мне, пожалуй, для че не съездить, – сказал Патап Максимыч. – Да что это за отец Михаил?
– Игумен Красноярского скита, – ответил Стуколов. – Увидишь, что за человек – поискать таких старцев!..
По совету Стуколова, уговорились ехать в скит пообедавши. Перед самым обедом паломник ушел в заднюю, написал там письмецо и отдал его Силантью. Через полчаса какие-нибудь хозяйский сын верхом на лошади съехал со двора задними воротами и скорой рысью погнал к Красноярскому скиту.
Совсем уже стемнело, когда путники добрались до скита Красноярского. Стоял он в лесной глуши, на берегу Усты, а кругом обнесен был высоким деревянным частоколом. Посредине часовня стояла, вокруг нее кельи, совсем не похожие на кельи Каменного Вражка и других чернораменских женских скитов. Все здесь было построено шире, выше, суразнее и просторней; кельи друг от дружки стояли подальше; не было на них ни теремков, ни светелок, ни вышек, ни смотрилен. Не будь середь обители высокой часовни да вкруг нее намогильных голубцов, Красноярский скит больше бы походил на острог, чем на монастырь. Такой же высокий частокол вокруг, такие же большие ворота, местами обитые железом, такие же длинные, высокие, однообразные кельи с маленькими окнами и вставленными в них железными решетками. Вне ограды хоть бы какой клевушок.
Подъехав к скиту, путники остановились у ворот и дернули висевшую у калитки веревку. Вдали послышался звон колокола; залаяли собаки, и через несколько времени чей-то голос стал изнутри опрашивать:
– Кого Господь дарует?
– Люди знакомые, отец вратарь, – отозвался паломник. – Стуколов Яким с дорогими гостями. Доложись игумну, Яким, мол, Прохорыч гостей привез.
– Отец игумен повечерие правит. Обождите малехонько, схожу благословлюсь… – ответил за воротами привратник.
– Да ты поскорей, отец вратарь, мы ведь издалека. Кони приустали, да и самим отдохнуть охота, – сказал Патап Максимыч.
– Ладно, поспешу, – отвечал голос за воротами. – А много ль вас народу-то?
– Пятеро, – сказал Стуколов, – ты молви только отцу игумну: Яким, дескать, Прохорыч Стуколов с гостями приехал.
– Ладно, ладно, скажу.
Привратник ушел и долго не возвращался. Набежавшие к воротам псы так и заливались свирепым лаем внутри монастыря. Тут были слышны и сиплый глухой лай какого-то старинного стража Красноярской обители, и тявканье задорной шавки, и завыванье озлившегося волкопеса, и звонкий лай выжлятника… Все сливалось в один оглушительный содом, а вдали слышались ржанье стоялых коней, мычанье коров и какие-то невразумительные людские речи.
– Ну, брат, в этот скит, как в царство небесное, сразу не попадешь, – сказал Патап Максимыч паломнику.
– Нельзя в лесах иначе жить, – отвечал Стуколов. – С большой опаской здесь надо жить… потому глушь; верст на десять кругом никакого жилья нет. А недобрых людей немало – как раз пограбят… Старцы же здешние – народ пуганый.
– А что? – спросил Патап Максимыч.
– Мучили их. Забрались одинова разбойники – грабили.
– Как так? – спросил Патап Максимыч.
– Так же, – отвечал паломник. – Пошла слава про монастырь, что богат больно, а богат-то он точно богат, от того самого дела – смекаешь… Вот погоди, сам своими глазами увидишь. Годов десять тому и польстись на Красноярскую обитель неведомо какие злодеи, задумали старцев пограбить… Сговорились с бельцом ихнего же монастыря, тот у привратника ключи украл и впустил ночью разбойников. Человек пятнадцать их было, народ молодой, здоровенный… Которых старцев в кельях заперли, которых по рукам, по ногам перевязали да, этак распорядившись, зачали по-своему хозяйничать… Часовню разбили, образа ободрали, к игумну пришли. Все мышиные норки у него перерыли, а денег два с полтиной только нашли. Принялись за отца Михаила, говорят: подавай деньги… Тот уперся… Никаких, говорит, денег у меня нет, опричь тех, что вы отобрали. Разбойники его пытать – уж чего они над ним не творили: и били-то его всячески, и арапником-то стегали, и подошвы-то на бересте палили, и гвозди-то под ногти забивали… Вытерпел старец – слова не проронил, только молитву читал, как они его мучили. Замертво бросили в чулан, думали, нежив. Но помиловал Бог – отдышался. За келейника игуменовского принялись. Тот, не стерпя мук, может статься, и сказал бы, да, Богу благодаренья, сам не знал, куда игумен деньги запрятал. Так и не покорыстовались… Разыскали после разбойников, сослали…
– Этак, пожалуй, старцы нас и не пустят, подумают, опять разбойники нагрянули, – сказал Патап Максимыч.
– Пустят, как не пустить. Меня знают, – отвечал Стуколов. Прошло немало времени, как в монастыре снова послышались людские голоса.
– Отец вратарь, скоро ли ты? Отпирай! – крикнул Стуколов.
– Да вот отец казначей пришел поспрошать, что за люди, – послышалось из-за ограды.
– Ты, что ль, будешь, отец Михей? – крикнул Стуколов.
– Я, грешный инок Михей, – отвечал казначей. – А вы кто такие?
– Да ведь сказано было вратарю, что Стуколов Яким гостей привез… Сказывали отцу игумну аль нет еще?
– Отец Михаил повечерие правит – нельзя с ним теперь разговаривать, – отвечал привратник. – Потому я отцу казначею и доложился.
– Аль меня по голосу-то не признаешь, отец Михей? – спросил паломник.
– Как через ворота человека признать по голосу? Я же и на ухо крепонек.
– Ах вы, старцы Божьи!.. – крикнул Стуколов. – Не воры к вам приехали, свои люди, знакомые. Благослови, отец Михей, ворота отворить.
– Да гости-то кто такие с тобой? – спросил казначей.
– Дюков Сампсон Михайлович, дружок отцу-то Михаилу, – сказал Стуколов, – да еще Патап Максимыч Чапурин из Осиповки.
– Не братец ли матушки Манефы комаровской? – спросил отец Михей.
– Он самый, – отвечал Стуколов.
– Ин обождите маленько, пойду благословлюсь у отца игумна, – сказал казначей, и вскоре послышались шаги удалявшихся внутрь монастыря. Притихший собачий лай поднялся пуще прежнего.
Из себя вышел Патап Максимыч, браниться зачал. Бранил игумна, бранил казначея, бранил вратаря, бранил собак и всю красноярскую братию. Пуще всего доставалось Стуколову.
– К какому ты лешему завез меня! – кричал он на весь лес. – Понесла же меня нелегкая в это гнездо проклятое… Чтоб их всех там свело и скорчило!.. Ночевать, что ли, тут в лесу-то?.. Шайтан бы побрал их, этих чернецов окаянных… Что они, морозить нас вздумали?.. Аль деревенских девок прячут по подпольям?..
– Не греши праздным словом на Божьих старцев, – уговаривал его паломник. – Потерпи маленько. Иначе нельзя – на то устав… Опять же народ пуганый – недобрых людей опасаются. Сам знаешь: кого медведь драл, тот и пенька в лесу боится.
Не внимал уговорам Патап Максимыч, ругани его конца не виделось. До того дошло, что он, харкнув на ворота и обозвав весь монастырь нехорошими словами, хотел садиться в сани, чтоб ехать назад, но в это время забрякали ключами и продрогших путников впустили в монастырскую ограду. Там встретили их четверо монахов с фонарями.
До десятка собак с разнообразным лаем, ворчаньем и хрипеньем бросились на вошедших. Псы были здоровенные, жирные и презлые. Кроме маленькой шавки, с визгливым лаем задорно бросившейся гостям под ноги, каждая собака в одиночку на волка ходила.
– Лыска!.. Орелка!.. Жучка!.. По местам, проклятые!.. Цыма, Шарик!.. Что под ноги-то кидаешься?.. По местам!.. – кричали на собак монахи и насилу-насилу успели их разогнать.
– Чего с такой псарней разбою бояться, – ворчал не уходившийся еще Патап Максимыч. – Эти псы целый стан разбойников перегрызут.
– Повечерие на отходе, – чуть не до земли кланяясь Патапу Максимычу, сказал отец Спиридоний, монастырский гостиник, здоровенный старец, с лукавыми, хитрыми и быстро, как мыши, бегающими по сторонам глазками. – Как угодно вам будет, гости дорогие, – в часовню прежде, аль на гостиный двор, аль к батюшке отцу Михаилу в келью? Получаса не пройдет, как он со службой управится.
– По мне все едино, – сухо ответил Патап Максимыч. – В часовню так в часовню, келью так в келью.
– Так уж лучше в часовню пожалуйте, – сказал отец Михей. – Посмотрите, как мы, убогие, Божию службу по силе возможности справляем… А пожитки ваши мы в гостиницу внесем, коней уберем… Пожалуйте, милости просим.
И казначей отец Михей повел гостей по расчищенной между сугробами, гладкой, широкой, усыпанной красным песком дорожке, меж тем как отец гостиник с повозками и работниками отправился на стоявший отдельно в углу монастыря большой, ставленный на высоких подклетах гостиный дом для богомольцев и приезжавших в скит по разным делам.
Войдя в часовню, Патап Максимыч поражен был благолепием убранства и стройным чином службы. Старинный, ярко раззолоченный иконостас возвышался под самый потолок. Перед местными в золоченых ризах иконами горели ослопные свечи, все паникадила были зажжены, и синеватый клуб ладана носился между ними. Старцы стояли рядами, все в соборных мантиях с длинными хвостами, все в опущенных низко, на самые глаза, камилавках и кафтырях. За ними ряды послушников и трудников из мирян; все в черных суконных подрясниках с широкими черными усменными[90] поясами. На обоих клиросах стояли певцы; славились они не только по окрестным местам, но даже в Москве и на Иргизе. Середи часовни, перед аналогией, в соборной мантии, стоял высокий, широкий в плечах, с длинными седыми волосами и большой окладистой, как серебро, белой бородой, старец и густым голосом делал возгласы. Это был сам игумен – отец Михаил.
Служба шла так чинно, так благоговейно, что сердце Патапа Максимыча, до страсти любившего церковное благолепие, разом смягчилось. Забыл, что его чуть не битых полчаса заставили простоять на морозе. С сиявшим на лице довольством рассматривал он красноярскую часовню.
«Вот это служба так служба, – думал, оглядываясь на все стороны, Патап Максимыч. – Мастера Богу молиться, нечего сказать… Эко благолепие-то какое!.. Рогожскому мало чем уступит… А нашей Городецкой часовне – куда! тех же щей да пожиже влей… Божье-то милосердие какое, иконы-то святые!.. Просто загляденье, а служба-то – первый сорт!.. В Иргизе такой службы не видывал!..»
Наружность игумна тоже понравилась Патапу Максимычу. Еще не сказав с ним ни слова, полюбил уж он старца за порядки. Прежней досады как не бывало.
«Эка здоровенный игумен-то какой, ровно из матерого дуба вытесан… – думал, глядя на него, Патап Максимыч. – Ему бы не лестовку в руку, а пудовый молот… Чудное дело, как это он с разбойниками-то не справился… Да этакому старцу хоть на пару медведей в одиночку идти… Лапища-то какая!.. А молодец Богу молиться!.. Как это все у него стройно да чинно выходит…»
Кончилось повечерие. Проговорил отпуст отец Михаил и обратился к старцам:
– Отцы и братие и служебницы сея честныя обители!.. Возвещаю вам радость великую: убогое жительство наше посетили благочестивые христолюбцы, крепкие ревнители святоотеческой веры нашея древлего благочестия. Чем воздадим за такую милость, к нам бывшую? Помолимся убо о здравии их и спасении и воспоем Господу Богу молебное пение за милость творящих и заповедавших нам, недостойным, молиться о них.
Братия, обернувшись зараз, чуть не до земли поклонились гостям, а отец Михаил замолитвовал канон о здравии и спасении. Головщик правого клироса звонким голосом поаминил и дробно начал чтение канона.
Тут уж совсем растаял Патап Максимыч. Любил почет, особенно почет церковный. Пуще всего дорожил он тем, что с самой кончины родителя, многие годы бывшего попечителем Городецкой часовни, сам постоянно был выбираем в эту должность. Льстило его самолюбию, когда, бывая в той часовне за службой, становился он впереди всех, первый подходил к целованию Евангелия или креста, получал от беглого попа в крещенский сочельник первый кувшин богоявленской воды, в вербну заутреню первую вербу, в светло воскресенье перву свечу… Но такого почета, какой был оказан ему в Красноярском скиту, никогда ему и во сне не грезилось. Как было не растопиться сердцу, как не забыть досады, что взяла было его у ворот монастыря? Слеза даже прошибла Патапа Максимыча.
«Сторублевой мало! – подумал он. – Игумен человек понимающий. По крайности сторублевую с двумя четвертными надо вкладу положить».
Слушает, а отец Михаил поминает о здравии и спасении рабов Божиих Патапия, Ксении, девицы Анастасии, девицы Параскевы, инокини Манефы, рабы Божией Агриппины.
«Глядь-ка, глядь-ка, – удивляется Патап Максимыч, – всех по именам так и валяет… И Груню не забыл… От кого это проведал он про моих сродников?… Две сотенных надо, да к Христову празднику муки с маслом на братию послать».
Когда же наконец стал отец Михаил поминать усопших родителей Чапурина и перебрал их чуть не до седьмого колена, Патап Максимыч как баба расплакался и решил на обитель три сотни серебром дать и каждый год мукой с краснораменских мельниц снабжать ее.
Таким раем, таким богоблагодатным жительством показался ему Красноярский скит, что, не будь жены да дочерей, так хоть век бы свековать у отца Михаила. «Нет, – думал Патап Максимыч, – не чета здесь Городцу, не чета и бабьим скитам… С Рогожским потягается!.. Вот благочестие-то!.. Вот они, земные ангелы, небесные же человеки… А я-то, окаянный, еще выругал их непригожими словами!.. Прости, Господи, мое согрешение!»
После службы игумен, подойдя к Патапу Максимычу, познакомился с ним.
– Любезненькой ты мой! Касатик ты мой! – приветствовал он, ликуясь с гостем. – Давно была охота повидаться с тобой. Давно наслышан, много про тебя наслышан, вот и привел Господь свидеться.
– Случая до сей поры не выдавалось, отец Михаил, – отвечал Патап Максимыч. – Редко бываю в здешних местах, а на Усте совсем впервой.
– Ну, спаси тебя, Господи, что надумал нас, убогих, посетить, – говорил игумен. – Матушка-то Манефа комаровская по плоти сестрица тебе будет?
– Сестра родная, – отвечал Патап Максимыч.
– Дивная старица! – сказал отец Михаил. – Духовной жизни, опять же от писания какая начетчица, а уж домостроительница какая!.. Поискать другой такой старицы, во всем христианстве не найдешь!.. Ну, гости дорогие, в трапезу не угодно ли?.. Сегодня день недельный, а ради праздника сорока мучеников полиелей – по уставу вечерняя трапеза полагается: разрешение елея. А в прочие дни святыя четыредесятницы ядим единожды в день.
Пошли в келарню игумен, братия, служебницы, работные трудники и гости. Войдя в трапезу, все разом положили уставные поклоны перед иконами и сели по местам. Патапа Максимыча игумен посадил на почетное место, рядом с собой. Между соборными старцами уселись Стуколов и Дюков. За особым столом с бельцами и трудниками сели работники Патапа Максимыча.
Трапеза совершалась по чину. Чередовой чтец заунывным голосом протяжно, нараспев читал «синаксарь». Келарь, подойдя к игумну, благословился первую яству ставить братии, отец чашник благословился квас разливать, отец будильник на разносном блюде принял пять деревянных ставцев с гороховой лапшой, келарь взял с блюда ставец и с поклоном поставил его перед игумном. Отец Михаил и тут воздал почет Патапу Максимычу: ставец перед ним поставил, себе взял другой. Также и чашу с квасом и кашу соковую, поданную келарем, все от себя переставлял гостю.
Когда Патап Максимыч, проголодавшись дорогой, принялся было уписывать гороховую лапшу, игумен наклонился к нему и сказал потихоньку:
– Ты, любезненькой мой, на лапшицу-то не больно налегай. В гостинице наказал я самоварчик изготовить да закусочку ради гостей дорогих.
– Зачем это, отче? – отозвался Патап Максимыч. – Были бы сыты и за трапезой, ишь какая лапша-то у вас вкусная. Напрасно беспокоился.
– Нет, касатик, уж прости меня, Христа ради, а у нас уж такой устав: мирским гостям учреждать особую трапезу во утешение… Вы же путники, а в пути и пост разрешается… Рыбки не припасти ли?
– Нет, отец Михаил, не надо – пост, – сказал Патап Максимыч.
– В пути и в морском плавании святые отцы пост разрешали, – молвил игумен. – Благослови рыбку приготовить, – прибавил он, понизив голос. – А рыбка по милости Господней хорошая: осетринки найдется и белужинки.
– Нет, нет, отец Михаил, – продолжал отнекиваться Патап Максимыч, – и в грех не вводи.
– Говорю тебе, что святые отцы в пути сущим и в море плавающим пост разрешали, – настаивал игумен. – Хочешь, в книгах покажу?.. Да что тут толковать, касатик ты мой, со своим уставом в чужой монастырь не ходят… Твори, брате, послушание!
– Ох ты, отец Михаил!.. Какой ты, право!.. – сказал Патап Максимыч, сдаваясь на слова игумна и решаясь, по его веленью, сотворить послушание. – Нечего делать, – прибавил он, улыбаясь, – послушание паче поста и молитвы. Так, что ли, писано, отче?
– Ах ты, касатик мой! Ох ты, мой любезненькой!.. – молвил игумен и, подозвав отца Спиридония, велел ему шепнуть Стуколову и Дюкову, чтоб и они не очень налегали на лапшу да на кашу.
Трапеза кончилась, отец будильник с отцом чашником собрали посуду, оставшиеся куски хлеба и соль. Игумен ударил в кандию, все встали и, стоя на местах, где кто сидел, в безмолвии прослушали благодарные молитвы, прочитанные канонархом. Отец Михаил благословил братию, и все попарно тихими стопами пошли вон из келарни.
– Ну, гости дорогие, любезненькие вы мои, – сказал отец Михаил, оставшись с ними в опустевшей келарне, – теперь я вас до гостиного двора провожу, там и успокоитесь… А ты, отец будильник, гостям-то баньку истопи, с дороги-то пускай завтра попарятся… Да пожарче, смотри, топи, чтоб и воды горячей и щелоку было довольно, а веники в квасу распарь с мятой, а в воду и в квас, что на каменку поддавать, тоже мятки положь да калуферцу… Чтоб все у меня было хорошо… Не осрами, отче, перед дорогими гостями, порадей, чтоб возлюбили убогую нашу обитель.
– В исправности будет, отче святый, – смиренно отвечал будильник, низко кланяясь. – Постараюсь гостям угодить.
– Коням-то засыпал ли овсеца-то, отец казначей? – спрашивал игумен, переходя из келарни в гостиницу. – Засыпал бы без меры, сколько съедят… Да молви, не забудь, отцу Спиридонию, приезжих работников хорошенько бы успокоил… Ах вы, мои любезненькие! Ах вы, касатики мои!.. Каких гостей-то мне Бог даровал!.. Беги-ка ты, Трофимушка, – молвил игумен проходившему мимо бельцу, – беги в гостиницу, поставь фонарь на лестнице, да молви, самовар бы на стол ставили, да отец келарь медку бы сотового прислал, да клюковки, да яблочков, что ли, моченых… Ненароком приехали-то вы ко мне, гости любезные, – не взыщите… Не изготовился принять вас как надобно.
В гостинице в углу большой, не богато, но опрятно убранной горницы, поставлен был стол, и на нем кипел ярко вычищенный самовар. На другом столе отец гостиник Спиридоний расставлял тарелки с груздями, мелкими рыжиками, волнухами и варенными в уксусе белыми грибами, тут же явились и сотовый мед, и моченая брусника, и клюква с медом, моченые яблоки, пряники, финики, изюм и разные орехи. Среди этих закусок и заедок стояло несколько графинов с настойками и наливками, бутылка рому, другая с мадерой ярославской работы.
– Садитесь, гости дорогие, садитесь к столику-то, любезненькие мои, – хлопотал отец Михаил, усаживая Патапа Максимыча в широкое мягкое кресло, обитое черной юфтью, изукрашенное гвоздиками с круглыми медными шляпками. – Разливай, отец Спиридоний… Да что это лампадки-то не зажгли перед иконами?.. Малец, – крикнул игумен молоденькому бельцу, с подобострастным видом стоявшему в передней, – затепли лампадки-то да в боковушках у гостей тоже затепли… Перед чайком-то настоечки, Патап Максимыч, – прибавил он, наливая рюмку. – Ах ты, мой любезненькой!
– Да не хлопочи, отец Михаил, – говорил Патап Максимыч. – Напрасно.
– Как же это возможно не угощать мне таких гостей? – отвечал игумен. – Только уж не погневайтесь, ради Христа, дорогие мои, не взыщите у старца в келье – не больно-то мы запасливы… Время не такое – приехали на хрен да на редьку… Отец Спиридоний, слетай-ка, родименький, к отцу Михею, молви ему тихонько – гости, мол, утрудились, они же, дескать, люди в пути сущие, а отцы святые таковым пост разрешают, прислал бы сюда икорки, да балычка, да селедочек копченых, да провесной белорыбицы. Да взял бы звено осетринки, что к масленой из Сибири привезли, да белужинки малосольной, да севрюжки, что ли, разварил бы еще.
Отец Спиридоний низко поклонился и пошел исполнить игуменское повеление.
– Что же настоечки-то?.. Перед чайком-то?.. Вот зверобойная, а вот зорная, а эта на трефоли настояна… А не то сладенькой не изволишь ли?.. Яким Прохорыч, ты любезненькой мой, человек знакомый и ты тоже, Самсон Михайлович, вас потчевать много не стану. Кушайте, касатики, сделайте Божескую милость.