Кто-то раз за разом прокручивал валик и обновлял надпись, вбивая её в резиновое сердце, пока она не въелась в самую душу машины.
Грамотные были дети в моей музыкальной школе. Невоспитанные, но грамотные.
А в школе я так и не доучился. Через год заявил матери, что ухожу из мира музыки, потому что терпеть не могу пианино. Мать у меня была профессиональным музыкантом, о моих способностях знала, поэтому возражать не стала.
За что ей огромное спасибо.
Если кто-то из читателей когда-нибудь пробовал писать, он прекрасно меня поймёт. Нестерпимый зуд, потребность немедленно записать впечатление, сцену, мысль нападает часто в самых неподходящих местах, в самое неподходящее время. И записать надо немедленно, сию же секунду, пока мысль не ушла, сценка не забылась, муза не улетела. Вот и хватаешь первое, что под руку попадётся.
Особенно удачны в этом отношении тихие вечерние часы, когда ты уже почти засыпаешь в постели, жена давно посапывает (или похрапывает). И ты уже почти видишь первый хрупкий, дрожащий сон. Что-то такое зыбкое, непонятное, туманное. И тут внезапно прилетает МЫСЛЬ! И всё! Сон исчезает испуганный. А ты начинаешь ворочаться в муках. Потому что зудит мысль эту записать, немедленно зафиксировать, может быть, развить. Но ты же уже лёг. И под одеялом хорошо, и первая дремота подступила. А надо идти на кухню босыми ногами по холодной плитке, включать резкий ночной свет, а он будет бить по глазам, и будет почти больно. И ручку надо искать, и блокнот какой-нибудь или тетрадь. А мысль не то чтобы гениальная. Да и вовсе так себе мыслишка. Даже если и хорошая, то ничего из неё не получится. Будет валяться до пенсии, а там в мемуары в лучшем случае попадёт.
И тебе лень.
Потому что одеяло тёплое, жена уютно сопит, а если встанешь, можешь её разбудить. И сам почти заснул. Мечешься минут десять, и кажутся они тебе вечностью. Потом встаёшь под недовольное ворчание разбуженной жены. Идёшь на кухню искать блокнот. Или, наоборот, засыпаешь в твёрдой уверенности, что завтра утром обязательно вспомнишь и запишешь. Не вспомнишь и не запишешь! Или с утра на трезвую голову мысль покажется таким бредом, что и записывать стыдно.
Но если уж встал, потянулся к прикроватному светильничку, то начинаешь ползать сначала в поисках ручки, карандаша, да хоть фломастера. И ведь ещё вечером дитятко разбросало по всей квартире свои фломастеры. Они попадались под ноги и раза три ты чуть не растянулся на полу. Ругался ещё. А где они теперь эти фломастеры? Ты бы с радостью отыскал хоть один на полу. Хоть жёлтый, хоть оранжевый. Ладно, заметил в горшке с цветком полуживой стержень от шариковой ручки. Средство труда! Начинаешь искать бумагу. А вот тут бывают совершенно разные варианты.
Лично мне приходилось записывать на куске оторванных обоев (получил потом с утра от жены, потому что ремонт был, а кусочек я отхватил от уже отмеренного рулона). На обратной стороне командировочного. Ну пришла мысль в командировке, в гостинице. А ничего другого под рукой не оказалось. Всевозможные чеки и салфетки. Обратная сторона визитки. Моя стопочка визиток, перетянутая резинкой – уже почти блокнот сумасшедшего писателя.
А один раз я записывал на обратной стороне карты. Это была не просто карта, а целый план нападения на Польшу. Я тогда постигал какую-то медицинскую премудрость на военной кафедре. А на складе этой самой кафедры ещё с советских времён тоннами хранились квадратики польской территории. На занятиях мы эти квадратики склеивали, рисовали красные и синие стрелочки, прямоугольники частей и госпиталей. Короче, играли в войнушку. При Союзе этих карт для нужд военных специалистов напечатали десятки тонн. Во все концы страны шли огромные эшелоны, забитые кусочками польской территории. Я представляю, как удивлялись киргизские или туркменские лейтенанты, рисуя синие и красные стрелочки к сельским пунктам Папроць-Дуже или Высоке-Мазовецке. Страны нет уже тридцать лет, а карты остались. Их было столько, что, наверное, моим внукам хватит, если они сойдут с ума и пойдут по следам дедушки.
Преподаватели нашей кафедры тоже играли в войнушку, поэтому относились к процессу рисования очень серьёзно. Чтоб получить наши едва склеенные обрывки польской территории, приходилось с документами идти в «секретный» отдел и у суровой тётеньки получать необходимую «секретку». Причём правом получения этих карт обладал только наш староста. У него был какой-то там третий уровень допуска.
И вот однажды в процессе нападения на эту самую многострадальную Польшу меня прихватило. Писал я тогда что-то фэнтезийное, с принцессами, гномами и драконами. Эльфийки в коротких доспехах взмахивали волшебными палочками, единороги с развевающимися гривами скакали через изумрудные луга. А тут серьёзные люди, офицеры. Синие и красные стрелочки. На изумрудных лугах – развёртывание омедбр (отдельная медицинская бригада) и военно-полевых госпиталей. Кривые окопов, танки, флажки. Коллеги склонились над картами, что-то вполголоса обсуждают, чертят. Слова бросают, как заклинания: обрхбз, дшб и так далее. Чистые орки. А я со своими принцессами шарю по столу в поисках хоть какого-нибудь блокнотика, потому что придумал, какую ловушку установили гномы для моего главного героя. Блокнотик не нашёл, зато цапнул со стола кусочек района. Полдесятка деревень, какие-то леса, половина небольшого озера. Затаился в уголке и принялся на этом кусочке описывать своих гномов. И от того, что коллеги в погонах могут заметить и высмеять моё легкомысленное увлечение, вдохновение так и фонтанирует.
Никто не заметил. А рассказ неплохой получился.
Вернемся к фломастерам. Когда Софья подросла немного, то принялась увлечённо «художествовать». А рисунки и то, чем рисуют, разбрасывать по всей квартире. Мы тогда жили в крохотной однушке. И вы не представляете, какой хаос может создать на тридцати квадратных метрах рассыпанная коробка карандашей. Это как противотанковые ежи для бронированных гадов Гудериана.
Жена на Соню ворчала, а я был даже благодарен своему бесхозяйственному ребёнку. Придёт в голову очередная мысль – не надо искать ручку или карандаш. Пошарил под кроватью – обязательно что-нибудь нашёл. Плохо только то, что некоторые рассказы написаны розовым цветом.
А насчёт ночных идей я тоже выкрутился. Как-то на работу привезли ручки. Не простые ручки, а с крошечным фонариком для лоров. Мол, и записать можно, и в горло пациенту посветить. Так я одну ручку умыкнул. Положил под подушку вместе с блокнотиком. Теперь записываю мысли без отрыва от тёплого одеяла и сопящей жены.
Всем рекомендую.
Гугл-карт раньше не было. И навигаторов, приятным женским голосом оповещавших: «Через три километра поверните на 90 градусов вниз» тоже не было. Были карты и атласы. У дедушки моего лежал на полке «Атлас автомобильных дорог СССР». Можно было взять, открыть где-нибудь посередине и неспешно вести пальцем вдоль трассы от Ростова-на-Дону в Ташкент. И представлять, что не пальцем ведёшь, а едешь на огромном грузовике, а в кузове у тебя ну о-очень важные грузы. И тебя ждут. А вдоль дороги стоят люди и машут тебе. Или не машут. Главное, ведь, не люди, а дорога.
А ещё на полке стоял огромный пыльный «Атлас мира». А в атласе – действительно весь мир. Карты, фотографии достопримечательностей, краткие статьи. Для эпохи, когда не было интернета – настоящее сокровище. В детстве я любил забраться на табуретку, достать этот атлас, открыть его на какой-нибудь Гвинее-Бисау и читать названия городов, рек и особенно небольших посёлков. Мне казалось, что я говорю на языке той страны, города которой рассматривал.
Понятно, что с детства я хотел путешествовать. Лет в пять, помню, иду из детского сада с мамой привычным знакомым маршрутом, а в голове одна мысль:
«А что будет, если сейчас свернуть не направо к нашему подъезду, а налево. Там же всё по-другому, иначе. Там какой-то неизведанный, непонятный, чужой мир».
И я тянулся налево, в серую щель между высотками. Но мама крепко держала меня за руку, и дерзкая экспедиция пока откладывалась.
В первом классе я оторвался. Сходил и налево, и через забор в чужой детский сад. И даже через полгорода на автобусе в кафе «Морозко» добрался. Вылазки становились всё смелее, я заходил всё дальше. Пока однажды автобус не высадил меня на самой окраине нашего городка. Дальше начинался лес, за которым, как я потом узнал, стоял кормилец города – огромный нефтехимический завод.
Но тогда-то я об этом не догадывался. Стоял, смотрел на лес. Что-то там себе думал. Какие-то мысли крутились в детской голове. Наверное, так ощущал себя путешественник, добравшийся до окраины Плоского Мира. Сидел на краю, свесив ноги в космическую бездну, болтал этими самыми ногами, а внизу степенно ворочалась бы черепаха или кит, но это уже не важно.
Я себя точно так же чувствовал. Это был край мира. Моего мира. Постоял немного, потом приехал следующий автобус, и я отправился на нём домой.
Лет в десять я совершил два грандиозных путешествия. Мама свозила меня к своей тёте в Ригу и к бабушке в Уфу. Я познал Восток и Запад. Запад оценил больше. Узкие рижские улочки, булыжная мостовая центра, средневековая ратуша. Мороженое в старинном кафе, где на кафельной плитке сохранились императорские вензеля. Всё это показалось более сказочным, чем уфимские пятиэтажки спального района.
Лет в одиннадцать я поехал в лагерь. Бабушка выбила путёвку в Крым. Тогда Союз ещё только развалился, но связи оставались. И мама дала мне с собой три валюты. Украинские карбованцы, белорусские зайцы и, как универсальную валюту – советские рубли. Они тогда везде ходили.
Поражаюсь сейчас храбрости своих родителей. Привычная страна вдребезги. Лагерь – на территории суверенной Украины. Между нами границы, везде бардак, а они так легко меня отпустили. Я бы сейчас свою дочь не отважился отправить.
Ну и ладно. Зато я впервые увидел море. И понял, что оно – это самое лучшее, что есть на свете.
Потом я ещё немного поездил. В старших классах мы выбрались в областной центр. Гуляли по проспекту, казались себе офигенно взрослыми, пили пиво в сквере. Полтора часа на электричке – это вам не шутки. Затем – турпоходы по рекам и озёрам района. Наконец – поступление и столица. Я тогда из дома уехал – и всё. Началось моё самое большое путешествие.
На первом курсе мы отчаянной до глупости студенческой толпой решили отметить Новый год на Красной площади в Москве. Взять, сорваться, рвануть пробками шампанского в полночь, под бой кремлёвских курантов, погулять по заснеженным улицам и утром вернуться обратно. Собиралось человек двадцать, поехали вдвоём. Но это было предсказуемо. В Москве нам в принципе понравилось. Были и куранты, и Красная площадь, и заснеженные улицы. Улыбающиеся сикхи в фиолетовых тюрбанах, с которыми мы фотографировались, какие-то строгие шведы в пальто, радостные таджики, казахи, туркмены. А ещё толпа гопников, избивающая в переходах одиноких узбеков и кавказцев. И равнодушные москвичи, отворачивающиеся от этой жестокости.
Я тогда пытался писать стихи. Они были по-юношески корявые, мне сейчас за них стыдно. После Москвы я приехал домой и наваял что-то вроде:
…И эхо равнодушно разносит по ночам:
Россия – для русских, Москва – москвичам.
Дальше застрял. Отложил до лучших времён и вдохновения. Так и лежит где-то.
Когда мы с женой познакомились – начались наши совместные путешествия. Мы и познакомились-то в дороге. Я собирался в Питер на выходные погулять. Ехал в автобусе за сумкой в общежитие. Увидел её. И все выходные не любовался красотами северной столицы, а думал о красотах встреченной девушки. Ну, про это отдельный рассказ есть.
Потом была поездка с будущим тестем в Крым. Опять Москва и Питер, уже в паре с Юлькой. На второй день свадьбы мы улетели в Румынию. И это была моя первая самая настоящая заграница.
Кислые вина «Мурфатлар» и «Judvey» в пластиковых стаканчиках. Мутноватое румынское море, запах водорослей, серые ежи волнорезов. Разочарование от того, что колонны греческого храма в Констанце не белые, как на картинках учебника истории, а серые, из местного камня. Толпы цыган, разнообразные «Дачи», жёлтые светофоры.
Первые дни и ночи только вдвоём. У нас была настоящая истерика от того, что мы теперь навсегда вместе. Навсегда. Хорошее слово.
Надо ещё раз поехать, обновить впечатления.
А недавно прилетел я на Кубу. Стоял по колено в тёплом океане, смотрел вдаль. Разумом понимал, что сейчас почти в Южной Америке. Что это, наверное, самая дальняя точка от моего дома, от моего дивана. А чувство не приходило. То самое чувство, когда я заехал на автобусе на последнюю остановку в своём родном городке, стоял и смотрел на лес. И не лес там был, а край моего мира. И космическая бездна под ногами.
Не вернуть того чувства. А жаль.
Учитель всё-таки очень важная профессия. Он во многом формирует будущую личность, развивает основы, которые заложили родители. Или ломает их. И ученик становится тем, кого из него делает учитель. Или наоборот, вопреки ему.
Я, например, писателем стал, скорее, вопреки. Потому что русскую литературу и язык в школе терпеть не мог. Вот биология, география, физкультура – это моё. История – вообще космос. А литература – ужасно скучно. При этом я обожал читать. Всё, что попало, только не писателей из школьной программы. Мучаясь, я читал Толстого, Бунина, Достоевского. Мне было совсем не интересно. Страдания Наташи Ростовой, смерть князя Болконского, самоедство Раскольникова. Я искренне не понимал, кому всё это надо? Чем так велики эти авторы, ведь есть же Берроуз, Роберт Говард, Роберт Асприн, Терри Пратчетт в конце концов.
Я уже рассказывал, как в младших классах в моём дневнике появилась весёлая запись учителя: «Читал на уроке чтения». Именно потому, что мне было неинтересно следить за бурной жизнью условного Филиппка, а на перемене я взял в школьной библиотеке «Остров сокровищ» Стивенсона.
Тенденция продолжилась и в старших классах. Какая Наташа Ростова? Какой Евгений Онегин? У меня на «камчатке» Люк Скайуокер только что узнал, что великий ситх Дарт Вейдер – это его отец Энакин Скайуокер. Вот где драма! Вот где загадка! Вот где экспрессия! Появился бы этот Дарт Вейдер посреди поля Аустерлица, то-то было бы шума!
Наша классная дама, по совместительству преподаватель русского языка и литературы, кривилась каждый раз, когда читала мои диктанты и сочинения. Контрольные тетради возвращались исчёрканные красными чернилами с едва шатающимися от слабости «тройками». Правила русского языка вызубривались от корки до корки, но применить их в жизни у меня никак не получалось. Я увлекался, когда писал. И забывал, в каких случаях «не» с глаголами пишется раздельно, а в каких слитно, какими запятыми выделяется причастный оборот и что одежду надо НАдевать.
Поэтому за сочинения и диктанты я получал свою законную «тройку» и радовался, что не два балла.
Когда в газете напечатали мой первый рассказ, классная дама сказала что-то вроде: «Сначала научился бы грамотно писать, потом сочинял бы». Естественно, это не прибавило любви к русскому языку. Юные писатели в 14 лет считают себя непризнанными гениями и очень плохо относятся к критике. Честно говоря, и сорокалетние тоже.
А в десятом классе произошло неслыханное. Во-первых, в наш класс пришла новая учительница русского. Она была молода, красива и говорила понятным современным языком. А во-вторых, по русской литературе мы начали проходить Булгакова. На первом же уроке нам задали несколько глав из «Мастера и Маргариты». Помню, как взял в библиотеке эту книгу, вечером сел в кресло, борясь с собой, открыл первую страницу, ожидая очередной час борьбы со скучным классическим текстом. И… очнулся часов в двенадцать ночи. Какие две главы, я махом проглотил почти полкниги. Мистика, обнажёнка, рука с трупными пятнами, открывающая форточку, Понтий Пилат в плаще с кровавым подбоем. Коротко выражаясь – я офигел.
Прибежал утром в класс и начал рассказывать приятелям. Те посмотрели на меня, как на идиота. Им было скучно. Несмотря на образ Иешуа, несмотря на грозную фигуру изуродованного Марка Крысобоя.
На уроке литературы я вскинул руку почти в римском приветствии. И выдал всё, что думаю о прочитанном. Учительница улыбнулась. Она поняла, что Булгаков меня не на шутку зацепил.
С тех пор я полюбил русский. Грамотность по-прежнему прихрамывала. Да, буду честен, я и сейчас задумываюсь, как правильно писать – тся или – ться. Но литературу полюбил. И писать полюбил.
Отныне за сочинения я получал отличные оценки за фантазию. На их фоне неизменная «троечка» за грамотность уже казалась не столь жалкой. Новая учительница выслушивала любые, даже самые бредовые идеи и никогда над ними не смеялась.
А ведь это очень важно, когда над твоими идеями не смеются. Что в 14, что в 40 лет.
В 2010 году произошло событие, которое коренным образом изменило мою жизнь. Не то чтобы оно стало таким уж неожиданным, девятимесячные изменения в фигуре жены трудно было не заметить. Но как-то не так я себе всё это представлял. Если честно – совсем никак не представлял.
Ну, растёт живот у любимой, что-то там такое изнутри толкается, типа чужого из знаменитого фильма. То проползёт под кожей бугорок, то высунется локоть. Крутится, беспокоит. Посреди ночи может начать буянить. Показывали мне фотки этого захватчика. В профиль – вылитый я. А жена говорит, что вылитая она. Но я-то лучше вижу.
А потом она меня ночью растолкала, и мы поехали рожать. Всё что помню – выспаться в этот день мне не удалось, а ближе к полудню позвонили и сказали: «Всё, ты теперь папа».
Это я-то папа? Да я ещё Ассасин Крид на приставке не прошёл, какой из меня папа? Кто сказал тридцать лет?
Дня два мне показывали что-то из окна третьего этажа роддома. Присылали фотки сморщенного краснолицего существа. И это моя дочь? Вот это чудо с закрытыми глазами? Это человек вообще?
Потом примчался с работы их забирать. Так растерялся, что забыл купить букет. Вру, не забыл. Я даже не знал, что эти букеты покупать надо. Мне же никто и никогда не рассказывал, как детей из роддомов забирают. А в интернете найти не догадался.
Примчался, дрожащими руками взял из рук медсестры что-то в одеяльце с ленточкой. Привез домой, положил на тахту. Стою, смотрю, а ОНО спит. Тахта, кстати, знаменитая. Я, когда родился, меня тоже на неё положили. Я потом отдал её за шоколадку, чтоб эта порочная традиция ушла из нашей семьи. Мне эта тахта никогда не нравилась. Лет в тринадцать перестал на ней помещаться.
И тут ОНО проснулось. Закряхтело, заворочалось. И вдруг как захнычет! У меня – паника! Что делать-то?! Жена подошла, укачала, покормила. ОНО – опять спать. Так и зажили.
Первые года два от меня толку мало было. Ну, схожу с коляской и вокруг дома круги понарезаю. Ну, отвезу их в поликлинику или на массаж. Купать, правда, сразу взялся, Юльке тяжело было.
А где-то года в два это существо взяло меня за руку, в глаза заглянуло и говорит:
– Паписька.
И всё. Теперь я «паписька». Соня уже давно вымахала выше мамы. Чемпионаты по боксу и дзюдо выигрывает. Мамочки за моей спиной перешёптываются, мол, папа мальчика хотел. А я не знаю, чего хотел. Я вообще не понимал, как это, когда в доме дети живут. Особенно – твои дети. И вдруг – «паписька».
Мы с Сонькой – друзья. Все психологи мне говорят, что отношения папа-дочь должны по-другому складываться. А я не умею иначе, никто не учил. Как получается, так получается.
Поэтому разбаловал, конечно. Никого ни во что не ставит. И на шее сидит, ножки свесив, из отца верёвки вьёт. И ведь понимаю, что она, паразитка, делает. А сопротивляться не могу. Наверное, все отцы что-то похожее испытывают.
Года три ей было, когда мы первый рассказ придумали, потом ещё один. А первый сборник детских рассказов уже в её первом классе вышел. С тех пор я – детский писатель. Сонька по школе гордая ходит – ещё бы – папа-писатель. Про неё книжки пишет. На презентациях с видом кинозвезды раздаёт автографы. Только ошибается часто. Вместо «Софья» пишет «Софя». Но это дело поправимое, читателям её возраста даже нравится.
Так что, уважаемые читатели, никак я не могу определиться. То ли мне забросить взрослую литературу, впасть в детство и окончательно уйти в сказки, то ли всё-таки оставаться Доктором Лобановым? А то какое-то раздвоение личности получается.
Сижу я вечером, ваяю очередную нетленку про военных врачей. А тут подкрадывается это чудо, повисает на мне и заявляет:
– Бросай чепухой заниматься, пошли сказку сочинять.
И я бросаю. Потому что нетленка-нетленкой, а восемь лет твоей дочери всего один раз в жизни. Идём и сочиняем. Про девочку и крокодила, про буку-злюку, длиннющий сериал про девочку, которая ночью пошла на кладбище. Материала много, и каждый день соавтор что-то новенькое подкидывает. А после её фантазий, какие уж тут военные и пациенты.
Так что если я всё-таки уйду в детские писатели – вы же меня простите, верно?