bannerbannerbanner
Впервые замужем (сборник)

Павел Филиппович Нилин
Впервые замужем (сборник)

Витька Волков, озорной швейцаров сын, стал директором треста. В этом нет, пожалуй, ничего удивительного. Это не удивляет и Волкова. Он привык. И все привыкли к этому.

Но только в родном городе, на знакомых улицах, где играли в детстве в чижика и в лапту, директор треста, сорокалетний человек, вдруг с особой силой почувствовал всю необычность и своеобразие собственной судьбы.

Сорок лет он прожил, как один день, без оглядки назад, без воспоминаний – все вперед и вперед. И только смерть матери задержала на мгновение стремительный бег его дней, заставила вспомнить прошлое.

Директор оглянулся на пройденный путь и удивился несказанно. Будто не он проделал этот путь.

– Извозчик, – сказал директор, строгий и нахмуренный, привыкший к быстрой езде, – что это она у тебя спит на ходу? А ну, подгони ее. А ну!..

– Сейчас, – с готовностью сказал извозчик и торопливо вытащил из-под сиденья кнут.

Лошаденка неожиданно перешла в галоп.

Экипаж со скрипом и грохотом въехал на пустынную улицу, заваленную трубами, цементом и бревнами.

В конце улицы, под железной крышей, освещенной солнцем, стоял маленький домик, как декорация. Окна в домике были открыты. Из окон доносилось церковное пение.

Извозчик сказал:

– Вот он самый и есть. Поют…

И кнутом показал на домик.

Волков вылез из пролетки, расплатился и пошел вдоль улицы. Церковное пение было неприятно ему. Он как-то не подумал раньше, что мать, наверное, будут хоронить по старому обычаю, с попом, и что ему, как сыну, придется стоять у гроба и выполнять безмолвно, из деликатности, весь этот чуждый ему теперь обряд.

Он прошел мимо домика.

Он надеялся, может быть, что обряд будет закончен до его прихода и он избежит неприятной встречи со священником.

Но в ту же минуту он подумал, что ходить так по улице неудобно, несолидно, что это мальчишество, и, вернувшись, остановился у окна отцовского домика.

В окно был виден синий дым от ладана и в дыму обеденный стол, на котором в гробу лежала покойница, окруженная горящими желтыми свечками, священник в подряснике и в епитрахили и десятка два людей, столпившихся у стола. Они молились, склонив головы.

Виктор Матвеевич смотрел на них в окно. И минуты две никто не замечал его.

Наконец Матвей Кузьмич, стоявший на коленях у гроба жены, поднял голову и увидел в окне незнакомого бритого мужчину. Мужчина был в галстуке, в сером костюме, без шляпы. Матвей Кузьмич поднялся с колен и вышел на улицу.

Мгновение они молча смотрели друг на друга, отец и сын. Потом отец пошел навстречу сыну.

– Витенька, – сказал он очень тихо и, обняв сына, заплакал.

Виктор Матвеевич тоже обнял отца и растерянно гладил его по плечу. При этом он заметил, что отец меньше его, ниже ростом. И отец, большого роста человек, тоже вдруг почувствовал себя маленьким в объятиях сына, ничтожным, слабым.

Когда они вошли во двор, отец виноватым голосом спросил:

– Тебе, может быть, неловко, Витенька… а? Что я попа-то позвал?

– Ну что ж делать, – сказал сын и вошел в дом.

На него пахнуло сыростью, затхлостью, запахом кислых щей и ладана, от чего запершило в горле. Он прошел в большую комнату, где лежала покойница, поклонился всем и встал в сторонке, у окна.

Священник ходил вокруг гроба и размахивал кадилом. Из кадила выглядывали, как зубы, раскаленные угли и вырывался струйками синий дым. Он все больше и больше обволакивал комнату и поднимался к потолку. В дыму было трудно рассмотреть лица людей и лицо покойницы.

Виктор Матвеевич не сразу узнал отца Григория Горизонтова. А когда узнал, опустил глаза. И священник тоже заметно смутился, увидев коммуниста Волкова. Священник как будто стал торопиться, стал бормотать что-то невнятное и ходил вокруг гроба, должно быть, не так уверенно, как несколько минут назад.

Волков, однако, не обращал на него никакого внимания. Запах ладана, кислых щей и еще чего-то резкого, режущего нос, снова напомнил ему детство, и он стоял в сторонке, у окна, угрюмый, усталый, погрузившись в далекие свои мысли.

Вокруг него шептались, показывали на него локтями и пальцами, подмигивали друг другу соседи. Но он ничего не слышал. Он не услышал даже, как окончилось богослужение. Отец Григорий Горизонтов подошел к нему.

– Доброе здоровье, Виктор Матвеевич!

Священник уже снял подрясник. В комнате было душно. Дым от ладана все еще плавал по комнате, уходя от раскрытых окон.

Виктор Матвеевич, запрокинув голову, развязывал галстук, расстегивал ворот рубашки, и рука, протянутая ему бывшим законоучителем, повисла в воздухе. Наконец Волков сказал:

– Здравствуйте!

В углу висела большая, почерневшая, старинного письма икона. У иконы горела, мерно покачиваясь, зеленая лампадка. И Волков смотрел не на священника, стоявшего перед ним, а на эту покачивающуюся лампадку.

Священник говорил:

– А вам, наверно, все это дико, что мы тут, так сказать…

Бывший законоучитель как будто оправдывался, извинялся. Волков посмотрел на его измятые, узенькие штанишки из чертовой кожи, на рыжие, заплатанные башмаки, потом на лицо, изжеванное, сморщенное, с потухшими глазами, с бородавкой на носу, и вспомнил, что в гимназии законоучителя гимназисты звали «носорогом».

Ничего, кроме бородавки, не осталось от этого когда-то грозного «носорога», пугавшего малодушных гимназистов даже видом своим.

В бывшем гимназисте он не вызывал больше ни вражды, ни ненависти. Но и жалости он тоже не вызывал. Волков смотрел на него угрюмо и равнодушно.

– Вы ведь не меня отпеваете, и не я вас пригласил, – сказал он усталым голосом. – Какое мне до этого дело!

И подошел ко гробу.

У него появилось желание выгнать из дома всех, всех и, оставшись в одиночестве у гроба матери, вот стоять так весь вечер и, может быть, всю ночь. «Мама, это я, твой Виктор. Я приехал к тебе, выбрал время. Мама…»

Виктор Матвеевич склонился над гробом и уронил седеющую русую голову на край оклеенной белой бумагой доски.

Люди, столпившиеся у гроба и в прихожей, поспешно и молча стали расходиться.

У гроба матери плакал сын. Плакал взрослый, пожилой, не сентиментальный человек, давно отвыкший от матери, сам ставший отцом. Плакал не только о матери, которую любил и с которой так и не встретился при жизни ее, но и о себе, о молодости своей, которой не вернуть, о детстве.

А на дворе сгущались сумерки.

Однорогая коза ходила по двору и ждала еды. Некормленые куры уселись на насест, но сон, должно быть, не шел к ним.

Маленькая, худенькая старушка лежала в гробу, и порядок в доме был нарушен. Муж и сын ее были выбиты из колеи.

На дворе сгущались сумерки. В сумерках таинственно мерцала зеленая лампадка. В масле плавал беленький огонек, и вокруг него летали две бабочки и огромный майский жук, шумевший, как самолет.

Шум этот разбудил задремавшего у гроба высокого, сутулого старика. Он встал, вытер ладонью слезы, застывшие в морщинах, и пошел во двор.

Однорогая коза приблизилась к нему, прижалась к его коленям. Он потрепал ее ласково, потом, согнувшись, вытащил из-под крыльца узкую кормушку, насыпал в нее корму и снова вошел в дом.

В доме по-прежнему было тихо, и только жук ревел оглушительно и шелестели крылья бабочек, круживших у огонька лампады.

Старик разжег огонь на кухне, поставил самовар и сел на табурет, склонив голову к коленям.

У него умерла жена. Он прожил с ней больше полувека, пятьдесят с лишним лет. И вот она умерла. И вместе с ней он потерял какую-то долю себя самого. Да, это именно так. Он стал слабее после смерти ее. Хотя не она поддерживала его, а он ее поддерживал. Всегда, во всем.

Во всяком случае, он сам так чувствовал. Он знал, что она слабее его, беззащитнее. Защищал ее. Постоянно чувствовал превосходство над ней. И вот ее нет. И не над кем чувствовать ему превосходство, некого защищать. Жизнь прожита. Заново ее не начнешь.

Все кончилось.

В кухне жалобно пел самовар. Угли, сгоравшие, шуршали, рассыпаясь. Вода медленно закипала в самоваре. Было тихо-тихо.

И вдруг самовар зафыркал. Он зафыркал так же громко, с той же веселой яростью, как фыркал при хозяйке. Как будто ничего не случилось.

Матвей Кузьмич поспешно встал, заварил чай. Чайник поставил на самовар. Несколько привычных движений, легкое возбуждение. И снова слабость какая-то, отчаяние, туман.

– Витя, – сказал он печально. – Витя! Чай пить…

В кухне стоял голый, некрашеный стол, чисто выскобленный и промытый еще руками хозяйки, лежавшей сейчас в гробу.

И они пили чай за этим кухонным столом, отец и сын.

Это были, в сущности, разные люди, разных вкусов, разных привычек, разных взглядов на жизнь. Их свело здесь общее горе. Свело на несколько часов или дней.

А послезавтра или дня через два они снова расстанутся и не встретятся, может быть, никогда. Очень возможно, что никогда.

Первым об этом подумал сын. Потом эта же мысль пришла отцу. И отец сказал:

– Вот, значит, Витя… Я один остался… Как же я теперь буду жить один?..

На столе стояла лампа. Желтый свет ее разделял отца и сына. Щурясь от света, сын зачем-то спросил:

– Тебе лет-то сколько теперь?

– Мне? Семьдесят шестой…

– Порядочно, – сказал сын и задумался. После раздумья он сказал: – Ну что ж, поедем в Москву.

Виктору Матвеевичу жаль было отца. Он хотел как-нибудь приласкать его. Однако он знал, что отец ни за что не оставит этот домик – мечту своей жизни, огородик, однорогую козу и этих кур, загадивших весь дворик. Но отец неожиданно сказал:

– Хорошо бы… Повидать, какая она есть. Сроду не видал.

На лбу у него выступили крупные капли пота. Он стер их ладонью, отбросил длинные, плоские волосы, падавшие на лоб, и… может быть, кощунственно сказать, что он повеселел, но он повеселел действительно.

В неверном свете лампы показалось даже, что он улыбнулся радостно. Или это отблеск лампы заиграл на мгновение в его глазах?

 

– А домик как же ты оставишь?

– Продать можно. У меня тут есть одни люди. Давали, да мало. Я сам за него тыщу семьсот в шестнадцатом году отдал. Да пристройки делал, да огород…

– Ну вот, – сказал сын, не слушая длинных, отцовских рассуждений, – если успеешь собраться, пока я здесь, поедем вместе. А не успеешь – я жену попрошу приехать за тобой…

– Я успею, Витенька, – сказал отец поспешно. – Чего же мне тут такое собираться? Конечно, успею. Ты меня денька два подожди, я все обтяпаю…

– Денька два, – сказал сын, – подожду.

И отодвинул пустой стакан на середину стола.

– Еще стаканчик! – предложил отец и поспешно поставил пустой стакан под самоварный кран. – Чай – он хорошо душу греет…

Но сын уже закурил и вышел из-за стола.

Хоронили мать торжественно, со всей пышностью, на какую был способен Матвей Кузьмич.

День был солнечный. Солнце вспыхивало и горело в посеребренных вышивках серой ризы отца Григория Горизонтова. Пели певчие. И две лошади в белых попонах, в белых стареньких султанах, запряженные в белый ветхий катафалк, шли медлительно впереди толпы.

Виктор Матвеевич шагал по тротуару. Этим самым он как бы подчеркивал свою непричастность к этой процессии. И сам же осуждал себя за это.

«Уж лучше бы совсем не идти», – думал он. Но все-таки заставить себя идти рядом с попом не мог. И шел по тротуару.

Вскоре и Матвей Кузьмич, шагавший за гробом, отделился от процессии и пошел рядом с сыном.

Мать везли на кладбище чужие люди, поп и певчие, десятка два старух и стариков.

А отец и сын шли по тротуару.

У сына на этот счет были свои соображения, а отец просто подражал ему. Сын сейчас для него был самым авторитетным человеком. И, шагая рядом с сыном, отец спросил:

– Витенька, ты не знаешь, водку-то на поминках надо подавать?

– Я не знаю, какой порядок, – серьезно ответил сын. – Если принято, надо подавать. Надо, чтобы все было по-хорошему, как следует. И главное – скупиться не надо!

Но на поминках сын не присутствовал.

После похорон он весь день бродил по городу и вернулся домой только вечером, когда поминки уже закончились.

На кухне, при лампе, мыли посуду две женщины, и отец помогал им.

Виктор Матвеевич неслышно прошел в комнату, разделся и лег спать.

Дни стояли не по-весеннему жаркие, томительные.

На другой день после похорон сын проснулся очень рано и до завтрака пошел купаться на Волгу.

Волга была такая же, какой он знал ее в детстве. И берег был такой же. Трава, песок, камни.

Виктору Матвеевичу здесь были известны все глубокие и мелкие места. Он разделся, погладил грудь, бедра. Потом забрался на бревенчатый помост, приспособленный, вероятно, для полосканья белья, и спрыгнул в воду. Вода вскипела вокруг него.

Волков вынырнул и, далеко выбрасывая сильные руки, поплыл на середину реки. Он плавал так же хорошо и неутомимо, как в детстве, как в ранней молодости. И с берега так же, как в детстве, смотрели на него мальчишки, может быть, сыновья тех мальчишек, которые купались с ним в детстве.

Волков вышел из реки и, одеваясь, стал разговаривать с ребятами. Он спрашивал, как их фамилии, как звать их отцов, матерей. И удивлялся, услышав знакомые фамилии, знакомые имена. «Вон что, – думал он, разглядывая веснушчатого мальчишку, – это, значит, Васьки Пахомова сын. И лоб такой, как у отца».

За этот лоб Ваську Пахомова дразнили «тыквой». А Витьку Волкова?.. Позвольте, как же дразнили Витьку Волкова? Ах, да! «Волком». Так просто и дразнили.

Виктор Матвеевич вдруг вспомнил, как он подрался однажды в детстве с Васькой Пахомовым. Вспомнились все подробности драки. Овраг, поросший крапивой, холодный ручей на дне оврага. Забылась только причина драки.

– А отец твой где? – спросил он у мальчика Пахомова.

– Как где? – удивился мальчик. – На базе.

– На какой базе?

– Ну, на базе… на овощной…

И мальчик сурово, осуждающе посмотрел на взрослого дядю, который не знает, что в городе есть база, овощная база!..

Виктор Матвеевич понял этот взгляд, улыбнулся и стал неторопливо одеваться.

До города надо было идти по песчаной дороге. Ноги вязли в песке, и нагретый солнцем горячий песок, попадая в сандалии, обутые на босую ногу, чем-то тоже напоминал детство, рыбную ловлю в детстве и покойную мать. Было грустно, и в то же время приятно было идти по этой горячей дороге.

Незаметно Волков дошел до города и побрел по тихим улицам. На одной улице прочел вывеску: «Почта и телеграф». Зашел.

Веселая курчавая девица выдала ему четыре телеграммы из Москвы. Директор треста прочел их и сейчас же, нахмурившись, написал четыре ответа.

Лирическое настроение его моментально прошло.

В Москве, в тресте, дела шли не блестяще – провалилась важная смета. И Волков не мог больше думать о старых своих друзьях, о детстве, о приятных прогулках по Сызрани. Он думал о Москве. И все больше и больше мрачнел.

Хмурый, он вышел из здания почты и пошел домой.

Матвей Кузьмич в длинной, выцветшей рубахе без пояса возился на дворе. Руки его были вымазаны в саже, лицо раскраснелось от напряжения. Увидев сына, он закричал:

– Завтракать, Витенька! Чай пить! Я тебя уже давно жду.

Здесь же, во дворе, у самодельного умывальника, прибитого к столбу, он вымыл руки, расстелил холстинную скатерть на столе под единственным чахлым кустиком, во дворе же моментально подогрел самовар, и они сели пить чай.

Матвей Кузьмич говорил:

– Вот видишь, Витенька, у меня тут как на даче. Я хотел еще пару кустиков посадить. Да и цветов бы еще надо. Но все некогда было, мамаша болела. Эти вон цветочки она сама посадила.

И он показал рукой на крошечную клумбу, окруженную побеленными кирпичами и защищенную от козы и кур проволочным заграждением.

Виктору Матвеевичу показалось, что отец раздумал ехать, тем более что настроение у старика было уже не такое унылое, как два дня назад. Он выглядел возбужденным и как-то особенно любовался своим хозяйством.

Сын сказал:

– Ты знаешь, папа, мне уже ехать надо. Меня в Москве ждут. Ты как, собираешься?

– А как же, Витенька! Я уже домик почти продал. Я вот хотел только с тобой посоветоваться…

Виктор Матвеевич не смог дать совета.

Но Матвей Кузьмич как будто и не нуждался в этом. Он все, что надо было ему, уже сделал и советовался с сыном только для «законности», как он любил говорить.

– За домик я теперь не беспокоюсь, – сказал он. – Покупатель у меня хороший, надежный. Помнишь, на похороны приходил старичок, рыженький? Пузырев ему фамилия. Андрей Андреич. Вот он и покупает. Сегодня пойдем с ним уделывать все дело по закону. Мебель я тоже продал Вавилову. Он уже деньги отдал. Теперь бы мне еще козочку продать и курей. Куда, для чего я их повезу?

В сенях сын увидел запакованные тючки, мешки, набитые, чем-то. Видимо, отец торопился.

Виктор Матвеевич прошел в комнату, открыл свой чемодан и, вынув из него портфель, сел к столу. На том самом столе, где лежала еще вчера его мать-покойница, он разложил бумаги, повесил на спинку стула пиджак и начал писать.

За стеной возился отец. Он отдирал что-то клещами и кряхтел.

Виктор Матвеевич встал из-за стола и пошел помочь ему.

– Ну-ка, папа, дай я попробую!

– Не надо, ничего не надо! – почти закричал на него отец. – Я тут сам. Занимайся своими делами, Витенька! Я вот полочку хочу отодрать. Жалко все-таки отдавать чужим людям.

Виктор Матвеевич ушел и опять занялся бумагами. Отец продолжал возиться за стеной. Он отдирал полку, что-то передвигал. Потом кто-то позвал его со двора, и он вышел.

На дворе его ждали покупатели. Он показал им козу, кур и двух кроликов. Покупательница, высокая старуха с сердитым лицом, трогала козу за вымя и, потрогав, брезгливо поджимала губы.

Все это Виктор Матвеевич видел в окно. Он видел, как покупатели подошли к его окну и сели на лавочку, чтобы поторговаться.

– А это кто же у вас в дому-то? – спросила старуха отца. – Квартирант?

– Зачем… – сказал отец. – Это сын мой, из Москвы. Вот я к нему и еду. Приглашает.

– Он что ж, на службе там, что ли?

– Директор, – сказал отец почему-то шепотом. – Директор треста, конторы…

Виктор Матвеевич, услышав это, улыбнулся.

Однорогую козу увела старуха. Кроликов и кур, усадив в бельевую корзину, унес молодой человек в майке. Потом во двор вкатилась двухколесная тележка, и два парня стали укладывать на нее купленную мебель.

Матвей Кузьмич вошел в комнату, где сидел сын, и сказал:

– Я этот столик, Витенька, тоже продал. Все продал. Продал все, что наживал… – И в голосе его послышались слезы.

– Быстро ты, – сказал Виктор Матвеевич и, собрав свои бумаги в портфель, встал.

Два здоровых парня подхватили стол и понесли к дверям.

Дом, обжитой, любовно оклеенный пестрыми обоями, фотографиями знакомых и незнакомых людей, олеографиями битв и курортных видов, обставленный небогатой, но любимой мебелью, сейчас лишенный всего этого, лишенный полочек и этажерок, фарфоровых петушков и глиняных зайчиков, возвышавшихся на подоконниках, цветочных вазонов, икон и занавесок, выглядел жалким и чужим.

На полу валялись смятые бумажки, рваные подметки от давно изношенных ботинок, яичная скорлупа, сушившаяся для того, чтобы кормить ею кур.

Матвей Кузьмич ходил среди этого мусора и вздыхал.

В сенях стояли два окованных жестью сундука. Он складывал в них свою одежду, обувь и даже ведра, кастрюли и сковородки. Он замыкал это все тяжелыми висячими замками.

Он уезжал отсюда, где страшно было оставаться одному, чтобы жить на новом месте так же самостоятельно и хозяйственно. Он умирать не собирался. Он собирался жить.

Через день отец и сын уже ехали в поезде. Отец был в сапогах, начищенных до блеска, в черном длинном пиджаке и в такой же черной суконной фуражке с суконным козырьком. Сын был в шляпе, в сером фланелевом костюме и в широконосых американских штиблетах.

Они ехали в мягком вагоне. Сын лежал на верхней полке, отец – на нижней. И изредка они разговаривали. Сын односложно отвечал на вопросы отца и больше молчал, занятый своими мыслями.

А отец, неожиданно забыв все горести, радовался, как мальчик, и тому, что едут они, и тому, что вагон мягкий, и тому, что на станциях продают всевозможные харчи по недорогой цене. И всячески хотел угодить сыну.

– Витя, – кричал он, – жареных поросят продают! Купим?

– Купи, – говорил равнодушным голосом сын и протягивал ему десять рублей.

– Да не надо… Господи… – говорил отец. – У меня своих дай Бог всякому!

И охотно объяснял соседям по вагону:

– В Сызрани домик продал. Еду вот сейчас в Москву. К сыну еду, собственно говоря…

В голосе его звучала гордость.

Обычно молчаливый, на старости лет он внезапно стал словоохотливым до смешного. И это произошло с ним в вагоне. Он лез теперь к людям с разговорами и, о чем бы речь ни заходила, все сводил к сыну, директору треста, и к собственному домику в Сызрани. О жене-покойнице он как будто и не думал.

Виктор смотрел на него и не узнавал отца. «Что случилось со стариком? Уж не рехнулся ли он?»

На одной большой станции они вместе вышли из вагона, чтобы погулять по перрону. И опять отец говорил, а сын молчал.

– Витя, – говорил отец, – ты бы взял к себе мои деньжонки-то. Все-таки они тебе нужнее. Дашь мне там какую-нибудь тройку. Мне по-стариковски хорошо будет. Куда мне…

Это тоже было не похоже на отца. Прижимистый человек, он никогда не проявлял подобного великодушия и, казалось, не способен был на это, а тут вдруг расчувствовался.

– Ты положи их на книжку, – посоветовал сын. – Когда надо, будешь брать.

– А для чего мне они? – сказал отец. – Ну, для чего?

Виктор Матвеевич молча прошелся по перрону. Потом сказал некстати:

– Ты смотри, пиджак-то как испачкал! Где это ты так?

Они снова вошли в вагон.

И ехали дальше как малознакомые пассажиры. Отец обиделся на сына. А сыну вообще не хотелось разговаривать. Не хотелось разрушать какое-то странное, почти торжественное настроение. Все разговоры отца, его вопросы, замечания казались мелкими, нелепыми, не стоящими внимания по сравнению с тем, что произошло в эти дни.

Виктор Матвеевич то возвращался мысленно ко гробу матери, то вспоминал ее молодой и себя ребенком, то начинал тревожно думать о делах в тресте, о срочных и важных делах, которые надо было улаживать, решать немедленно.

Мысли о матери мешали думать о трестовских делах, а неотложные, всегда неотложные трестовские дела не позволяли погрузиться целиком в область воспоминаний.

И в этом разномыслии, разночувствовании лежал источник глухого раздражения, которое трудно было, невозможно было подавить.

 

Виктор Матвеевич нервничал.

А Матвей Кузьмич облюбовал какого-то нового собеседника – старичка, пил с ним чай и пространно рассказывал, какой у него был замечательный домик в городе Сызрани.

– …Почти у самой Волги. Может, бывали? Может, слышали?

Виктор Матвеевич лежал на верхней полке, и голос отца, идущий снизу, невольно проникал в его уши и раздражал его еще более. Казалось, что отец нарочно ведет эти разговоры, желая подчеркнуть свою независимость от смерти жены и свое равнодушие к этой смерти. Сын возмущался. Но молчал.

В Москву они приехали вечером.

На вокзал им подали автомобиль. Виктор Матвеевич сел рядом с шофером. Матвей Кузьмич уселся позади. Опять его охватило радостное волнение. Он зачем-то ощупал руками плюшевый коврик в ногах, потрогал блестящую ручку дверцы и, огладив пиджак, сделав строгое лицо, откинулся на кожаную спинку.

В таком состоянии он пробыл минуты две. Потом привстал, протянул руку, потрогал сына за плечо и спросил:

– Это что же, Витенька, машина-то у тебя своя али казенная?

– Казенная, – сухо сказал сын.

Шофер улыбнулся. И, заметив эту улыбку, сын сконфузился.

– Еще вопросы будут? – спросил он насмешливо.

Но отец смотрел в окно и молчал.

На улицах было светло, как в театре. Народу было много, как на демонстрации.

«Это куда же я еду, Господи? – думал старик. – Шум-то какой, грохот…»

Наконец автомобиль остановился около большого дома.

Виктор Матвеевич ловко выпрыгнул из шоферской кабины и открыл вторую дверцу, чтобы помочь выйти отцу.

Матвею Кузьмичу было жаль, что путешествие уже окончилось. Он вылез из машины и, смотря себе под ноги, пошел к двери.

Из дому навстречу ему вышли невестка и внучка. Они встретили старика приветливо. Помогли ему раздеться в передней. Потом повели его по комнатам, показывали квартиру.

Нинка вытащила из клетки белую крысу и продемонстрировала дедушке ее выучку.

Дедушка вначале хотел плюнуть и сказать, что это глупость – держать в квартире такую гадость, как крысу, хотя бы и белую, – но ничего не сказал и даже погладил крысу. Золотых рыбок он одобрил, сказал: «Хороши, канальи!» Белка и синичка ему тоже понравились. Ему понравилась вся квартира – большая, уютная, обставленная хорошей мебелью.

Он заглянул и в уборную, и в ванную комнату, и на кухню, где сидела в чистом переднике среди сверкающих кастрюль пожилая домработница Ольга Михайловна. Он поздоровался с ней, сказал задумчиво:

– Аккуратность – это в первую голову. Без этого нельзя. А как же! Человек на такой работе…

Потом ему согрели ванну. Он выкупался, посвежел, разгладил крупным гребнем пышную бороду и пошел в столовую пить чай.

За чаем сын вспомнил о покойной матери. Матвей Кузьмич большим пальцем смахнул слезу.

– Поглядела бы покойница, – сказал он. – Это же как в доме отдыха в Крыму! Хотя я, конечно, в Крыму еще не был…

Пил он чай с блюдца, поставив его на широкую ладонь, прикусывал сахар. Блаженствовал.

Хорошо было ему, потеряв семью, вновь обрести ее.

Над столом висела большая пестрая люстра, и свет, нежный, сиреневый, озарял всю комнату.

– Хорошо у вас, – сказал Матвей Кузьмич. – Тихо. Как будто и не в Москве.

После чая он подошел к сыну, сказал негромко:

– Возьми ты, Витенька, мои деньги к себе. Пусть они будут твои. Я уж у вас так и останусь. Буду жить как свой.

– Да живи ты, пожалуйста, на здоровье, – сказал сын и улыбнулся. – Не надо мне никаких денег. Зачем они мне?

– Все-таки, – сказал отец. – В хозяйстве…

Вошла Татьяна Федоровна и сообщила, что постель папаше приготовлена, можно, если он хочет, отдыхать.

Матвей Кузьмич прошел в свою комнату. Она была небольшая, но уютная. Кровать, столик, этажерка.

Матвей Кузьмич достал из чемодана иконку, хотел повесить в уголок, но сейчас же раздумал. Неудобно: сын партийный, в Бога не верует, невестка тоже, наверно, такая… Матвей Кузьмич поставил образок на стул, встал на колени, помолился и снова спрятал его в чемодан.

Уснуть он долго не мог. Ворочался. Кряхтел. Думал. Удивлялся. Ожидал ли он когда-нибудь, что судьба занесет его на старости лет в Москву? Никогда не ожидал.

И вот довелось. Занесла судьба. Он живет в Москве. Москва шумит за его окнами. Звенят последние, ночные трамваи.

Матвей Кузьмич потушил свет и долго смотрел в окно. Потом усталость сморила его. Он лег на спину и мгновенно уснул.

Проснулся он чуть свет. Все еще спали. Матвей Кузьмич умылся, причесался и на цыпочках потихоньку вышел на улицу.

Дворник, вытягивая длинную резиновую кишку, поливал асфальт. Матвей Кузьмич поздоровался с дворником, присел на лавочку.

Ни цветов, ни деревьев вокруг не было. Дворник поливал голый асфальт.

– Это зачем же, – спросил удивленно Матвей Кузьмич, – поливаете-то?

– Исключительно для гигиены, – с достоинством ответил дворник. – Пыль же ужасная. Это для здоровья нехорошо.

Помолчал, сколько надо, и спросил:

– А вы откуда?

– Из Сызрани я…

– А-а… Не поливают у вас?

– Нет.

– По-настоящему-то, – сказал философически дворник, зажимая пальцем рвущуюся струю, – и здесь поливать не надо. Это лишняя, как бы сказать, морока. Но велят. Что сделаешь?

– А кто велит-то?

– Милиция. Раньше-то тоже не поливали…

– Не поливали? – как бы удивился Матвей Кузьмич.

И они разговорились.

Дворник сообщил, какую зарплату он получает, сколько у него семьи, где учатся дети и как учатся.

Матвей Кузьмич рассказал, что он приехал к сыну, что сын его директор треста.

– Это что же, товарищ Волков, что ли, ваш сынок будет? – почтительно спросил дворник. – Виктор Матвеевич?

– Он самый, – подтвердил Матвей Кузьмич.

– Ну как же, знаю, – сказал дворник. – Уважительный человек. Завсегда шапку первые сымут. Здравствуй, мол, дядя Левонтий… Видать, человек не гордый, несмотря, что такую самостоятельную должность занимают…

– С детства приученный, – заметил Матвей Кузьмич. – Это многое значит.

– Ну как же! – сказал дворник. Он завернул вентиль, намотал на руку резиновую кишку и сказал как бы небрежно, к слову: – У меня тоже дочка медик. Я это сам вижу на факте. Собственными глазами.

Матвей Кузьмич сказал:

– У многих теперь дети, слава Богу, ничего. Я одного мужика знаю, так у него сын теперь командующий войсками.

– Ничего удивительного нету, – сказал дворник.

Положив кишку на тротуар, он подошел к лавочке и сел рядом с Матвеем Кузьмичом.

Матвей Кузьмич вынул папиросы.

– Закуривайте.

Они закурили и продолжали разговаривать о разных делах. О детях, о погоде, о жизни. Потом в первом этаже открылась форточка, и Матвей Кузьмич услышал голос Нинки:

– Дедушка, чай пить!

– Сейчас я, сейчас, – сказал Матвей Кузьмич и подмигнул дворнику. – Зовут…

После завтрака Виктор Матвеевич сейчас же уехал в трест. Татьяна Федоровна ушла на дежурство к себе в клинику.

Дома остались Ольга Михайловна и Нинка.

Матвей Кузьмич разговаривал с ними.

Потом и Нинка ушла.

– На сбор, – сказала она важно.

Ольга Михайловна стала готовить обед.

Матвей Кузьмич зашел к ней на кухню. Он рассказал ей про Сызрань. Она слушала его. Но через каждые две минуты, как нарочно, говорила:

– Пересядьте, пожалуйста, вот сюда. Мне эта табуретка нужна.

Матвей Кузьмич покорно пересаживался и продолжал рассказывать. Он говорил:

– Вот посмотрите, я не сегодня завтра получу багаж. Какие у меня там вещи! Весь, например, кухонный набор, ведра там, кастрюли…

– Посмотрим, посмотрим, – скороговоркой говорила Ольга Михайловна. – Увидим.

Она спешила. Он ей мешал. Наконец он это понял и вышел из кухни. Делать ему было нечего. Он придумывал себе дела. И не мог придумать.

В Сызрани у него была служба. Он не бросал ее, несмотря на то что давно уже получал пенсию. Было у него свое хозяйство – коза, куры, кролики. А здесь у него ничего не было.

Побродив по квартире, он вышел на улицу.

Знакомый дворник куда-то ушел. Матвей Кузьмич хотел пройтись по Москве. Но грохочущие трамваи, вереницы автомобилей напугали его с непривычки, и он вернулся домой. Зашел к себе в комнату, прилег и заснул.

Разбудила его Нинка. Она пришла из школы, веселая, озорная.

– Дедушка, – кричала она, – обедать! – И тянула его за ногу.

После обеда сын вызвал автомобиль и пригласил отца кататься.

– Покажу тебе Москву, – сказал он.

В машине они сидели рядом. Виктор Матвеевич просил шофера останавливаться в наиболее интересных местах. Отец и сын выходили из автомобиля и осматривали достопримечательности.

– Это аэропорт, – говорил сын. – Вот отсюда самолеты улетают в разные стороны…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru