Первого из владельцев Соломирских я не помню. Слыхал лишь, что он был из офицеров какого-то кавалерийского полка. Мастеровые звали его даже генералом. Как кавалерист он больше всего возился с лошадьми, устроил даже конский завод, который после его смерти весьма быстро растаял. Дебош и пьянство были ему не чужды, но, видимо, была и «прижимистость», если он сумел прибрать к рукам все крошки, которые сыпались с пьяного турчаниновского стола, и передал своему наследнику свыше восьмидесяти частей владения.
Этому наследнику пришлось лишь закончить борьбу с последней Турчаниновой. Борьба была не особенно трудной, и Дмитрий Павлович Соломирский стал единственным владельцем заводов. Про него мастеровые говорили: «Митрий Павлыч у нас – душа-человек, только в заводском деле «тютя»». Добродушно-пренебрежительное отношение к нему сквозило и в заводской кличке – «наш Пучеглазик».
Этого дельца я стал знать, когда он уже был пожилым человеком с седыми, коротко подстриженными усами. Самым заметным в его наружности были обвислые щеки и вытаращенные глаза. По одежде он ничем не отличался от служащего средней руки. Только фуражка с «дворянским (красным) околышем», которую он носил зимой и летом, была необычной в заводском быту.
Смолоду Соломирский жил вне заводов, но в пору моего детства он уже почти безвыездно сидел в Сысерти.
Летом разъезжал по своему обширному поместью с фотографическим аппаратом, ружьями и рыболовными принадлежностями. В наиболее красивых уголках Сысертской лесной дачи у него были «понатыканы» охотничьи и рыбацкие домики, и старик здесь жил созерцательной жизнью любителя природы, которому нет дела до рабочих, задыхавшихся в «огневой» и надрывавшихся в рудниках.
В зимнее время Соломирский редко выходил из своего довольно обширного дома, обращенного им в музей. Только доступа в этот музей не было. Потом оказалось, что он работал в области изучения пернатых Урала, а так же как коллекционер.
Занимался Соломирский, как и полагается «добродетельному барину», благотворительностью, хотя справедливость требует отметить, что эта благотворительность была неприлично грошовой. Строил хибарки старухам (старикам не полагалось) и усиленно возился с детским приютом, куда принимались только девочки – круглые сироты. Этих сирот «воспитывали»: учили грамоте, рукодельям, пению, чистенько одевали и готовили… в горничные для «хорошего дома». Шли, конечно, приютки и дальше по той дорожке, по которой обыкновенно направляли из «хорошего дома» молодых девушек. Об этом знали все. Даже в заводских песнях соболезновали «милке-сироте с черными бровями», у которой «от Сысертских крутых гор путь на «Водочну» пошел».[6] Всего этого владелец заводов как будто не слышал и не знал, оставляя «сироток» в прежних условиях.
Но это не все. Было еще одно, что делало этого внешне «благодушного» старика вреднейшим человеком для заводского предприятия и связанного с этим предприятием населения.
У «благодетельного барина» была барыня и дети. Какими «добродетелями» отличалась барыня – не знаю, слыхал лишь от заводских служащих, что она «где-то там вращалась и блистала». Как и где она «вращалась», об этом в заводе знали смутно. Одно было хорошо известно, что свыше двухсот тысяч рублей, получаемых Соломирским от заводов, уходило без остатка на это «блистание и вращение». Иногда этой суммы даже недоставало, и старик требовал «дополнительных».
В заводах эта «блистательная» барыня была, насколько помню, один раз. Слух о приезде пришел с весны. Но дело затянулось до середины лета. Приехала жена владельца как-то неожиданно, поздним вечером, и немногие видели ее «поезд». В ближайший летний праздник, – какой-то пустяковый, когда не ожидалось даже порядочной драки молодяжника, – народу в церкви и около набралось полным-полно. Необыкновенным казалось, что мужчин было не меньше, чем женщин: рабочие пришли посмотреть на дорогую игрушку старого барина. В толпе сновали полицейские, которых по стародавней привычке звали в заводе «казаками». Становой, в новеньком мундире, размахивая кулачищем, «честно просил держать строгий порядок». От заводского дома до церкви, через площадь, образовалась широкая живая улица. Ребятишки взобрались, куда повыше, или шмыгали под руками старших вдоль живой дорожки.
Открылась парадная дверь владельческого дома, и показалась барыня – некрасивая и уже немолодая женщина, разодетая в какое-то необыкновенное платье с турнюром, по тогдашней моде. Рядом с ней шла девочка, дочь. Сам Пучеглазик был одет тоже по-особому: в невиданной шляпе с белыми мягкими перьями (плюмаж), в белых штанах, в расшитом золотом спереди и сзади мундире (он имел какой-то придворный чин: гофмейстера или егермейстера). Дальше шли какие-то приезжие гости. Прошли в церковную гущу, где только усиленным мордобойством полиции удавалось сохранить дорожку и место впереди. В толпе, оставшейся на улице, идут разговоры. Женщины судят о наследнице и пышном турнюре барыни. Этот «барынин зад» заметили и рабочие.
– Видел зад-то?
– Подушка ведь. Известно.
– В подушку-ту эту и робим!
– Так видно. У Пучеглазика-то ведь тоже позолочено.
– Старайся, ребята, может, еще кому вызолотим. Тогда и помирать можно, – шутит старый заводский балагур – Стаканчик.
Это уже похоже на «бунченье». Раздаются предупреждающие голоса:
– Ладно. Ему все смехи! Домой не оставишь – бабам рассказать.
Толпа начинает редеть.
Уехала барыня, а на заводах продолжалась работа «в подушку» и на «золоченый зад». Старик Соломирский благодушествовал, наслаждался созерцанием и… посылал деньги своей барыне.
Управление округом было полностью в руках управляющих. Владелец подбирал их так, что только руками разведешь, когда вспомнишь. Когда Соломирский был помоложе и вел борьбу с последней Турчаниновой, на заводах в заглавных ролях бывали инженеры.
Тибо-Бриньоль, Карпинский, Гайль, Пономарев пытались работать в Сысертских заводах, но «не ужились» из-за того, что настаивали на целом ряде нововведений и частичном переоборудовании. Эти расходы на улучшение предприятия, видимо, не сходились с интересами «барыниной подушки», и инженеры ушли. Их сменили своя взращенные барами «самородки», которые не мелькали так быстро, как инженеры, а сидели на местах крепко, подолгу, – владельцу на усладу, рабочим и предприятию на разор.
Эти умели угодить «барину»: деньги доставляли, новшеств не заводили и без наук обходились. «Доморощенных» управляющих на протяжении последних тридцати лет до революции было только трое. Каждый из них был, как говорится, молодец на свой образец. Поэтому стоит о каждом сказать особо.
Управитель, у которого не было обычного в заводах прозвища. Видимо, фамилия казалась подходящей кличкой.
Детина саженного роста с зычным голосом. Раньше он был «караванным». «Караванный» – это сплав барок с железом по быстрине Чусовой, гоньба на косных, наскок, матерщина и водка. «Смачивание боков» при выходе на широкую воду и «помин убитым баркам». Дальше нижегородская ярмарка и Лаишев, куда сплавлялись тогда изделия Сысертских заводов. Пьяные купцы и пьяные продавцы, которые, однако, не должны терять в пьяном угаре расчета. Уметь всех перепить – главное достоинство «караванного». Требовалось и другое деликатное искусство – «смазки». Оно нужно было во многих местах: при подходе барок к разгрузочному месту, при отводе запасных барок, при разных «недоразумениях с артелями грузчиков» и т. д. На этот случай, правда, держались «особые специалисты», которые в искусстве смазки дошли до того, что могли проигрывать в карты «нужному человеку» ровно столько, сколько было назначено. Но руководителем этого тонкого дела все-таки был «караванный».
И вот этот «караванный», прошедший высшую школу пьяного дела и изучивший потаенные ходы взятки, вдруг назначается управляющим округа. Прельстился, должно быть, владелец крупной фигурой Палкина, или, может быть, рассчитывал, что человек, умевший орудовать около воды и водки, сумеет работать и среди огня и железа.
Назначение Палкина было так неожиданно, что даже осторожный заводской служака – главный бухгалтер не удержался и недоумевающе спросил:
– Неужели, Николай Порфирьевич, вас управляющим назначили?
– Говорят, что так, – угрюмо буркнул свежеиспеченный заводской властитель.
Правил Палкин, как и следовало ожидать, по-особому. Преобладала быстрота наездов, мгновенная ревизия, «цветок»[7] и водка.
Кончилось дело тем, что этот управляющий установил необыкновенно быструю связь с заводами. Расстояние в восемь верст до Верхнего завода покрывалось его тройками в очень незначительный срок. Но этого казалось мало неутомимому заводскому «деятелю», и он загонял одну тройку за другой. Это продолжалось до тех пор, пока окончательно не убедились, что человек просто в длительном припадке белой горячки.
Тогда только решили «сдать» спившегося Палкина в «архив».
После Палкина управляющим был назначен верхнезаводский управитель Иван Чиканцев, по заводскому прозвищу «Воробушек».
Этот был полной противоположностью своему предшественнику.
Очень маленький ростом, который Воробушек старался увеличить каблуками чуть не в четверть аршина, мягкая речь, веселые вороватые глаза, балагурство и вообще признаки «демократического обращения с подчиненными».
Было у Воробушка и образование, хотя не «ахтительное»: учился не то во втором, не то в третьем классе классической гимназии. А это среди тогдашних заводских служащих ставилось высоко, – Иван, умевший написать свое имя латинскими буквами, казался уже не простым Иваном, а «человеком с образованием».
В производстве Воробушек, как говорили, «ни шиша не понимал». Но по фабрикам бегал усердно и свою беспомощность умел ловко маскировать. Еще более ловко умел пользоваться всяким случаем, чтобы показать владельцу и рабочим, что заводское дело при нем – Воробушке – процветает.
Помню, раз к осени, вследствие дождливого лета, вода в Верхнезаводском пруду оказалась на самом высоком уровне, какой даже не каждую весну бывал. Сейчас же по этому случаю торжество. Угощение рабочим (водка, конечно), песенники, балалаечники, фейерверки, катанье на лодках и речи: «Вот-де, в первый раз, как стоят заводы, – удалось…», и т. д.
Рабочие, разумеется, ухмыляются и, расходясь домой, говорят:
– Ишь, втирает очки Пучеглазику!
– А тот, поди, думает: молодчага Чиканцев – к осеня полный пруд скопил.
– Как не скопишь, ежели этакой сеногной ныне стоял.
Иногда случаи для торжества специально выискивались.
Каждую зиму из Оренбурга на верблюдах привозили баранину для продажи заводскому населению, а обратно верблюды грузились поделочным железом. Явление самое обыкновенное, но Воробушек и тут отметил торжеством «рост» торговли, когда однажды верблюдов пришло больше, чем в предыдущем году.
Выставочные награды за изделия заводов сопровождались общезаводскими торжествами.
Всякого рода юбилеи, в том числе и его собственный – десятилетие управления, – проводились так, чтобы лишний раз нашуметь о процветании Сысертских заводов.
К десятилетнему юбилею Воробушка ловкому конторскому человеку поручили даже составить книгу, где, по документам архива, была рассказана история заводов с неизбежным направлением «на процветание» в пору Воробушка. С документами, впрочем, не особенно церемонились. Один печатный лист, не понравившийся почему-то владельцу, «изъяли» во время печатания.
Так, Сысертские заводы под управлением Воробушка – а оно продолжалось свыше десятка лет – все время, без перерыва, «цвели и цвели», пока вдруг не «отцвели». Но к этому времени Чиканцев уже сколотил себе домишко в Екатеринбурге, купил паровую мельницу в Камышловском уезде, своих дружков Иванушек протащил в дипломированные Иваны Иванычи за заводский счет. Для них даже вносились специальные стипендии в высшие учебные заведения, и это давало им возможность поступать без конкурса.
По отношению к техническому образованию детей рабочих и мелких служащих Воробушек вел другую линию.
Совсем отказывать по тому времени уже было нельзя, так как в Уральском горном училище и в Кунгурском техническом имелось несколько заводских стипендий. Из-за них шла борьба, и ловкий управляющий пользовался ею в своих целях. Стипендии в его руках часто служили приманкой, на которую он ловил нужного ему служащего или рабочего. Но технически грамотных людей Воробушку все-таки было не нужно в заводах. И когда молодые техники и горняки, закончив образование, являлись на заводы, их ставили в такие условия, что большинство уходило. Оставались на службе лишь дети особо приближенных, но и те держались в черном теле.
Не любил Воробушек чужой грамоты, да и было почему. Ведь его управление представляло собой сплошное втирание очков, и технически грамотный человек был ему помехой. В управители отдельных заводов Воробушек подбирал «своих» людей, которые бы не «умствовали». Один из них – верхнезаводский управитель, не только не имел наклонности к «умствованию», но даже кое-как подписывал свою фамилию. Зато малограмотный управитель мастерски играл на гитаре и лихо плясал на торжествах. А это в пору Воробушка было чуть не самым главным. Процветают заводы – ну, и радуйся, пой, пляши! Чем круче коленце, тем приветливее улыбка ласкового управляющего, который, выставив свое внушительное брюшко, благодушно смотрит на веселье своих подчиненных.
Когда затихла торговля железом, оживление которой наблюдалось во время постройки Сибирской железной дороги, всем стало ясно, что оборудование заводов никуда не годится и никакой конкуренции с южными заводами они выдержать не могут.
Рабочие оказались без куска хлеба и вынуждены были куда-нибудь уходить или уезжать в поисках работы. Приток денег в карман владельца прекратился.
Таков был конец «славного правления» Воробушка. Старик владелец, обеспокоенный исчезновением дохода, решил спасти дело выбором нового управляющего.
«Героем» оказался северский управитель Мокроносов, по заводскому прозвищу «Кузькино отродье».
Это был, не в пример своим предшественникам, настоящий заводский человек, который побывал чуть не на всех заводах в разных мелких должностях: надзирателя, смотрителя и т. д. Не шутя он считал себя специалистом. Был у него, как говорили, даже какой-то «диплом», который он получил на военной службе в саперных частях. Претензии он во всяком случае имел большие и усиленно строительствовал в Северском заводе и на так называемом Крылатовском прииске еще в пору управления Воробушка. Злые языки, впрочем, говорили, что это строительство было похоже на воробушковы торжества – то же втирание очков, только другим способом. Так ли это – не могу уверять. Знаю лишь одно, что он «сооружал» драгу для прииска чуть ли не по своим чертежам. По крайней мере мне пришлось случайно на станции Мрамор слышать, как Мокроносов уверял, что его драга будет лучше тех, которые он только что осматривал в Невьянском заводе.
Действительность, однако, не оправдала смелых надежд строителя – драга оказалась негодной. Она, при первой же пробе, не просто затонула, а даже перевернулась. Словом, получился «конфуз», и часто эта мокроносовская драга упоминалась в речи, заменяя собой слово «головотяпство».
За управление Сысертским округом Мокроносов взялся решительно и сразу повел такую жестокую политику снижения «жалованья» и введения черных списков, что рабочие взвыли, вспомнив известного при крепостной зависимости Кузьку, которому новый управляющий приходился внуком. Только внук употреблял другие приемы. Вместо решительного приказа он «действовал убеждением и примером».
«Я вот сам, как управляющий, должен получать восемнадцать тысяч рублей в год, а буду получать только шесть».
Чувствуйте, понимайте и берите пример! По этому примеру получилось что-то совсем дикое для рабочего: вместо рубля стали платить тридцать пять – сорок копеек в день. Даже грошовые пенсии, которые давались инвалидам и сиротам, были в большинстве сняты. Словом, установилась безудержная экономия во всем, кроме доходов владельца.
– Ему-то не резон терять, когда мастеровые не могут себя обработать! – говорил управляющий.
– Пусть побольше вырабатывают, тогда и заработок увеличится. Потерпеть придется.
Рабочему стало нечем жить, и новоявленный экономист был взят за жабры, да так, что едва успел увернуться. Прихвостни ухитрилсь-таки вытащить его из разбушевавшейся толпы рабочих и сумели устроить ему побег.
Вместо управляющего в Сысерть прибыли ингуши и драгуны, началась расправа и вылавливание.
Сам управляющий с той поры в Сысерти не показывался. Нельзя было ездить и на другие заводы округа. Так он и правил издали. Жил в Екатеринбурге, в том самом турчаниновском доме, где когда-то был «индюшачий завод», и отсюда правил неспокойными заводами. «Правление» было такое же, как сначала: снижать заработок и освобождаться от бунтарей. Тех, кого подозревали в «наклонности к бунту» (так и говорилось), выкуривали из заводов, отказывая им, а иногда и их родственникам, от работ на заводах.
Это продолжалось вплоть до того момента, когда пролетарская революция произнесла свой справедливый приговор над последним управляющим Сысертских заводов. В первом же списке расстрелянных на одном из первых мест рабочие увидели ненавистное имя: Мокроносов Александр Михайлович – бывший управляющий заводами Сысертского горного округа.
Между пятью и шестью часами утра и вечера на улицах завода движение. В это время происходила смена. Везде можно было видеть основного заводского работника – «мастерка», как его звали.
В рубахе и в штанах из синего в полоску домотканного холста, в войлочной шляпенке без полей, в пимах с подвязанными к ним деревянными колодками, в засаленном коротком фартуке, быстро шел «мастерко» по заводским улицам. Обменивались друг с другом короткими приветствиями, шуткой, летучим матеркам – иной раз угрожающим, иной раз безобидным.
Зимой к летнему одеянию прибавлялся какой-нибудь полушубчишко или пальтишко из таких, которые не жаль было потерять из общей кучи, куда сваливалась верхняя одежда на фабрике. Колодки, похожие на деревянные коньки, прикреплялись к пимам обычно наглухо и уже с них не снимались. Некогда было после двенадцати часов работы у огня возиться со сниманием колодок. Так и шли по улицам, как по фабричному полу, поднимая пыль летом, скользя по утоптанным дорожкам зимой и трамбуя грязь весной и осенью.
Это, впрочем, было обычным только для тех, кто работал в Сысертском заводе. Не у всех было такое удобство. Некоторым, в виде дополнения к рабочему дню, приходилось еще ежедневно «бегать» по нескольку верст.
Из Сысерти рабочие ходили на Ильинский листопрокатный завод и на Верхний – железоделательный. Ильинский был недалеко от Сысерти – верстах в двух от центра завода, до Верхнего же по тракту было восемь верст. Прямой дорогой через пруд было ближе – верст пять. Рабочие обыкновенно пользовались этой дорогой; летом их подвозили версты две по заводскому пруду на пароходе и грузовой барже. Пять верст ежедневной пробежки с неизбежными задержками летом при посадке на пароход прибавляли к рабочему дню лишних три-четыре часа, и положение верхнезаводских рабочих было самым невыгодным.
Этим заводское начальство пользовалось в своих целях. Перевод на Верхний был чем-то вроде «первого предупреждения» для тех, кого заводское начальство считало нужным «образумить». Так и говорилось: «На Верхний побегать захотел?» «Хотенья», конечно, не было, и многие «смирялись».
Попавшие на Верхний завод принимали все меры, чтобы выбраться в Сысерть. Иной раз это толкало некоторых слабодушных в разряд «наушников» и подхалимов, которых остальным приходилось «учить». «Учь» производилась под покровом «заводских» драк, когда не только «мяли бока и считали ребра», но и били стекла и «высаживали рамы» в домах «исправляемых». Попутно иногда доставалось и жене, особенно в тех случаях, когда было известно, что «у него баба зудит». Такой «зудящей бабе» и влетало, хотя это было редкостью: считалось неудобно «счунуться с чужой бабой».
Нужно отметить, что и сами верхнезаводские участвовали в этих драках вместе с остальными рабочими, так как «наушничество» им, пожалуй, было даже страшнее: грозило увольнением с заводов.
«Людей строгого нейтралитета», забитых и смирных, в этих свалках частенько тоже встряхивали. Тем более, что «учь» производилась всегда в пьяном виде, а пьяному где разбирать разные тонкости: подхалим али божья коровка. Один другого лучше!
Положение ильинских рабочих было много лучше. У них была своя специальность – кровельный лист. Требовала она особых навыков, поэтому оценивалась выше. Этим, вероятно, и объясняется, что попавшие на Ильинский завод не стремились уходить оттуда, считая, что некоторое повышение заработка вполне вознаграждает их за ежедневную прогулку. К тому же и расстояние было пустяковое.
Среди шмыгающих колодками рабочих немало было и подростков, порой совсем еще малышей. Это «шаровка».
В «шаровку» принимались дети в возрасте от двенадцати лет. Заводскому начальству не было дела, под силу ли детям этого возраста кочегарные работы. Было бы дешево!
«Шаровка» по своему костюму старалась не отличаться от взрослых. Тот же домотканный синий холст, шляпенка, валенки и колодки. Последние делались даже толще обыкновенных – по ребячьему делу, «шаровка» гордилась своей «огневой» работой и старалась это подчеркнуть.
В глазах заводских малышей «шаровка» казалась чем-то заманчивым, героическим: «Легко ли? Работают «по огневой», ходят на колодках, дерутся в заводских драках!»
Матери тоже относились к ребятам, работавшим на фабрике, по-особому. Смотрели на них, как на взрослых, в исполняли некоторые ребячьи капризы.
Одним из самых распространенных капризов было требование шаровщиков заменить «аржанину – крупчатошным».
– Отягу нет с нее – с аржанины-то твоей.
Мать пытается разубедить, указывает на «крестьян»:
«Аржаной едят, а поздоровее наших заводских». Малыш – рабочий, однако, стоит на своем:
– Работа у них не та. Не у огня стоят. А ты вот попробуй сама – побросать «паленьговски» – то дрова. Не квартирник ведь! Какой отяг будет с аржанины? Живо прогонят!
Мать, конечно, и сама понимает, что возиться с полусаженными плахами около жерла пудлинговой печи вовсе не под силу подростку и идет на уступки. Ржаной хлеб заменяется самым низким сортом крупчатки.
В «крупчатошном» было своего рода щегольство «шаровки».
Не чужды были этому щегольству и заводские женщины. Многие из них старались показать, что они живут хорошо – «крупчатошный едят». Желание щегольнуть друг перед другом особенно было видно в обеденную пору, когда со всех концов завода женщины с узелками шли на фабрику – несли обед мужу, сыну, брату, отцу.
Время обеденного перерыва, между одиннадцатью и двенадцатью, так и звалось «бабьим часом».
Около фабричных зданий везде были видны пестрые группы женщин. Старух мало. Одеты почище, но не по-праздничному. Шутки, смех, «загогулины с крутым поворотом» со стороны рабочих. Взвизгивание, хихиканье и взаимная слежка у женщин.
– Смотри, Елесиха-то третий пирог в половину принесла.
– Она – старуха заботливая. Сама не съест, а ребятам притащит.
– А вон видишь, Степанька чем мужа кормит? На черном куске держит.
– Покушай, значит, милый муженек, мою неудачу да фартук с кружевами мне купи.
Молодая красивая женщина в фартуке с кружевными концами слышит эти пересуды. Краснеет, готова заплакать. Муж что-то говорит ей, видимо успокаивает, но и сам смущен.
В «огневой» не заработать белого куска считалось зазорным. И многие дома голодали, чтобы только «на людях» показать кусок получше. Верхом женской заботливости считался рыбный пирог.
Эта «бабья слава», в которую, кроме показного обеда, входили и занавески на окнах хибарки, и платье по-городски, иной раз дорого стоила рабочему. В лучшем случае она толкала его на поиски дополнительного заработка в часы отдыха, что, конечно, преждевременно делало рабочего инвалидом. В худшем – начиналась погоня за местечком «потеплее», наушничество, подхалимство, чтобы пробраться в ряды заводских служащих.
Питанию детей «бабья слава» тоже вредила. Заработок рабочего был таков, что его еле хватало на прожитье, – и всякая даже самая скромная потребность одеться почище или украсить свою избушку «немудрящей занавеской» была уже не по карману.