Вечером наступило что-то вроде перемирия. Стрельба стихла и улицы внезапно заполнились людьми. В нескольких магазинах поднялись шторы, собравшаяся на рынке толпа требовала продуктов, хотя прилавки были почти пусты. Трамваи, однако, не ходили. Гвардейцы по-прежнему отсиживались за своей баррикадой в кафе «Мокка». Ни одна из сторон баррикад не разобрала, все бегали, закупая продукты, и со всех сторон слышался один и то же вопрос: «Вы думаете, что это уже кончилось? Вы думаете, что это начнется снова?» «Это» – бои – представлялось теперь чем-то вроде стихийного бедствия, наподобие бури или землетрясения, одинаково поражающего всех, но которого никто не в силах остановить. Я думаю, что сторонам действительно удалось договориться о перемирии на несколько часов, но часы эти промелькнули словно минуты. Внезапно, как ливень в июне, грянули выстрелы, и все побежали прятаться. Стальные шторы с треском защелкнулись, улицы опустели, словно по мановению волшебной палочки, бойцы вернулись на баррикады и «это» началось снова.
Я пошел на свой пост на крыше с чувством глубокого отвращения и ярости. Участвуя в подобных событиях, человек, мне кажется, имеет право чувствовать себя чем-то вроде исторической личности, ибо в определенном смысле он творит историю. Но на деле этого не происходит, ибо в исторические минуты всегда берут верх детали низменного порядка. Во время боев, я никогда не делал правильного «анализа» положения, что так хорошо удавалось журналистам, сидевшим в сотнях миль отсюда. Я думал прежде всего не о справедливости или несправедливости этой злосчастной междоусобицы, но о неудобствах и скуке сидения день и ночь на дурацкой крыше, о голоде, мучившем все больше и больше – никто из нас не ел как следует с понедельника. Я не переставал думать о том, что как только это безобразие здесь кончится, надо как можно быстрее отправляться на фронт. Я был взбешен. Проведя сто пятнадцать дней на фронте, я приехал в Барселону с единственной мечтой хотя бы немного отдохнуть, воспользоваться комфортом городской жизни. А вместе этого я проводил свое время сидя на крыше, напротив гвардейцев, которым вся эта музыка надоела так же, как и мне, которые то и дело приветственно махали, заверяя, что и они «рабочие» (они говорили это, рассчитывая, что я не буду в них стрелять), но которые, получив приказ, несомненно открыли бы по мне огонь. Может быть, на наших глазах делалась история, но мы этого не ощущали. Все вокруг нас скорее напоминало скверное время на фронте, когда людей было мало и каждому приходилось выстаивать долгие часы на карауле. Ни о каком героизме не могло быть и речи. Нужно было стоять на посту, томиться от скуки, едва не падая с ног от усталости, потеряв всякий интерес к происходящему.
В гостинице, разношерстные обитатели которой не осмеливались носа высунуть на улицу, воцарилась кошмарная атмосфера подозрительности. Всюду бродили шпиономаны, видевшие в каждом человеке агента коммунистов, троцкистов, анархистов, и еще Бог весть кого. Русский агенть, толстяк, хватал за пуговицу иностранных беженцев и внушительно разъяснял, что все эти события – ничто иное, как анархистский заговор. Я разглядывал его с некоторым интересом, ибо впервые (если не считать журналистов) мне довелось увидеть человека, профессией которого было распространение лжи. Что-то отвратительное было в этой пародии на элегантную жизнь, которая продолжалась за спущенными шторами, под грохот винтовочной стрельбы. В большую столовую как-то залетела пуля. Она пробила окно и отколола кусочек мрамора от колонны, поэтому теперь все обедали в темной задней комнате, где всегда не хватало столиков. Меньше стало и официантов, – часть из них была членами C.N.T. и бастовала, – временно решив расстаться со своими крахмальными манишками. Но еда по прежнему разносилась очень церемонно, хотя есть, по существу, было нечего. В этот четверг главным блюдом за обедом были сардины – по одной сардинке на человека. Уже несколько дней в гостинице не было хлеба, иссякал даже запас вина, поэтому мы пили все более и более старые вина, по все более и более высокой цене. Недостаток продовольствия ощущался и несколько дней после окончания боев. Я помню, что три дня подряд мы с женой завтракали маленьким козьим сыром без хлеба, не заливая ничем. Вдоволь было только апельсинов. Их в большом количестве принесли в гостиницу французские шоферы. Этих свирепо выглядевших парней сопровождали несколько испанских красоток и здоровенный грузчик в черной блузе. В любое другое время заносчивый метрдотель сделал бы все, чтобы досадить шоферам, а скорее всего вообще не пустил бы их в отель, но теперь они пользовались большой популярностью, ибо в отличие от нас, имели свой запас хлеба, а мы его у них клянчили.
Я провел эту последнюю ночь на крыше, а на следующий день все выглядело так, как если бы бои действительно кончились. Припоминаю, что в этот день, в пятницу, стрельба почти совсем прекратилась. Никто точно не знал, пришли ли войска из Валенсии. Кстати, они прибыли именно в тот вечер. Радио передавало правительственные призывы, в которых увещевания перемешивались с угрозами: всем предлагалось разойтись по домам. Правительство извещало, что лица, задержанные после определенного часа с оружием в руках, будут арестованы. Хотя никто не обращал на эти призывы особого внимания, баррикады быстро пустели. Не сомневаюсь, что главной причиной была нехватка продовольствия. Со всех сторон слышалось одно и то же: «Еды больше нет, надо идти на работу». В то же время гвардейцы, знавшие, что до тех пор пока в городе есть хоть крошка хлеба, они получат свою норму, не уходили с постов. К вечеру улицы приобрели почти совсем нормальный вид, хотя покинутые баррикады все еще оставались на своих местах. На Рамблас было полно народу, почти все магазины открылись, и – что самое утешительное, – дернулись и покатились по улицам, казавшиеся замерзшими, трамваи. Гвардейцы все еще занимали кафе «Мокка» и не спешили разбирать баррикады, но некоторые из них вытащили стулья на улицу и расселись, держа меж колен винтовки. Проходя мимо, я подмигнул одному из них, гвардеец ответил мне вполне дружелюбной улыбкой. Он меня, конечно, узнал. С крыши телефонной станции был снят анархистский флаг, теперь там развевался только каталонский. Это значило, что рабочие были окончательно разбиты. Я понял, хотя из-за своей политической неграмотности – менее ясно, чем следовало бы, что как только правительство почувствует себя более уверенно, начнутся репрессии. Но в тот момент это меня совсем не занимало. Я чувствовал только глубокое облегчение, – пальба утихла, можно было пойти купить чего-нибудь поесть, а потом немного отдохнуть и прийти в себя перед отъездом на фронт.
Был уже, должно быть, поздний вечер, когда на улицах показались впервые подразделения, прибывшие из Валенсии. Это была штурмовая гвардия, соединение подобное гражданской гвардии и карабинерам (то есть предназначенное прежде всего для несения полицейской службы) – отборные части республиканской армии. Войска появились внезапно, будто выросли из-под земли. На всех улицах появились патрули – группы по десять человек, рослые солдаты в серых или голубых мундирах, с длинными винтовками за плечами. Каждая десятка имела один автомат. А нам предстояло выполнить деликатную работу. Шесть винтовок, которыми были вооружены наши часовые, все еще оставались на крыше обсерватории. Необходимо было любой ценой вернуть их обратно в здание P.O.U.M., то есть всего-навсего перенести через улицу. Но это значило нарушить приказ правительства. Если бы нас поймали с винтовками, то, конечно, арестовали бы, а главное – сконфисковали бы оружие. Имея в здании всего двадцать одну винтовку, мы не имели права рисковать потерей шести. После долгого спора, как это сделать, было решено, что я и рыжий испанский мальчишка начнем незаметно выносить оружие. Мы сняли пиджаки и повесили винтовку на левое плечо – приклад подмышкой, а дуло просунули в штанину брюк. К несчастью, это были длинные винтовки «Маузер», и даже человек моего роста не может безнаказанно засунуть дуло «Маузера» в штанину. Спуск по винтовой лестнице обсерватории с негнущейся левой ногой был настоящей мукой. Выйдя на улицу, мы убедились, что способны передвигаться только очень медленно, так медленно, чтобы не приходилось сгибать ноги в колене. Кучка людей, собравшаяся возле кинотеатра, с любопытством глядела, как я полз черепашьим шагом. Позднее я не раз задумывался о том, что эти люди говорили обо мне. Видимо, решили, что я ранен на войне. Во всяком случае, все винтовки были благополучно перенесены на место.
На следующий день все улицы кишели штурмовой гвардией. Гвардейцы ходили как победители. Не было сомнения, что правительство хочет продемонстрировать свою силу населению, отлично сознавая и без того, что народ не будет сопротивляться. Если бы существовала реальная опасность новой вспышки беспорядков, то гвардейцев держали бы в казармах, а не рассеяли по всему городу маленькими группками. Это были великолепные солдаты – лучше их я в Испании не видел, – и хотя в определенном смысле это были «враги», один их вид доставлял мне удовольствие, к которому примешивалось изумление. Я привык на Арагонском фронте к обтрепанному, плохо вооруженному ополчению, и мне было невдомек, что республика имеет такие войска, как штурмовая гвардия. Это были крепкие, как на подбор, парни и все они ходили с новенькими «русскими винтовками» (эти винтовки прибыли в Испанию из СССР, но делали их, насколько мне известно, в Америке). Я осмотрел одну такую винтовку. Это было не идеальное оружие, но его нельзя было сравнивать с кошмарными мушкетами, из которых мы стреляли. Каждый из «штурмовиков» имел автоматический пистолет, а на каждую десятку приходился один автомат. У нас на фронте один автомат приходился на пятьдесят человек, а пистолеты или револьверы можно было достать только незаконным путем. Гражданская гвардия и карабинеры, которые не предназначались для отправки на фронт, были вооружены и одеты значительно лучше, чем мы. Я подозреваю, что так ведется на всех войнах, – всегда та же разница между элегантной полицией в тылу и оборванными фронтовиками на передовой. После одного или двух дней штурмовая гвардия начала отлично ладить с местным населением. Небольшие потасовки имели место только в первый день, когда некоторые «штурмовики», действуя, как я думаю, по инструкции, спровоцировали несколько столкновений. Они врывались в трамваи, обыскивали пассажиров, а найдя профсоюзный билет C.N.T., рвали его и топтали ногами. Это привело к стычкам с вооруженными анархистами. Один или двое были убиты. Но очень скоро «штурмовики» перестали вести себя с высокомерием завоевателей и отношения с населением стали более дружескими. Через день или два у большинства из них появились девушки.
Бои в Барселоне дали валенсийскому правительству долгожданный предлог для усиления своей власти в Каталонии. Шла подготовка к роспуску рабочего ополчения и включению ополченцев в Народную армию. Над Барселоной реяло республиканское знамя. Я увидел его, как мне кажется, в первый раз, – если не считать фашистских окопов. В рабочих кварталах разбирали баррикады, но, как известно, баррикаду гораздо легче построить, чем возвратить камни на место. Было разрешено оставить баррикады возле домов P.S.U.C. и многие их них оставались там вплоть до июня. Гвардейцы по-прежнему занимали стратегические пункты. В помещениях C.N.T. было конфисковано большое количество оружия, хотя не сомневаюсь, что много удалось скрыть. Газета «La Batalla» все еще выходила, но в результате вмешательства цензора, первая страница оставалась почти целиком белой. Газеты P.S.U.C. выходили без всякой цензуры и печатали пламенные статьи с призывами запретить P.O.U.M., который был объявлен замаскированной фашистской организацией. Агенты P.S.U.C. распространяли карикатуру, изображавшую P.O.U.M. в виде человека, у которого под маской с эмблемой серпа и молота скрывалась отвратительная рожа, меченая свастикой. Уже была, разумеется, выработана официальная версия событий в Барселоне: мятеж фашистской «пятой колонны», организованный P.O.U.M.
После окончания боев атмосфера подозрительности и враждебности, царившая в гостинице, стала еще отвратительнее. Слушая на каждом шагу вздорные обвинения, нельзя было оставаться равнодушным. Почта снова работала, и начали приходить иностранные коммунистические газеты. Они не только предвзято описывали ход боев, но и совершенно искажали факты. Думаю, что кое-кто из коммунистов, бывших свидетелями событий, приходил в смущение от объяснений, которые давали им газеты, но, конечно, коммунистам не оставалось ничего другого, как молчать. Наш приятель-коммунист снова явился как-то ко мне и спросил, не хочу ли я перейти в интернациональную бригаду.
– Но ваши газеты пишут, что я фашист. Перейдя к вам из P.O.U.M. я буду человеком подозрительным в политическом отношении, – сказал я.
– О, это не имеет значения. Ведь ты же только выполнял приказ.
Пришлось сказать ему, что после всего виденного мною, я не могу служить в части, контролируемой коммунистами. Это значило бы, что меня рано или поздно заставили бы выступить против испанского рабочего класса. Ведь то, что произошло, может повториться и впредь. В таком случае, если мне придется стрелять, я предпочту стрелять не в рабочий класс, а в его врагов. Приятель-коммунист отнесся к моим словам с пониманием. Но обстановка в стране менялась. Уже нельзя было, как раньше, «достигнув соглашения о разногласиях», выпивать с человеком, который был вашим политическим оппонентом. В холле гостиницы произошло несколько острых и безобразных стычек. Тюрьмы уже были битком набиты. Когда бои кончились, анархисты отпустили всех пленных, но гражданская гвардия этого не сделала. Более того, многих пленных бросили в тюрьму и держали там без суда долгие месяцы. Полиция без конца ошибалась и арестовывала многих совершенно невинных людей. Я упомянул раньше, что Дуглас Томпсон был ранен примерно в начале апреля. Потом мы потеряли его из виду, что обычно случается с ранеными, так как их часто перевозили из одного госпиталя в другой. Из госпиталя в Таррагоне Томсона отослали в Барселону, и он приехал в город как раз к началу боев. Когда я встретил Томпсона во вторник утром, он, ошеломленный раздававшимися со всех сторон выстрелами, задал вопрос, который в то утро задавали все:
– В чем дело?
Я объяснил ему как умел. Томпсон сразу же решил:
– Я буду держаться в стороне от всего этого. Моя рука еще не зажила. Пойду в гостиницу и пережду.
Он пошел в гостиницу, но к несчастью (как важно во время уличных боев знать местную географию), его гостиница находилась в той части города, которую контролировала гражданская гвардия. В гостиницу пришли с обыском. Томпсона арестовали и посадили в камеру, где было столько народу, что негде было лечь. Продержали его там восемь дней. Таких случаев было много. Иностранцы с сомнительным политическим прошлым скрывались, разыскиваемые полицией, живя в постоянном страхе доноса. Особенно туго приходилось итальянцам и немцам, не имевшим паспортов и преследуемым, как правило, секретной полицией своих собственных стран. В случае ареста, их могли выслать во Францию, что сопряжено было с возможностью выдачи Италии или Германии, где их, вероятно всего, ожидали всякие ужасы. Некоторые иностранки быстро нашли выход из положения, «выйдя замуж» фиктивным браком за испанцев. Девушка-немка, не имевшая документов, спаслась от полиции, изображая в течение нескольких дней любовницу одного из своих знакомых. Помню выражение стыда и смущения на ее лице, когда случайно зайдя к этому человеку, я увидел, как она выходит из его спальни. Она, конечно, не была его любовницей, но видимо думала, что я за таковую ее принял. Все это время нас не оставляло отвратительное чувство, что какой-либо бывший друг может вдруг пойти с доносом в полицию. Длинные бессонные ночи, стрельба, крики, недоедание, напряжение и скука караулов на крыше, когда каждую минуту можно было получить пулю в лоб или быть готовым стрелять самому, вконец расшатали мои нервы. Дошло до того, что я хватался за пистолет всякий раз, когда где-то хлопала дверь. В субботу утром с улицы вдруг послышались выстрелы и все закричали: «Снова началось»! Я выскочил на улицу и обнаружил, что несколько «штурмовиков» пытаются пристрелить бешеную собаку. Никто из побывавших в те дни в Барселоне или навестивших город даже месяцы спустя, не забудет кошмарную атмосферу: страхи, подозрения, ненависть, газетная цензура, переполненные тюрьмы, бесконечные очереди за продуктами, рыскающие повсюду банды вооруженных людей.
Я попытался передать, что чувствовал человек, оказавшийся в Барселоне во время уличных боев. Боюсь, однако, что мне не удалось дать представление о том, насколько странно и дико было все происходившее. Возвращаясь памятью к событиям того времени, я вижу перед собой случайных встречных, не принимавших участия в боях; им события, должно быть, представлялись бессмысленной возней. Помню модно одетую даму с корзинкой для покупок, переброшенной через руку. За дамой шел на поводке белый пудель. Увидев ее на Рамблас, я решил, что она глуха, если не слышит стрельбы на соседней улице. Вот перед моими глазами встает образ мужчины, бегущего по совершенно пустой Plaza de Cataluсa размахивая двумя белыми платками – по одному в каждой руке. А вот большая группа людей в черном, которые целый час напрасно пытались перейти площадь. Стоило им только показаться из-за угла, как пулеметчики P.S.U.C., засевшие в отеле «Колон», открывали огонь и загоняли людей в черном обратно за угол, хотя было ясно, что они безоружны. Думаю, это была похоронная процессия. Вспоминаю маленького старичка, сторожа музея над кино «Полиорама», видевшего в нас гостей, явившихся к нему со светским визитом. – Очень рад приветствовать у себя англичан, они такие «симпатико», – сообщил сторож и очень просил снова навестить его, когда все это кончится. Я, кстати, исполнил свое обещание. И другой старичок, стоявший в подворотне и добродушно кивавший в сторону Plaza de Cataluсa, обстреливаемую со всех сторон. «Снова девятнадцатое июля», – заметил старичок так, будто речь шла о погоде. Я трижды посетил сапожную мастерскую, где заказал ботинки: я побывал там до начала боев, после их окончания и во время короткого перемирия 5 мая. Это была дорогая мастерская и работали там члены профсоюза U.G.T., а возможно и P.S.U.C. Во всяком случае они в политике были по другую сторону баррикады и знали, что я служу в ополчении P.O.U.M. Но к событиям сапожники относились совершенно равнодушно. «И зачем все это нужно? К тому же и делам помеха. Хоть бы кончилось поскорее. Неужели им мало стрельбы на фронте?» – говорили они. Было много людей, – возможно, большинство жителей Барселоны, – которые относились к происходящему не с большим интересом, чем, скажем, к воздушному налету.
В этой главе я рассказал лишь о своих личных переживаниях. В следующей – попробую, как смогу, изложить, что произошло в действительности, кто был прав, а кто виноват, кто нес ответственность за события. На боях в Барселоне кое-кто нажил такой огромный политический капитал, что важно попытаться дать беспристрастную оценку событиям. На эту тему написано уже так много, что материала хватило бы на много томов. Я не преувеличу, однако, если скажу, что девять десятых всего материала не соответствует действительности. Почти все газетные статьи, освещавшие ход боев, писались журналистами, которые находились на далеком расстоянии от событий. Их статьи искажали факты, причем газетчики делали это умышленно. Как обычно, читатели могли познакомиться лишь с одной стороной событий. Как и все, кто находился в то время в Барселоне, я видел лишь то, что происходило в непосредственной близости от меня, но виденного и слышанного мною вполне достаточно для того, чтобы опровергнуть многие из распространявшихся лживых измышлений. Снова прошу читателя, если он не интересуется политической склокой между множеством партий и партиек с причудливыми названиями (вроде имен китайских генералов), – пропустить эту главу. В гущу межпартийных раздоров ныряешь как в выгребную яму – дело это малоприятное. Но попытаться разобраться и установить истину – насколько такое вообще возможно – совершенно необходимо. То, что представляется всего лишь грязной потасовкой в далеком городе, на самом деле гораздо важнее, чем может показаться на первый взгляд.