Сказка в трех лунах
ЛИЦА
(все имена кроме русскоязычных прозвищ читаются с ударением на первый слог):
Арфир – чтец
Бран – верховный лекарь
Адерин – жена верховного лекаря
Двирид – стряпчий, брат Арфира-чтеца
Нерис – жена стряпчего Двирида
Амифон – крестьянин
Майди – дочь крестьянина Амифона
Амлоф – оружейник, отец Арфира и Двирида
Анвин – оружейник, знакомый Нерис
Байфан – кожевник
Бедивир – лучник, старший страж ворот Утеса
Берфиг – глашатай (герольд), отец Адерин
Брохвел – владыка (правитель) Утеса
Вихан – травник (аптекарь)
Гваин – сумасшедший из северной страны
Глин (Южанин) – чтец, служивший на Утесе до Арфира
Дилан – купец, владелец судоходства
Идвал – советник владыки по духовным вопросам
Килох – хранитель порядка, советник владыки
Кай – древний южный захватчик, мореплаватель
Кледвин – старший слуга в доме Нерис и Двирида
Хидрев – прачка в доме Нерис и Двирида, жена старшего слуги Кледвина
Конан – трактирщик
Корин – меняла, ростовщик
Ллуйд – разбойник
Мадок – хозяин Дома Игр
Мирвин – отшельник, лесничий, садовник
Тахвед – слепоглухая старуха
Толма́ч – поводырь и переводчик Тахвед
Младший – сын Толмача
Тень – слепая, служительница при купальне
Эйнин – кузнец
Аиф – сын кузнеца, вор
Айлир – дочь кузнеца
Помощник Мадока
Смотритель – обитатель Серых слобод
Старший всадник
Персонажи сказаний Арфира, стражи, скоморохи, слуги, соглядатаи, разбойники, советники
Будет скоро тот мир погублен,
Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом.
Этот тополь! Под ним ютятся
Наши детские вечера.
Этот тополь среди акаций
Цвета пепла и серебра.
Марина Цветаева
Двое листьев промелькнули назад вдоль дороги. Я остановился, следя за тем, как эти золоченые беглецы, рано освободившиеся от родного пристанища, отправляются неведомой их собратьям тропой.
Осень пришла по предписаниям календаря. Уже в первых числах холода и дожди обосновались в землях Кимра, вселяя в сердца его жителей грусть по теплу, лучезарная полоска которого увядала по мере затворения дверей летней горницы.1 И тем не менее младое солнечное утро, затолкавшее промозглую темень обратно в ее колдовской сундук, возвращало расположение к наступившему времени года. Лишь буян-ветер не желал сопутствовать песчинкам2 умиротворения, будто недовольствуясь моим внезапным привалом. Я вынул из котомки вторую фибулу3 и скрепил ей полы плаща. Мой взгляд все еще искал янтарных странников, хотя они уже пропали безвозвратно.
Рядом по-прежнему был лес, единственный старик, имеющий власть хранить свежесть юности. Какой уже десяток верст этот безмолвный попутчик готовил мне ночлег под пышными кронами ив, угощал дарами черники и калины, вдыхал волю неколебимой крепью дубов и горделивой заставой ясеней, трогал сердце хрупкостью берез и настораживал хитросплетением вязов? Как о многом он позволил поразмыслить в шуршании ходьбы и истоме привалов, свисте дуновений и шепоте капели? После блужданий по пустошам вересковых холмов я ненадолго обрел под зеленым покрывалом драгоценное уединение взамен одиночества, и, наверное, просто наслаждался его последними крупицами, падающими в незыблемую перемычку между грядущим и отжившим.
На дороге возникла повозка. Вернее, поначалу до меня донеслось лишь неторопливое постукивание ног скотинки, но не стоило выбиваться в прорицатели, чтобы разгадать за ним крестьянскую арбу. И в самом деле, не успел я глотнуть воды из походного меха4, как в трех шагах от меня остановилась на совесть сбитая телега, возничий которой приподнялся и приветливо махнул мне.
– В город, так, что ль? – полюбопытствовал крестьянин.
– Вы не ошиблись, – кивнул я.
– Залезай, топать-то притомился, видать, – радушно воззвал возница.
Неторопливо, но без промедления я забрался внутрь. Мне не составило бы труда продолжить пеший путь, но все же так я выигрывал время. Кроме того, простые люди не понимают вежливых отказов от выгодных, на их взгляд, предложений. Иногда они правы.
Быстро выяснилось, что в телеге мы не одни: в углу сидела девочка лет семи. Ее сельские пшеничные волосы и правильные черты лица дополнялись кривым шрамом на щеке. Я заметил между ней и возничим неуловимое сходство помимо родственного, но поначалу не смог его объяснить.
– Дочурка, – пояснил крестьянин, – Майди, звать. А я сам Амифон5 из земледельцев.
– Арфир-чтец к вашим услугам, – представился я.
– Чтец? Вон оно как, значить? Не часто чтецов-то у нас увидишь. Правда, был там у городских один. Вы, стало быть, заместо будете?
– Почему же вместо?
– Так скопытился. Уж полгодочка как.
– Отчего?
– А пес разберет. Поди, от серки. Там, говорят, хатами от нее мрут, – земледелец прищурился. – А коли от лекарей нету проку, в пору и за чтецом посылать.
Амифон подмигнул мне, то ли насмехаясь, то ли неумело пытаясь расположить. У крестьян порою странные представления о знакомстве с гостями их телег. Тем не менее, слова земледельца заняли меня, конечно же, не рассуждениями о проке, а о том, что он назвал серкой. Дорогой мне уже довелось слышать от встречных про это бедствие, но молва, из которой я черпал о нем сведения, оказывалась весьма противоречивой. Одни поговаривали, что недуг этот сопровождается набуханием на теле серых язв и яростной лихорадкой, испепеляющей тела, словно лучину, в несколько дней. Подобное мнение главенствовало, совпадало оно и с высказыванием моего собеседника. Однако иные утверждали, будто болезнь протекала с вполне терпимым жаром и заканчивалась выздоровлением. Лишь кожа пораженного оставалась серой, а взор помутневшим.
Тем временем Амифон смолк. Это слегка насторожило меня. Обычно с долгоязычным деревенским людом беседовать несложно. Они щедро плескают слова из-под коромысла, а ты преспокойно думаешь о своем, не забывая временами поддакивать или изредка брызгая порой дурацкими вставками с неизменно понимающим видом. С этим человеком дело обстояло иначе. Он красочно и размашисто описал разгар урожайной страды, свою хату, изъяны соседских хозяйств, причины поездки в город (ярмарка, где он намеревался выменять пару бочонков браги на новые упряжь, плуг и платьице для дочери), но это было не все. Сколько уже десятков, а быть может, и сотен ртов, вот так же гоготали и мололи рядом со мной зерна будничных пересудов прежде чем собраться с мужеством и перейти к главному. Теперь мне становилось ясным: насмешки над моим делом выступали лишь неуклюжим прикрытием стеснения, а неожиданная заминка выдавала надвигающуюся откровенность. Кроме того, лицо.
Пожалуй, впервые я толком взглянул на своего возницу. Плечи невысокого ростом, коренастого мужичка, покрывал простецкий клетчатый плащ, латанный бессчетное количество раз грубыми размашистыми стежками и распахнутый на широкой груди, затянутой холщовой рубахой. Дубленые и крепкие кисти рук были, как и положено, закатного цвета от богатого общения с землей, вожжами и оралом. Лицо светлое, но как бы приплюснутое, украшенное бороздами морщин и густыми завязями нижних век простиралось полотном, впитавшим в себя дни труда и ночи горя. Об этом же свидетельствовали и пшеничные, с ранней проседью волосы. Дымка глаз-колодцев уводила в недра прошлого, и губы не тонкие от природы, но сжатые под грузом лет, нерешительно подрагивали, готовясь приоткрыть потемки души, по сути, первому встречному.
Что ж, именно им случается иногда исполнять странную роль исследователей тайн ближнего. Рассказал ему, и он пошел своим путем, вполне возможно, он тебе больше не встретится, и ты тащишь свою ношу дальше в надежде, будто сплавил с ним ее часть, наивно полагая, что она от того уменьшилась. Итак, земледелец располагал для этой цели не просто первым встречным, а первым встречным чтецом, и мое положение делало в его глазах дальнейшую беседу значимой вдвойне. Мне лишь оставалось надеяться, что крестьянин ищет во мне врачевателя и товарища, каковыми нас предполагало наше служение, ведь простые люди все еще воспринимали нас как жрецов, сменивших волховские посохи на книги и свитки, и дающих лишь осуждение тем, кто алкает утешиться.
– Люди говорят, – прохрипел, наконец, Амифон, – ваш брат мастак на советы по таким делам… ну, знаешь… В общем, жена у меня была. Девка видная, и не дура, и накормит, и ночью скучать не оставит. У нее и в женишках-то полсела ходило. Парни и позажиточней меня. И кулаками махаться приходилось, и кровью сплевывать, и ребра поломанные залечивать. Правда, кончилось дело так. Большими приятелями у нас отцы были, спорили долго, но порешили: мне ее, да пару коров с телятами, а ее родителю – совет один. У меня-то отец мед6 варил душистый, вот и шепнул он, как у него такой получается. Начали мы с ней жить чин чином, только нрав у меня горячий, беда. Как-то раз пастушок мой на волков наткнулся – трусливый оказался гад, ну и нет овец, поминай, как звали. Как узнал я, что с отары-то этой ни мяса, ни шерсти, ни молока не жди, такой бес во мне заплясал, а морды этой пастушьей и след простыл. Тут вечерком она под руку: хлеба не подала что ли, ну, я как звездани ей, и повелся обычай: в кости проиграл – бью, сорняки репу пожрали – бью. А она ни звука, не плакала. Вот Майди уродилась вся в нее. Даже мелкая совсем была, почти не ревела. Нонче думаю, мож, если б орала жена, я б и успокоился, будто этого добиться хотел, – земледельца сразил приступ кашля. Он говорил все тише и с присвистом. – В общем, вечерком одним крепко я надавал. Утром купаться она пошла на излучину. Она и раньше туда ходила. Место глухое, не любила, чтоб отметины видели мои. Не вернулась. Искали потом денька три, да пустое: речка там скорая… Я к чему толкую, чтец. Вдруг она сама, ну, намеренно… Ей же тогда покоя не жди… там.
Крестьянин круто натянул удила. Мы встали.
Амифон полез под полу плаща, извлекая мешочек с зернами мака. Быстрым жестом я указал на то, что не жую.7 Ветер замер. Распогодилось окончательно. День обещал стать почти летним.
Я смотрел на слегка покачивающиеся мохнатые лапы берез. Я любил наблюдать за природой, но порой мне чудилось, будто природа еще пристальнее наблюдает за нами. За такими Амифонами, доводящими жен, любимых ими коряво и грубо, до наложения на себя рук, за несчастными дочками Амифонов – плодами этой любви, рожденными для того, чтобы стать женами следующих Амифонов и их кулаков закатного цвета, и за Арфирами, чудаками, почему-то возомнившими, что способны помогать Амифонам и их жертвам или хотя бы помочь в будущем схожим людям, лелея хрупкую надежду познать и исполнить свои Поручения. С легким удивлением взирает она на суетливых букашек, закоренелых неумех, снующих туда и сюда по тропкам ее безраздельного владычества с сачками, воображая, будто в их руках петли и что они накинули их на нее. И разочарованно качает она головой, глядя, как эти недалекие обманщики, потирая ладони, завершают свои скоротечные копошения в собственных силках.
– Однажды, – заговорил я, – в мерзлом краю, что лежит на далеком севере, жил мальчик, сын могущественного владыки. Ничто кроме безжизненных пустошей не окружало его город, лишь вездесущие мох и морошка нарождались из каменных недр, и бессменные голод и мрак свирепо простирали свои плети над сутулыми спинами его горемычного народа. Но случилось так, что увлекшись игрой в охотников на болотных птиц с другими детьми, мальчик заблудился. Уже отчаявшись набрести на дорогу из топей, он неожиданно обнаружил себя на удивительной тропке. Трава, устилавшая ее, приветствовала его ярко-зеленым отливом, ничуть не напоминавшим блеклый цвет тамошних ростков, и даже земля под ней казалась мягче. Не в силах остановиться мальчик устремился по ковру тропинки, что вскоре, круто завернув под холм, привела его в невиданную ложбину. Между всхолмьями на длину полета стрелы раскрыл свои объятья чудесный оазис. Пушистые благоухающие побеги деревьев, стройных и могучих словно диковинные башни, имен многих из которых мальчик не знал, пышные кустарники, вьющиеся подобно волосам рабынь-южанок, россыпи удивительных цветков, слепящих обилием красок багряных, рубиновых, янтарных, лазоревых, бирюзовых наполняли его. Но главным дивом все же была земля, черная, как жженая древесина, и душистая, будто свежий хлеб, земля способная выносить и взрастить любое семя. И тут юнец нащупал сливовые косточки. Он уже плохо помнил, когда и как он нашел их в пыльных закоулках дома владыки, зато помнил, что один из воевод его отца, объяснил ему, что это семена плодов сливы, которыми ему с владыкой довелось лакомиться во время одного из походов на юг. «Береги их, – шепнул тогда воевода, обдавая мальчишку душком кислого меда, – носи с собой, пока не найдешь доброй землицы, а если найдешь, зарой и жди. Может, и тебе удастся покушать слив. Только намотай на ус еще кое-что: странная штука, но это не простое деревце. Ты ешь плоды этой сливы и поначалу будто хорошеешь и растешь, но потом начинаешь чувствовать, что тебе все время не хватает. И однажды тебе захочется испить смолы, остерегись делать это, парень. Когда ты решишься на это первый раз, и притронешься к ней с некоторым омерзением от собственного действия, но перевешиваемый желанием, горький сок насытит тебя. Но жажда лишь будет расти, и с каждым разом тебе все сложнее будет утолить ее, в то время как твоя жизнь вывернется наизнанку. Труды и развлечения разладятся, ты начнешь избегать друзей и соратников, и они ответят тебе взаимностью, солнце больше не станет греть твое лицо даже самым ясным утром, и деревце рано или поздно зачахнет, как и ты сам. Не пей сливовой смолы, – договорил воевода, врастая носом в столешницу и окутываясь тяжелым храпом». Мальчик не слишком поверил словам уставшего воина, но косточки сберег. И вдумываясь пока лишь в начало рассказа отцовского сподвижника, в два счета вырыл ямку, поручая почве заветные семена.
Время шло медленнее, чем хотелось мальчику. Далеко не так быстро, как он думал, но уже весьма скоро слива возвысилась над землей и разродилась первыми плодами. И, действительно, отведывая их, мальчик обретал остроту мысли, точность движений и звонкость речи, будто бы черная земля питала и его через мякоть слив. Он стал искусным охотником и отважным воином, легко добиваясь побед над соперниками и девицами. Но странное дело: с годами плоды стали терять вкус, и успехи радовали юнца все меньше, а неудачи становились все коварнее. Затем его уже нельзя было назвать юнцом, он возмужал и остепенился, принял власть от почившего отца и успел развязать новую войну. Воины ушли в далекий и долгий поход, а сам владыка внезапно заболел и остался в городе. Тяжелый недуг терзал его несколько недель, и, уже оправляясь от болезни, правитель ощутил пока не объяснимую и вязкую сухость. Тем же промозглым вечером белый от страха гонец передал ему мрачную весть: войска были разбиты наголову по вине брата владыки, бежавшего на вражью сторону. Когда правитель проснулся на следующее утро, воспоминания ужаснули его, беспощадная память ткнула в него своим лезвием, снова и снова распахивая перед ним ночь и то, что он делал. Он притронулся к губам, и пальцы покрылись чем-то липким, он знал, что было на них. Спустя несколько лет, когда владыка проиграл войну, а земли его были опустошены окончательно, ноги в ужасе несли его от погони, ибо теперь он утратил власть и был гоним, словно дичь, бывшими слугами. Правитель отыскал тропинку с трудом, она ничем не выделялась среди сотен других на пустынной топи, но та же память, не знающая жалости, провела бы его по ней и вслепую. Дойдя до ложбины, он сперва не узнал любимого уголка, перед ним был тот же заболоченный безжизненный край, что и на версты вокруг. Неожиданно владыка осознал, что перемены не произошли в мановение ока. Это место давно уже увядало, просто он не хотел ничего замечать. На мертвый иссохший обрубок он набрел не сразу и не сразу догадался, на что смотрит. Владыка жутко усмехнулся, подумав вдруг, что этот обрубок был когда-то живым, страдал от излишней влаги, ветра и насекомых, но ни разу правителя не посещала мысль о заботе и благодарности, слива существовала лишь для того, чтобы наслаждаться ее дарами и не более. А теперь он отнял у нее ее смолу, но не обрел ничего, все утратив. В сотый, в тысячный раз вспомнил владыка предостережение старого воеводы. Но сыновья не слушают отцов, а отцы дедов, ведь они не хотят видеть в них себя. И рухнув на серую землю, он зарыдал без слез, потому что высох так же, как и его деревце.
Амифон склонился на бок и грубо сплюнул на дорогу.
– Верно люди говорят, – просипел он, – попросишь у чтеца разобраться, он тебе сочинит сказку. Да и что за баран станет сажать в такую землю сливу.
– Я не могу исправить твои ошибки перед Каридом, Амифон, – вздохнул я. – Это сможешь сделать лишь ты сам, признав их и взывая к Вышнему о прощении. Для себя и супруги. Знаю, тебя гложет вина за прошлое, – продолжил я мягче, – однако у тебя есть и будущее. Твою жену не вернешь. Но ты и твоя дочь живы, и Майди, в отличие от жены, ты, я уверен, способен подарить добро и счастье. Думай об этом и о сливовой смоле. Ведь сказ был не только про знатность почвы.
Амифон не ответил. Ударив вожжами измученный круп скотинки, он устремил свои глаза вперед, со жгучим раздражением и неприязнью стараясь не поворачивать головы в мою сторону, кляня себя за глупость раскрыться чтецу, потерянное время и боль, вырвавшуюся из его памяти свежим надрезом на старой ране. Я чувствовал, что вся вина за это утро уже была переложена земледельцем на меня, и, кабы не народные суеверия по поводу Братства, мне бы предстояло вновь продолжить путь на своих двоих, в лучшем случае будучи высаженным.
Крестьянин не ждал таких слов, с самого начала он хотел услышать совсем другое. Что он, хоть и перегнул палку и виноват, но все же любил жену, и потому оправдывается. А жена, даже если и утопилась, несомненно, упокоится с миром, поскольку была доброй женщиной. Но я не мог произнести этого по двум причинам: во-первых, это было бы ложью, а никакая ложь не приближает к спасению. Во-вторых, я вновь и вновь поглядывал на шрам Майди, и эта полоска чужой злобы, отпечатавшаяся на ее несчастном личике, говорила мне во стократ больше, чем усатые уста крестьянина. С ее помощью я поймал за хвост то неуловимое, что так явно повторялось в облике родителя и дитя. Страх.
Отец боится посмертной кары за содеянное, а дочь боится отца. Я спрашивал себя, где в земледельце себялюбивый трепет за душу сменяется совестью, где в дочери дрожь перед постоянным гневом родителя уступает место почтению? Как выкорчевать из них первое и преумножить второе, если оба сплелись корнями? Какие еще слова я мог сказать, чтобы хоть ненадолго осветить чулан быта этих людей, чтобы изменить хотя бы один день их жизней, чтобы срезать с них хоть пару нитей липкой и властной паутины их собственного страха?
А ведь именно этого смутно безотчетно желали они в далеких уголках своих мыслей. Перестать бояться. Я вообразил себе не сутулого, сжатого в комок, измученного Амифона, каким он был теперь, а расправившего плечи, вдыхающего полный росой воздух новой зари созидателя. Я представил земледельца, честно шагающего по уготованному ему пути, терпеливо и спокойно встречающего ухабы и кручины житейских трудностей, поскольку все они – пыль у подножья Поручения. Я увидел вольного человека, возвышающегося над сломанными жерновами боли, которые он когда-то вытесал самому себе.
Я рисовал себе другой и Майди, и какой счастливой была эта девочка! Она смеялась, шепчась с подругами или играя с псом во дворе, а иногда пела по-крестьянски широко и задумчиво. И я был уверен, ей нашлось бы, что сказать людям кроме досужей молвы и женских сплетен, потому что каждый немой, как заклинание, проговаривает про себя речи, которые мечтал бы произнести. Но по злой шутке мироустройства даже малые их обрывки не слетят с его губ, тогда как языкастые дураки продолжат каждодневно засорять чепухой слух соседа.
Майди и Амифон, почему вы не способны воплотить в себе хотя бы горсть этих образов, почему вы напугали себя настолько, что даже желание вырваться из вязких болотных дней, сквозь которые вы тащите бремя своих рал, ничто в сравнении с ужасом поменять привычный уклад? Подобно челюстям огромной коровы, вы год за годом уминаете жвачку, сливаетесь с ней, перестаете отделять себя от нее. Что же останется от вас, если придется сплюнуть?
– Вот он, острожек холопский, – хмыкнул Амифон, указывая в гору и как будто даже повеселев.
Я удивленно взглянул на возницу. Я был уверен, что тот больше не заговорит со мной, но, видимо, ошибся, посчитав для себя его образ полностью сложенным. Этот человек, сотворивший столько зла в своей жизни, сумел пересилить себя и заговорить с чтецом – он все еще не был потерян для Карида.
– Почему же острожек и почему холопский? – живо полюбопытствовал я.
– Да воли у них нету, – отозвался земледелец, – потому и острожек, потому и холопский.
Весело труся вверх по склону наперекор встречным морским порывам, скотинка Амифона медленно увлекала нас на край утеса, где бугристым неровным пятном, словно жирный прикорнувший жук, распластал свои жгутики-лапы город.
Крепостная стена брала свое начало от скал на севере, долгим полукругом загибаясь к обрыву на западе, в то время как утес опускался на юг к пристани. Эта твердь толщиной в добрую колесницу с семью дозорными башнями и могучим станом дубовых ворот была подготовлена к многодневным осадам. Но будучи детищем времен ига южан, пережив их господство и набеги чужаков с моря, она не смогла воспротивиться натиску времени. Уже за четверть версты бросались в глаза глубокие трещины кладки, осыпавшиеся, будто поеденные пастью великана, вежи8, поросшие зеленой шерстью мха дыры, некогда бывшие бойницами, и бесцветные, лишенные своего голоса, стяги, на которых едва ли и с нескольких шагов можно было различить нарцисс. Так увядала слава Кимра, и начиналась суета. Долгими извилистыми жилками отрастали от крепостного вала улочки, проводящие любого приезжего мимо жара мехов кузней, аромата пекарен, глухого стука плотницких, круговертей гончаров, шустрого свиста игл портных, влекущей истомы бань, скручиваясь в рыночную площадь, где его заполучали торг, ратуша и привычно ждущая своего часа плаха.
Лес деревьев остался позади, передо мной открывался лес людей.