bannerbannerbanner
Под розами

Оливье Адан
Под розами

– Не понимаешь?

Я покачала головой. Ирис у меня на руках завозилась, плохой сон приснился. Я поцеловала ее в макушку.

– Правда? – не унимался Поль. – А та сцена, где она его лечит? Он приходит домой посреди ночи, ходил в парк к мальчишкам, налетел на того типа, что его отдубасил, и вот идет через кухню, сталкивается с отцом, а отец, не говоря ни слова, качает головой и глядит на него с таким презрением, отвращением, ненавистью. Он поднимается на второй этаж, лестница скрипит, просыпается сестра. Приоткрывает дверь и видит его. Он ей улыбается страдальчески. Она подходит ближе, видит его раны и перевязывает его в ночи. И еще та сцена, помнишь, с дедом, когда он является к ним ни свет ни заря. Брат с сестрой уже встали, оделись, собираются уходить. И старик их увозит на своем прокуренном “пежо”. Они едут в лес. Молча бродят по тропинкам. А потом возникает лань. Как озарение какое-то перед возвращением в выстуженный дом.

Я прекрасно понимала, о каких сценах речь. Типичные для его воображения эпизоды. Они мне тогда понравились, и я улыбнулась, потому что, конечно, эта его манера изображать меня святой уже в подростковом возрасте, уже врачующей и милосердной, так далека от меня, от меня настоящей, – стоит лишь спросить Стефана, часто упрекающего меня в холодности, спросить пациентов, считающих меня сварливой и нелюбезной, спросить коллег, для которых я – душнила, спросить детей, по горло сытых тем, что я на них ору по любому поводу, вечно пристаю, чтобы навели порядок и не шумели, – в общем, всем тем, в чем я, сама того не желая, похожа на отца, иногда я прямо слышу в своем голосе его голос. А главное, на мой взгляд, все эти сцены – чистый вымысел. Их никогда не было, они существовали только в вывихнутом мозгу Поля, давно переставшего отличать настоящие воспоминания от тех, что он себе выдумал, настоящее прошлое от того, какое жило в его фантазмах, потому что он его без конца переписывал и переписывал. По-моему, он сам не сознавал, как с каждым новым фильмом, с каждой новой пьесой реальность все больше сдвигается со своей оси, чуть-чуть, всего на пару миллиметров, и за двадцать лет это отклонение просто-напросто превратилась в различие между правдой и ложью. Когда я пыталась его вразумить, он всегда прикрывался ссылками на относительность восприятия и воспоминаний, на нашу способность замкнуться в отрицании – во всяком случае, мою, потому что, послушать его, так это другие вечно не желают видеть вещи в их истинном свете, недооценивают, уклоняются, а он, само собой, глядит прошлому прямо в лицо – и тут мне вспоминался его Рене Шар из лицейских времен: “Ясность – самая близкая к солнцу рана”[5], и я притворялась, что зеваю, чтобы его позлить, а потом выдать ему один из любимых его панчлайнов: ты, верно, меня путаешь с кем-то, кому интересна эта твоя фигня.

Руки у меня устали держать Ирис. И было уже так поздно. Я безумно хотела спать, печаль, накопившаяся за последние недели, измотала меня вконец, скоро мне не хватит ни сил, ни мужества отнести Ирис наверх, в постель.

– Знаешь, Поль, этого всего на самом деле не было.

– Как это?

– Все эти сцены происходили только в твоей голове. Или в других фильмах, книгах, песнях. Ты столько их переварил. Так с ними отождествился. Превратил их в собственные воспоминания. Но я никогда не перевязывала тебя в ночи. Или совсем этого не помню. И дедушка не приезжал за нами на заре и не увозил в молчаливый лес. Или я забыла. Не знаю даже, сталкивался ли ты нос к носу с папой, вернувшись из парка, со встречи с мальчишками. Смотрел ли он на тебя с таким уж презрением. Приходил ли ты когда-нибудь домой избитый. Не знаю даже, существовал ли этот парк, гуляли ли там мальчишки, бывал ли ты там хоть раз. Но в фильме все это очень красиво. И я знаю, откуда это. Знаю, это взялось из твоей головы, это идет от тебя. И не нужно, чтобы это связывалось с настоящим воспоминанием. С тем, что было. Знаешь, довольно того, что это идет от тебя… Что ты это вообразил.

Я встала. Малышка тяжело повисла у меня на руках. Размягченные алкоголем ноги слегка заплетались. Я пошла к лестнице. Как я ни старалась, каждая ступенька отзывалась скрипом, и в голове на миг мелькнула мысль: “Черт, папу разбужу, опять разорется”. А потом я вспомнила, что он умер и что завтра похороны.

* * *

В спальне посапывал Стефан под умиленным взглядом Жан-Жака Гольдмана[6] – это при нем я так часто “засиживалась поздно”, это меня он спрашивал, “о чем мечтаешь, девочка”, и это опять же у меня дом “такой чистый, что даже подозрительно, в таких обычно люди не живут”. Как всегда, Стефан растянулся поперек кровати и занял ее всю. Когда я его за это упрекала, он всегда отвечал, что мне всего лишь надо ложиться в одно время с ним; это верно, я часами торчала на первом этаже, неизвестно чем занималась, он ждал в слабой надежде хоть раз заняться любовью и в итоге, отчаявшись, засыпал. Иногда просыпался в два-три часа ночи, а меня все не было. А потом целый день слушал мои жалобы, что я как выжатый лимон.

– Ты вечно измотана, но это же понятно. Не высыпаешься, вот и все.

Как будто все так просто. Щелкнул пальцами, и все в порядке.

Я положила Ирис на матрас на полу, рядом с братом и сестрой. Стефан рвал и метал, как нас устроили, – можно подумать, мы приехали развлекаться на уикенд или праздновать Рождество. Он считал, что Поль не появится, никаких шансов. Все мосты между ним и отцом сожжены, какой ему смысл приезжать на похороны? Комната его свободна, а наши двое старших уже как-никак почти подростки. Уже вышли из того возраста, когда спят в одной постели, да еще на надувном матрасе и в придачу в одной комнате с родителями.

– Это только на одну ночь, – отозвалась я.

– На две, – поправил он.

– Да-да, прости. Прости, что мой отец умер. Прости, что мои родители, в отличие от твоих, живут не во дворце…

– Во дворце… – вздохнул Стефан, пожав плечами. – Надо же, во дворце. Но все верно… Я и забыл, что живу с Козеттой…

На миг мне показалось, что он сейчас изобразит свою любимую сценку. Чистая классика, он ее исполнял, едва у нас заходил разговор о детстве. Брал в руки воображаемую скрипку и начинал ехидный рассказ о приключениях бедной малютки Клер, такой несчастной в своем доме в пригороде, несмотря на собственную комнату и собственный садик. Бедняжка Клер проводит летние каникулы в кемпинге, а богачи живут в гостинице или у себя на даче. Бедняжка Клер сосет фруктовый лед и смотрит на корабли. Бедняжка Клер, у нее нет денег купить себе куртку Chevignon, свитер Poivre blanc и кроссовки Nike, как у всех… Она ест всякую дрянь из Ed l’Épicier или Aldi[7], а у буржуев печеньице “Пепито”, муссы-хренусы…

– И хнык-хнык-хнык, и хнык-хнык-хнык, – укачивал он меня под конец. – Какая несправедливость. Но ведь тебе нечего завидовать Полю и строить из себя Плаксу Миртл…

А потом звучно чмокал меня в лоб.

Но на сей раз он сдержался, разговор на том и кончился. Может, почувствовал, что это уже слишком. Может, заметил, что я вот-вот заплачу. С этим он никогда не справлялся. С моей возбудимостью, с моей чувствилкой, как он выражался. Притом что чаще всего, наоборот, упрекал меня в замкнутости. В итоге я сказала, что, если ночевка его так раздражает, пусть завтра вместе с детьми возвращается домой. В конце концов, их присутствие требуется только на погребении. Со всем остальным я прекрасно разберусь сама.

В кармане завибрировал телефон. Янн. Он думает обо мне. Целует меня там, и там, и еще там. Желает удачи на завтра. На миг мне захотелось запереться в ванной и поласкать себя, думая о нем. Но для этого я слишком дохлая. И чтобы спать, тоже слишком дохлая. Это ничего не значит, знаю, но я чувствовала, что это выше моих сил – раздеться, натянуть ночную рубашку, приподнять одеяло, отпихнуть тело Стефана, услышать его ворчание, ощутить, как его руки хватают меня за задницу или за грудь, пока он тут же не уснет снова. Ждать, когда наконец навалится сон. Невыносимо. Проснуться слишком рано, не отдохнув. Легче застрелиться. Я знала, что все так будет. Как могло быть иначе? Папа умер. Поль все-таки появился, и какая-то часть меня была рада, но другая опасалась последствий. В отличие от мамы, похоже ни секунды не сомневавшейся, что он приедет, я не особо на это рассчитывала. Сейчас он, наверное, уже у себя в спальне. Я не слышала скрипа ступенек, но он наверняка постарался подняться без шума, как когда жил здесь и умел быть неслышным и легким, как кошка; он и правда всегда напускал на себя этакий кошачий вид, тоже отстаивал свою независимость и позволял приближаться к себе, только если сам захочет.

Я решила проверить, вышла в коридор. Под дверью комнаты Антуана виднелась полоска света. Тоже не спит. Небось опять все обсасывает. Годами только и делает, что обсасывает. Каждый раз, когда мы с ним виделись, он бухтел про Поля, но, оказавшись с ним рядом, что случалось редко, – в последние годы все реже, за чашкой кофе или за обедом между деловыми встречами, где-нибудь в парижском бистро, когда Поль спохватывался, что у него есть не только сестра, но и брат, потому что я ему напоминала, – Антуан сдувался и уходил от разговора. Мы говорили о чем-нибудь другом. Чаще всего о пустяках: быстро вспоминали отработанные рефлексы, старые штучки, вечные шуточки, и этого хватало, чтобы создать иллюзию. Чтобы убедить себя – связь не порвалась. Самое большее – поистерлась, но это неизбежно: мы уже давно не жили под одной крышей, наши пути разошлись, мы вращались в разной среде. Для матери, кстати, это было загадкой: как трое детей, выросших в одной семье, получивших одно и то же образование, хорошее или нет, неважно, наверно, им с отцом не всё удалось, далеко не всё, она понимает, но, в конце концов, они делали, что могли, это же у всех так, правда? – каждый в жизни делает, что может, из своей собственной она вынесла этот главный урок, жизнь учит скромности, и слава богу, – но как дети оказались настолько непохожи? Я качала головой с огорченной миной. Нет, я тоже не понимала, что произошло, как так получилось, и ни разу не возразила, что каждого из нас в конечном счете воспитывали немного по-разному. Нет. Одинакового детства у нас не было. Даже у нас с Полем. Потому что я была девочка. Потому что я была старшая. И у меня никогда не было случая хоть на миг подумать о том, чтобы свернуть с прямого пути.

 

Я подошла к спальне Поля. Дверь приоткрыта, в комнате полумрак. Никого. Постель безупречна – так ее застилать умеет только мама и, наверное, некоторые солдаты. Я включила свет. На стуле у соснового письменного стола терпеливо ждала дорожная сумка. На спинке висел вельветовый пиджак, синий свитер и шарф с бахромой. Я подумала, неужто он собирается все это завтра надеть; когда он приехал, я сразу обратила внимание на его голубые джинсы с дырками на коленях. Я осмотрела всю комнату в поисках чехла для костюма, вешалки с черным пиджаком, скромной рубашкой и темными брюками, но ничего такого не нашла. Села на кровать. Взглянула на постеры и фотографии на стенах. Как же папа орал. Не затем он убивался, клеил обои, чтобы их увешали нашими дурацкими певцами и фильмами. И вообще черт-те что, этот скотч все изгадит, эта дрянь вечно отклеивается и дерет все вокруг. Я легла. И вдруг подумала о детях. О том, что я собираюсь с ними сотворить. Развод. Жизнь на два дома. Неделю со Стефаном, неделю со мной. Да и то в лучшем случае. Если Стефан не заартачится. Не поведет себя как мудак. Ирис еще совсем маленькая. Я закрыла глаза. И провалилась в сон, несмотря на лампочку на потолке.

Сцена вторая
Антуан

Окно я оставил приоткрытым. Мама, к счастью, спала. Она бы разворчалась. Тем более она отопление включила. Оправдывалась: “Брат у тебя такой мерзляк”, когда я заметил, что погода еще теплая не по сезону. Невероятно. Ни на секунду не усомнилась, что он явится. И, как всегда, вокруг него хлопотала. После всего, что он учинил. Но так было всегда. Вечно о нем надо было заботиться. Ограждать его. Прощать. Поль, он такой хрупкий. Поль, он такой уязвимый. У Поля такие перепады настроения. Как же она меня достала. Фак, а я что? А Клер? А она сама? Мы что, все железобетонные?

До меня доносились их голоса. Не все слышно, но, как обычно, все вертится вокруг Поля. А тебе понравился мой фильм? А тебе нравится мой пуп? А мое эго? Скажи, ты любишь мое эго? Любишь, когда я мешаю вас с дерьмом? Иногда я уже сам не знал, что ненавижу в нем больше всего. Его эгоцентризм, жестокость хищника. Или его лицемерие, его манеру все сваливать на других. Не понятый родными киношник, чью свободу хотели ограничить, которого хотели связать по рукам и ногам. Однажды он при мне цитировал какую-то писательку, та предписывала авторам писать книжки так, как будто, выпустив их, они тотчас же умрут. Как будто им никому не нужно будет давать отчет. В его мозгах это выглядело мужеством. Залогом сохранения полной творческой свободы. Как по мне, так это скорее бесчувственность. Насилие. Безнаказанность. Жалкая отговорка, чтобы оправдать злоупотребление властью, в котором виновны художники, без зазрения совести пьющие кровь из окружающих. Потому что, когда книги выходят, эти мудаки вполне себе живы-здоровы. Равно как и те, кого они ранили и у кого было полное право хотеть набить им морду.

На самом деле я к ним особо не прислушивался. Не до того мне. Вообще не понимаю, откуда у них силы что-то обсуждать, делать вид, что ничего не случилось. Ё-моё! Папа же умер! Завтра похороны – мне что, приснилось? А в итоге это я слыву бессердечным. Но, подозреваю, это во всех семьях так. Роли распределены раз и навсегда. Старшая сестра, ответственная, доброжелательная. Средний, неуравновешенный, с темпераментом художника. И я, младший, динамичный, конкретный, деловой. Успешный. Прагматик.

Они разговаривали внизу, на террасе, а я все-таки пытался сосредоточиться и набросать пару фраз на завтра, хоть и не представлял, как у меня в нужный момент хватит духу встать и зачитать их вслух. Вообще-то писать – это не мое, всегда так было. Место уже занято, надо полагать. Когда у тебя есть брат, каждому из вас надо заниматься тем, что лучше всего получается. Особенно если ты младший. Как же меня доставали в коллеже, в лицее – у тебя такая разумная, серьезная сестра, у тебя такой блестящий брат! Ну и кем прикажете быть после этого? Смесью их обоих? Или ни той ни другим?

Я начинал снова и снова. Зачеркивал. Как же бесит, когда слова ни за что не желают говорить то, что я хочу заставить их сказать. Папа, его трудовая жизнь, потом заслуженный отдых. Способность к самопожертвованию у его поколения, что бы про него ни говорили, какие бы тонны презрения и неуважения ни выливали на него в наши дни. Стоицизм. Пахать как вол и никогда не жаловаться, чтобы твои дети ни в чем не нуждались. Подарить им дом, по комнате на каждого, платить за их учебу, хотя стипендии тут сильно помогли, конечно. Стараться передать им какие-то ценности. Серьезность. Сдержанность. Авторитет. Чтобы не особо слетали с катушек. Чтобы хорошо учились в школе. Чтобы не упустили этот долбаный социальный лифт. Еще и из страха в основном. Что мы наделаем глупостей. Погубим себя. Пойдем по кривой дорожке. Слетим кубарем с лестницы, вместо того чтобы подниматься со ступеньки на ступеньку. А потом, уйдя наконец на покой, быть вправе подумать немножко и о себе. Свой сад. Прогулки в лесу. Петанк за мэрией. Телевизор. Парочка детективов. И внуки. Какой он был дедушка, это надо было видеть. Как он вставал на четвереньки, чтобы порадовать сорванцов Клер. Они его обожали. Не знаю, как они среагируют, когда поймут, что это в самом деле конец, что он теперь лежит в гробу. Да я и сам не знаю, как буду реагировать. В последние недели, с тех пор как мама сказала, что на сей раз врачи не сомневаются, конец близок, я, по-моему, совсем потерял голову. На работе ко мне пока особо не пристают, учитывают мой послужной список. Но обольщаться не стоит. В конторах вроде нашей надолго в покое не оставят. Им важен только результат. И честно говоря, меня от этого не особо коробит. Относишься к работе серьезно – все в порядке. Это минимум. Тебе за это деньги платят. А если сачкуешь или косячишь, тут же укажут на дверь. Куча народу только того и ждет – сесть на твое место и отрабатывать зарплату. И не возразишь. Все по-честному, fair.

Я последний раз попытался набросать пару слов. Не выходит. Решил, что в крайнем случае буду импровизировать. В фирме все считают, что говорю я убедительно. Не раз говорили, что я бы сумел продать бифштекс вегану. Но тут мне нечего кому-то всучивать, разве что свою печаль. Вот печали у меня хоть отбавляй. А потом я услышал, как заскрипела лестница. Снизу больше не доносилось ни звука. Я выглянул в окно: на террасе пусто. Масляная лампа погашена. Наверное, Клер с Полем наконец ушли наверх. Я взглянул на телефон. От Сары никаких вестей. Дуется. Я не взял ее с собой, и она разобиделась. Слушай, я ей сказал, мы уже полтора года вместе, и ты ни разу не встречалась с моей родней. Ты правда считаешь, что сейчас самое время тебя представить? Вся семья в трауре, отец умер, а вот Сара, она считает, что я вас с ней до сих пор не познакомил, потому что не люблю ее по-настоящему, не строю с ней далеко идущих планов и всякое такое в том же духе, что наверняка ей надули в уши подружки. Уверен – спроси об этом Поля, он бы, подонок, не постеснялся, намекнул, что я прячу родных от Сары, равно как от всех ее предшественниц после Лиз, потому что стыжусь. Стыжусь родителей. Стыжусь дома и города, где вырос. Притом что проблемы с этим как раз у него. Кстати сказать, никогда не понимал почему. Даже забавно, как это у них выходит, у артистов и писателей вроде него, “перебежчиков”, как они себя именуют… Что у них за страсть блевать на то место, откуда они вышли, и при этом хвастаться своим происхождением. Откуда этот вечный трепет перед обаянием и заслугами интеллектуалов-буржуа. Это постоянное шельмование, методичная недооценка среднего класса и простого народа. Но мне-то что до этого?

Я хотел было отправить ей эсэмэску, а потом подумал, что это бесполезно. Я не собирался извиняться, говорить, что жалею, что не взял ее с собой. На самом деле, по-моему, это все ее не касается. До последнего времени мне вообще не приходило в голову, что у нас с ней все будет так серьезно. Она ни разу не пересекалась ни с кем из моей родни. И с отцом не была знакома. Не пойму, какое ей дело до его смерти. Что она забыла на его похоронах. Никогда не понимал этой страсти являться на похороны незнакомых людей, типа поддержать близких. Утешить их. Этого никто не может – поддержать кого-то или утешить, если он только что потерял отца, мать, мужа, жену, брата, ребенка. Пора уже перестать морочить себе голову и согласиться, что человек в таком горе всегда одинок.

Я выключил телефон и вышел из спальни, сунув в карман бумагу и ручку. Подумал, что, может, внизу или на террасе слова придут легче. Там по крайней мере есть что выпить.

Спустился я старым способом, по перилам. Только одна ступенька скрипнула. И на плитку в прихожей приземлился не так уж громко. Всего лишь приглушенный удар, но, наверное, мама все-таки проснулась. Она всегда так чутко спит. Впрочем, она никогда не жаловалась, ни на это, ни на что другое. Пока я здесь жил, мы с ней часто сталкивались по ночам в гостиной или на кухне. А летом иногда даже на террасе.

– Мам, ты как, не спишь? – спрашивал я.

А она только плечами пожимала:

– Как видишь, не сплю. Ты что думаешь, я сомнамбула?

– Иди наверх, поспи, ты же вымотаешься.

– О, подумаешь. Я давно уже плохо сплю. Привыкла. Прилягу днем, отдохну.

Но, само собой, я ни разу не видел, чтобы она так-таки прилегла. Это была роскошь, уступка лени, она себе такого никогда не позволяла.

В гостиной горел свет. Видно, Поль забыл выключить, когда пошел спать. Вполне в его духе. В его духе не брать в голову, сколько стоит электричество и вообще что бы то ни было. Плевать на все – вот что в его духе. Папа всегда удивлялся, откуда он набрался такой безответственности. Я щелкнул выключателем и направился было на кухню, но за спиной раздалось какое-то ворчание. Я опять включил свет. Поль возился у проигрывателя. От двери я его не заметил за диваном. Он только что встал на ноги и протягивал мне диск.

– Ни фига себе. Откуда тут этот CD взялся?

– Ну, это папин. Как и все прочие.

– Что? Он это слушал?

Я чуть было не ответил, что да, конечно, а что он себе думает, папа обожал этот диск. Он что, считает, папа был слишком неотесанный, чтобы слушать Доминика А.? Какая прелесть этот защитничек всех безгласных, рядовых, никому не ведомых людей, когда речь заходит о собственном отце. Какая прелесть этот борец с предрассудками, всегда готовый разоблачать в других более или менее неосознанную классовую ненависть, когда речь заходит о собственных родителях. Но потом просто сказал правду: отец регулярно просил купить ему какую-нибудь книжку или диск, потому что Поль упомянул их в интервью. Наверное, не хотел совсем потерять контакт. Пытался, несмотря ни на что, пусть и запоздало, понять сына, многие свойства которого не укладывались у него в голове. Его вкусы. Сексуальная ориентация. Взгляды. Образ жизни. Отношение к работе. К семье. К деньгам. И так далее и тому подобное. А для кино я ему дал свои пароли от Netflix и Canal. Даже установил ему Apple TV, чтобы он мог покупать в сети всякие фильмы и смотреть по ящику в гостиной. Да, он старался смотреть фильмы, которые его сын-киношник возносил до небес. Хоть и плевался – иногда, не всякий раз.

– Но твои он вообще смотреть перестал. Слишком тяжко. И прекратил в итоге, мама уговорила. Хотя сама смотрела. Последний мы с ним вместе видели. Мама посмотрела втихаря и мне позвонила. Сказала: “Он хочет, чтобы ты ему на выходных, когда приедешь, привез DVD, но не знаю, как он это воспримет”. Я тогда первый раз в жизни видел, как он плачет. А когда фильм закончился, он пошел спать и потом не желал про него говорить, ни с кем.

 

– Это который? – спросил Поль.

Такое впечатление, что мои слова его вообще не задели. И спрашивает он ради статистики.

– Тот, где у тебя мама кончает с собой.

– Прекрати говорить такие вещи. Это персонаж. К маме это не имеет никакого отношения. И к отцу тоже.

– К отцу…

– Что такое?

– У тебя даже язык не поворачивается называть его папой…

– Слушай, не в этом же дело.

– Тогда в чем же дело?

– Все в том же. У вас с моими фильмами и пьесами проблема. Вы изо всех сил стараетесь узнать в них себя, а это персонажи, я их черты беру везде, где можно. Я…

– Да-да. Ну конечно. “Ведь герой же рыжий”. Знаю я эту песню.

Не дожидаясь ответа, я убрался на кухню и налил себе вина. Никакого желания опять с ним спорить по этому поводу. Никакого желания опять бросать монетку в этот музыкальный автомат. Выслушивать очередной урок про кино. Все это его бла-бла про вымысел и персонажей. Я откупорил кот-дю-рон. Оно отдавало пробкой, ну и ладно. Налил себе полный стакан и бутылку прихватил. Открыл стеклянную дверь и плюхнулся на папин стул на террасе. Если Поль придет – на него уже не сядет, и то хорошо.

* * *

– Кем ты меня видишь? – спросил я его, когда он плюхнулся на стул напротив.

– Чего?

– Что ты обо мне думаешь? Кем ты меня видишь? Нет, правда. Ты ведь говоришь, что я ошибаюсь, все путаю, что в твоих фильмах речь не обо мне…

Я почти не видел его лица в потемках. Свет из кухни сюда не попадал. Сад был погружен в темноту. Узкая полоска газона и огородик, окруженный двумя рядами туй и изгородью с калиткой, были едва различимы. Однажды Поль рассказал, что в свое время все стены вокруг дома щетинились черепками. Якобы их натыкал отец. Так и слышу его взвинченный голос: “Долбаные черепки!” А вот я их совершенно не помню. Никогда не мог в это поверить. Кто-то из соседей и впрямь так делал. Никто не знал зачем. Чего они боялись. Кого хотели отпугнуть и от чего. Но если это все-таки правда, то когда папа их убрал? И почему? Отчего вдруг передумал? Я как-то раз обследовал цемент и не заметил никаких следов. И в конце концов решил, что черепки существовали исключительно у брата в голове. И в сердце, наверное. Сердце, ощетинившееся черепками, как пел кто-то, не помню кто, может, Мюра[8]. По-моему, неплохое определение Поля.

В соседнем доме, смежном с нашим, точно таком же, до времени одряхлевшем, как все дешевые постройки того времени, вспыхнул и погас свет. Кто-то, наверное, пошел в туалет или налил себе стакан воды в ванной. У меня мелькнула мысль, насколько здешняя недвижимость выросла в цене. Линия RER проходила через соседний город, до Парижа меньше часа, если не надо еще пересаживаться на метро. Любой сарай продается теперь по цене виллы с красивым видом. А как начались эти ковидные ограничения, стало еще хуже. Я спросил себя, что обо всем об этом думает Поль. Тот “унылый”, “мрачный” пригород, из которого он “вырвался”, как писали в газетах, вдруг начали брать приступом, и лично я прекрасно понимаю почему. И прекрасно понимаю, почему родители решили поселиться здесь, чтобы растить нас. Дом с садиком, на тихой улочке, недалеко от супермаркета и школ. Зеленые зоны поблизости. Квартал спокойный, детям ничто не мешает играть на улице. Просто рай. Во всяком случае, для меня было так. Я провел здесь свободное, беззаботное детство, подростком весело бесился с приятелями, играл в футбол, ходил на вечеринки с алкоголем в подвалах и гаражах. Целовался с девчонками в подлеске. А потом появилась Лиз. Насколько я знаю, она по-прежнему живет здесь. После смерти матери переехала в дом своего детства, тот самый, где в один декабрьский день мы нашли ее повесившегося отца. Тогда мы с ней были вместе. А теперь она живет с Эриком, и, по-моему, эта фраза – все, что нужно про меня знать. Лиз живет с Эриком, а не со мной. Я прошляпил свой шанс, пропустил очередь и с тех пор догонял. Вернее, бежал в пустоте. Как хомяк в колесе.

– Ну и?.. – произнес я, видя, что Поль взялся за бутылку. – Это все, на что я тебя подвигаю?

Поль поморщился; непонятно, то ли в ответ, то ли из-за привкуса вина. А ведь должен был привыкнуть. Типичная сезонная бурда, такую доставляют кейтеринговые фирмы. Помнится, в свое время он приглашал меня на съемки. Я там проводил день-другой и в основном маялся от скуки. И все-таки это было мило.

– Видишь ли, в сущности, я не то чтобы хорошо тебя знаю, – наконец выдавил он. – Разве что ребенком. Ведь мы с тобой потом быстро потеряли друг друга из виду. Сколько тебе было? Лет двенадцать – тринадцать максимум, когда я свалил. А потом я иногда приезжал на уикенд, но ты вечно тусовался с приятелями. Меня, кстати, повергало в ступор, что папа тебе разрешал приводить их домой. Так и вижу: сидит в своем кресле, и, похоже, весь тот бардак, что вы разводите, совсем ему не мешает. Даже посмеивается над всякой вашей околесицей. Этой вашей болтовней про девчонок, про коллеж, про лицей. Вашим стебом над всем, что движется. Я ведь тебя почти не видел тогда. Пытался с тобой о чем-то говорить, но тебе было не до этого. И с фильмами так же. И с книжками, они тебя вообще не интересовали. В итоге у нас было мало общего. У тебя был на уме один футбол, компы, тяжелый рок, девицы. Я во всем этом плохо разбирался. А потом я начал работать, а ты поступил на подготовительное, потом в бизнес-школу…

– И что? Из-за этого можно на меня забить? Из-за бизнес-школы? Не забывай, это ты мне про нее рассказал. Это ты мне рассказал про подготовительное и все эти штучки. Я вообще не знал, что такое есть…

– Нет, я не то…

– Проехали. Мне по-любому насрать. И тебе насрать. Что и требовалось доказать. Тебе даже слабо высказать, что ты обо мне думаешь. Потому что ты ничего не думаешь. Или только то, что тебе удобно, чтобы и дальше тешиться марионетками. Но вот скажи. Одну простую вещь: для тебя хоть что-нибудь значит, что папа умер?

Я опять не дал ему времени ответить, встал и вышел в сад. Скрипнула калитка. На улице потрескивал фонарь. Я дошел до перекрестка. Постоял в нерешительности. С одной стороны был проспект Анри Барбюса, он шел к башням, искусственному пруду и чахлым газонам, где уже сто лет никто не играл в футбол. В другую сторону придешь в жалкий центр, где между баром “Ле Бальто” и аптекой недавно встроился “Пикар”[9] – свидетельство перемен, свершающихся в городке. Пару дней назад мать сказала, что на месте торговца газетами, который уже три года как разорился, собираются открыть супермаркет “Карфур Сити”. Я свернул к центру, к мэрии – парк перед ней на ночь закрывали, что никогда никому не мешало туда ходить, хоть я всегда с подозрением относился к рассказам Поля про то, что он там в свое время делал. Вокруг все было спокойно. В домах все давным-давно спали, завтра рано вставать, идти на работу или в школу, и я, в сущности, ничего большего особо от жизни и не просил: завтрак в кругу семьи, все эти слова на прощание, шарф не забудь, надень пальто потеплее, дневник взял? давай быстрей, на автобус опоздаешь, хорошего дня, до вечера, купи хлеба на обратном пути. Тогда почему я с Сарой упираюсь всеми четырьмя копытами? Почему на работе, перед коллегами, делаю вид, что я такой же, как они, что презираю такую жизнь? Обычную жизнь. Как будто есть какая-то еще. Как будто у кого-то на складе завалялось что-то другое, посолиднее. Какая-то серьезная, долгосрочная альтернатива.

Я углубился в запутанный лабиринт улиц с частной застройкой. В этой части города дома уже не были похожи друг на друга, их окружали ухоженные палисадники, здесь никто не ездил на машине, кроме соседей. Мне никто не встретился. Я остановился перед домом № 42 по улице Фердинанда Бюиссона – сколько раз я тут стоял десять, пятнадцать, двадцать лет назад. Как бы мне хотелось позвонить в дверь, и чтобы открыла мать Лиз, и сама она возникла на заднем плане, скатилась с лестницы, и чтобы ей по-прежнему было шестнадцать лет. И отец ее был бы еще жив. И мы бы не нашли его в сарае, качающимся на веревке, зайдя туда за ракетками для пинг-понга. И мы бы по-прежнему были вместе. Поль даже это себе прибрал. Даже это, хотя его это совершенно не касалось, с Лиз он был едва знаком. У него и тут хватило наглости. В каком-то его фильме мне попадался отец, повесившийся в сарае. И дочь самоубийцы тоже. Ублюдок.

Дом был погружен в темноту. В окнах ни огонька. Ничто не выдавало человеческого присутствия, только машина, припаркованная на аллее. Но они наверняка тут, все четверо: Лиз, Эрик, двое их детей. Это было все равно что стоять на пороге жизни, которая должна была быть вашей, но которую у вас украли. Дурацкая мысль, конечно. Цепляться двадцать лет спустя за подростковую любовь, твердить себе, что она единственная и неповторимая, что я ее потерял, что сам виноват и ничего не вернешь… Жалкий пафос. Я взглянул на телефон. В мессенджере светилась синяя точка: Сара в сети. Тоже не спит. С кем она общается в такой час? О чем говорит? Обо мне, о нас? О том, как мне трудно представить свое будущее с ней? О том, что я упорно не желаю начать совместную жизнь? Сделать ей ребенка? Нередко с перепоя я ей твердил, что она поставила не на ту лошадь, что не такой жизни мне хочется, что нам и так хорошо, что я не тот человек. Хотя, по сути, все было наоборот. Я именно этого и хотел, но не с ней. Потому что она – не Лиз. Но в итоге я уступил. Саре уже под сорок, у нее нет больше времени тянуть. Она завязала с таблетками и почти сразу забеременела. И мы собирались съехаться. Так на что она жалуется?

5Рене Шар, “Листки Гипноса” (1946).
6Жан-Жак Гольдман – один из самых известных французских шансонье. Далее цитируются строки из его песен.
7Имеются в виду недорогие супермаркеты.
8Строка из песни Жана-Луи Мюра “Сожги меня” (Brûle-moi).
9“Пикар” (Picard) – сеть магазинов замороженных продуктов.
Рейтинг@Mail.ru