© Тогоева О.И. текст, 2024
© Издательство АСТ, 2024
Дела плоти известны;
они суть: прелюбодеяние,
блуд, нечистота, непотребство…
(Послание к Галатам 5: 19)
Зачем люди обращаются в суд? Казалось бы, ответ на этот вопрос лежит на поверхности. Они приходят туда, дабы в официальном порядке решить возникшие у них проблемы: отстоять собственные интересы, наказать обидчиков, восстановить честь – собственную, ближайших родственников или друзей. В иных случаях они бывают в суд вызваны – чтобы ответить на поданный против них иск, оправдать свои действия, защититься от обвинений и возможного приговора.
От эпохи Средневековья и раннего Нового времени до наших дней дошло внушительное количество материалов повседневной судебной практики, о какой бы стране Западной Европы мы ни говорили. Для любого исследователя, занимающегося историей права и правосознания, подобные документы представляют огромную ценность, поскольку позволяют изучить не только то, как мыслилось судопроизводство в теории, но и то, как оно велось в действительности. Впрочем, при ближайшем рассмотрении эти многочисленные судебные казусы способны, на мой взгляд, поведать нам нечто куда более интересное, нежели вполне обычные, а порой и откровенно скучные подробности рассмотрения того или иного гражданского или уголовного дела…
Двадцать второго декабря 1341 г. перед судьями Парижского парламента предстал Клеман Ла Юр, обвинявшийся в предумышленном убийстве Тибо Бизо и его сына Этьена. Иск против него подал Жан Бризо, второй сын Тибо: он требовал разрешить ему сразиться с ответчиком на поединке, дабы доказать его вину. В ходе следствия, однако, выяснилось, что Клеман совершил не одно лишь это преступление. Будучи человеком женатым, он вступил в интимную связь с женой соседа, Гийома Итье. Опасаясь, что его интрижка будет раскрыта, мужчина приказал отравить мужа своей возлюбленной, убил собственную жену и выбросил ее тело в реку. Затем он велел отравить тех слуг, что помогали ему расправиться с супругой, а также убить Тибо и Этьена Бизо, случайно прознавших о насильственной смерти несчастной женщины. Наконец, он отравил служанку покойной жены, которая «могла рассказать всю правду» о творившихся в доме Клемана бесчинствах. Судьи парламента, пребывая, очевидно, под большим впечатлением от услышанного, не отважились сразу вынести решение по этому делу и отправили его на доследование, надеясь, что дополнительная информация с места событий поможет им верно оценить степень виновности Клемана Ла Юра и обоснованность претензий его противника, Жана Бризо[1].
В 1405 г. чиновники королевской канцелярии вынуждены были рассматривать не менее запутанное дело, также касавшееся частной жизни нескольких французских обывателей. В письме о помиловании, выданном ими в конце концов на имя Марион, вдовы Жана Булиньи из Шартра, сообщалось о споре, произошедшем между молодой женщиной и неким Тома, приятелем ее умершего мужа. Встретившись однажды на дороге, эти двое разговорились, и мужчина не постеснялся спросить у Марион, «правда ли, что она забеременела от [своего свекра] Пьера де Булиньи, отца покойного Жана Булиньи, ее мужа, и верно ли, что она [на самом деле] ждет ребенка». Это оскорбление, как признавалась просительница, и стало поводом для драки, в ходе которой она смертельно ранила Тома, была осуждена на смерть, но смогла получить королевское прощение[2].
В том же 1405 г. в уголовном суде Парижского парламента выясняли отношения представители двух почтенных семейств, желавшие сочетать браком своих детей. Из их замысла, впрочем, ничего не вышло, поскольку будущая невеста категорически отказалась выходить замуж, заявив, что уже отдала свое сердце другому – некоему Гоше, «который является ее возлюбленным и в обнаженном виде нравится ей куда больше, чем тот, кого выбрал ей дядя»[3]. Столь вызывающие откровения девушки породили сначала скандал, а затем и вооруженные стычки ее родственников с семьей отвергнутого жениха.
Осенью 1415 г. супруги Ламбер, проживавшие во французском городке Бернувиль, отправились как-то вечером в гости. Там жена Жана Ламбера – то ли в шутку, то ли всерьез – обратилась при всех собравшихся к мужу, похлопывая его ласково по щекам, с предложением «сегодня трижды устроить ей брачную ночь»[4]. Мужчина возмутился столь откровенным поведением своей второй половины и заявил, что «добропорядочной даме не пристало выражаться подобным образом в чужом доме»[5]. Дело кончилось потасовкой между супругами и тяжелым ранением молодой женщины, за что господина Ламбера и отдали под суд. Впрочем, он сумел получить письмо о помиловании, особо упирая на тот факт, что вывел его из себя неприличный поступок жены…
Несколько коротких зарисовок, совершенно произвольно выбранных мною из огромного числа похожих дел, рассмотренных в судах Французского королевства в Средние века и в Новое время, со всей наглядностью демонстрируют, что речь во всех этих случаях шла не только и не столько об истории права и судопроизводства давно минувших эпох, сколько об истории повседневности – о частной жизни самых обычных людей, не совершивших никаких особо выдающихся деяний и изначально ничем не примечательных. О них не сообщалось в хрониках, о них не упоминали в личной переписке или в художественных произведениях, а потому мы никогда ничего о них не узнали бы, если бы все они не оказались замешаны в преступления, записи о которых сохранились в регистрах Парижского парламента (высшей судебной инстанции средневековой Франции) или в архивах королевской канцелярии.
Только источники такого типа, по моему глубокому убеждению, способны предоставить нам относительно полную и объективную информацию о повседневной жизни абсолютно реальных и совершенно конкретных людей прошлого и – самое главное – об их интимной жизни, о переживаниях, связанных с семейными, дружескими, а порой и профессиональными интересами. Супружеская любовь и супружеская неверность, неразделенные чувства, месть, обида, способы разрешить конфликты «частным» образом, не прибегая к помощи официальных инстанций, – вот о чем сообщают нам судебные регистры. Как все это воспринималось простыми обывателями, чем были для них любовь, дружба, ненависть – вот что, как мне кажется, действительно может узнать исследователь, изучая протоколы гражданских и уголовных дел.
Конечно, материалы судебной практики эпохи Средневековья или Нового времени – опасный источник. Их серийный характер – всего лишь видимость, в действительности скрывающая отдельные фрагменты мозаики: нерегулярность ведения записей, утрату отдельных регистров (каждый из которых охватывал от пяти до десяти лет) и даже целых архивов[6], но прежде всего – авторский характер тех выборок, которые дошли до наших дней. Речь, таким образом, идет не просто о фрагментарности информации, которую предоставляют нам данные источники. Важнее то, что она a priori является отредактированной, прошедшей через руки писцов, присутствовавших на слушаниях; самих судей, контролировавших не только следствие по уголовным (или гражданским) искам, но и письменную фиксацию принятых по ним решений; наконец, судебных секретарей, отвечавших за составление регистров уже рассмотренных дел. Именно эти тексты и становятся в конце концов нашими основными источниками по истории права и правосознания, и мы прежде всего обязаны учитывать в своей работе обстоятельства их возникновения.
Иными словами, судебные протоколы эпохи Средневековья и Нового времени ни в коем случае нельзя назвать беспристрастной констатацией фактов: это отнюдь не стенограмма заседаний, состоявшихся в далеких XIV, XV, XVI или XVII веках. Скорее, мы имеем дело с интерпретацией этих фактов и не можем рассчитывать на полную объективность полученных сведений – как не можем на их основании делать и какие-то обобщающие выводы. Необходимо прежде всего понимать, зачем создавался тот или иной документ, какие цели преследовал его автор, каково было его личное отношение к описываемым событиям. Ибо чаще всего мы имеем дело с сознательным или неосознанным искажением действительности как со стороны судей и их секретарей, так и со стороны истцов и ответчиков – в угоду самым разным, индивидуальным или же групповым, интересам: правовым, политическим, религиозным или сугубо личным. И изучаем мы события прошлого исключительно в трактовке их главных участников.
Вторая немаловажная проблема, с которой сталкивается историк, задумавший изучать частную жизнь людей Средневековья или Нового времени с использованием материалов судебных архивов, – отсутствие полной картины произошедшего в каждом конкретном случае. У нас имеются лишь обрывки сведений о судьбе того или иного человека, только то, что попало в поле зрения судебных чиновников, то, о чем истец или ответчик счел необходимым поведать на заседании или в прошении на имя короля. Иными словами, зачастую перед нами оказываются рассказы без начала и без конца, и очень редко исследователю удается воссоздать историю своих героев в более или менее полном объеме или детально описать хотя бы небольшой ее фрагмент.
Конечно, иногда историку просто везет, и он находит в тех или иных судебных архивах целую серию документов, посвященных одной и той же семье. В подобном случае у него действительно появляется шанс узнать об этих людях множество интересных подробностей. Одним таким казусом могу похвастаться и я. В регистрах Парижского парламента мне посчастливилось обнаружить не только любопытную запись о тяжбе между знатной французской дамой и ее вторым мужем, но и внушительное количество упоминаний о ее ближайших родственниках, которые, как выяснилось, так любили судиться со своими соседями, что подробности их жизни удалось проследить на протяжении сразу нескольких десятков лет. Таким образом, их вздорное поведение, становившееся причиной появления все новых уголовных и гражданских исков, способствовало нахождению информации о жизни всего семейства, что помогло пролить свет и на обстоятельства того дела, которое интересовало непосредственно меня[7].
Впрочем, в моей исследовательской практике – как, уверена, и у большинства моих коллег – встречались и совершенно безнадежные, на первый взгляд, ситуации, когда тот или иной судебный казус оказывался абсолютно уникальным, и никакой – правовой, политический или религиозный – контекст подобрать для него было почти невозможно. С такими историями без конца и без начала историк должен вести себя особенно аккуратно, о чем свидетельствует рассмотренное ниже единственное известное на сегодняшний день уголовное дело об английском бисексуале XIV в., занимавшемся проституцией[8]. Ни судебные чиновники, арестовавшие и допросившие этого человека об обстоятельствах его непростой жизни, ни современные историки не были в состоянии представить исчерпывающее объяснение данного феномена. Для издателей и весьма небольшого числа западноевропейских исследователей, посвятивших данному казусу свои работы, наиболее очевидной показалась его интерпретация в рамках гендерной истории. Хотя ни в Англии, ни в континентальной Европе эпохи позднего Средневековья не существовало понятия «гендер» и всех связанных с ним культурных коннотаций…
Наконец, третьей существенной проблемой, которая видится мне в изучении истории повседневности (и в том числе истории частной жизни людей прошлого), является описательность языка таких исследований, отсутствие в них четкой проблематизации собранных сведений. На первый взгляд, в подобном позитивистском (пусть даже в лучшем смысле этого слова) подходе нет ничего плохого. Стоит лишь перечитать какую-нибудь хронику, изучить чью-то частную переписку или заглянуть в книгу счетов, и повседневная жизнь авторов и героев этих текстов предстанет перед нами во всей красе – и нам останется лишь рассказать о ней. Однако здесь-то, как мне кажется, и кроется главная ошибка, ибо простой пересказ событий прошлого еще не может претендовать на звание исторического исследования, и уж тем более не является им описание единичного казуса. Над проблематизацией каждого такого случая приходится думать отдельно, дабы не ошибиться и не создать для него вымышленный контекст, родившийся не из объективных данных источников, а в голове самого историка.
В полной мере осознавая встающие передо мной эти и многие другие проблемы как методологического, так и сугубо источниковедческого характера, я, тем не менее, все же решила рискнуть и представить на суд читателей собственную версию истории частной жизни людей эпохи Средневековья и (отчасти) Нового времени. Конечно, и она останется своеобразной авторской выборкой и будет, вне всякого сомнения, отличаться фрагментарностью. Дабы хоть как-то сгладить подобный эффект, а также для того, чтобы истории отдельных людей, о которых мне более всего хотелось рассказать, не повисали в воздухе, я посчитала необходимым отвести весь первый раздел книги вопросам, так сказать, теоретическим.
Свое исследование, таким образом, я начну с вопроса о допустимости публичного обсуждения деталей частной и интимной жизни, с точки зрения самих людей эпохи Средневековья, и попытаюсь разобраться, являлась ли подобная тематика для них безусловным табу, или же существовали некие обстоятельства, при которых такой разговор вполне мог состояться. Насколько противоречивы оказывались мнения по данному вопросу среди просвещенных интеллектуалов и среди простых обывателей; как эта тема освещалась в источниках различной жанровой принадлежности; что именно считали возможным рассказать в зале суда участники заседаний – истцы и ответчики, а также представленные ими свидетели, – на какие моменты они обращали особое внимание, что пытались скрыть от внимания собравшихся и какие цели преследовали в своих откровениях.
Не менее важным станет для нас и предварительный анализ тех правовых норм, которыми руководствовались люди эпохи Средневековья и Нового времени при решении проблем, возникавших перед ними. Какие действия они безоговорочно относили к уголовным преступлениям, совершенным на сексуальной почве, и какие меры борьбы с ними предусматривало общество. Как в сознании рядовых обывателей уживалась вера в практику самосуда и в контроль органов судебной власти за частной жизнью своих соотечественников, и как эта вера оказывалась связана с пониманием чести и достоинства отдельных мужчин и женщин.
Наконец, мы подробно рассмотрим традиционные и весьма широко распространенные во Франции не только эпохи Средневековья и раннего Нового времени, но и значительно более позднего периода идеи о роли местного обычая в решении споров, касавшихся частной и интимной жизни обывателей. Обычая, который не имел ничего общего ни с королевским законодательством, ни с записью права, применявшегося в той или иной области, но вместе с тем являлся неписаной нормой, действие которой распространялось прежде всего на судопроизводство по уголовным делам.
Только после подробного исследования этих проблем, составив представление о некоем общем – культурном и правовом – контексте, в рамках которого существовали и действовали наши герои, мы перейдем к конкретным историям из их жизни – к сюжетам, что донесли до нас материалы судебной практики, а также (в редких случаях) источники иной жанровой принадлежности: хроники, личные воспоминания и переписка, памфлеты, теологические и дидактические сочинения, церковные документы и уставы ремесленных корпораций. Каждая глава второй и третьей частей книги станет рассказом о каком-то одном казусе, чаще всего связанном с определенным типом преступлений – содомией, проституцией, адюльтером, словесными оскорблениями, мошенничеством, убийством и т. д. Но занимать меня будут в большей степени не правовые последствия всех этих многочисленных злодеяний, для некоторых из которых у юристов эпохи Средневековья и Нового времени, по правде сказать, и не находилось порой точного определения. Значительно больший интерес для меня будут представлять сами герои этих историй – их личные переживания, их сложные взаимоотношения, их чувства друг к другу, их попытки стать – или хотя бы казаться – любимыми, удачливыми и, в конце концов, счастливыми. То, как именно они говорили о своей частной и интимной жизни в стенах суда, на что стремились обратить максимум внимания собравшихся, на какие уловки пускались, дабы оправдать свои действия, – вот что окажется в центре моего внимания.
Первое издание «Дел плоти» вышло в 2018 г., однако уже успело превратиться в библиографическую редкость. А потому я была искренне благодарна своим друзьям и коллегам, создавшим паблик «Страдающее Средневековье» и одноименную книжную серию, за предложение опубликовать мою монографию повторно – теперь уже в издательстве АСТ. Для этого переиздания я не только еще раз вычитала весь текст, перепроверила данные источников и расширила библиографический список, но и включила в книгу совсем новые части, которые, тем не менее, все так же посвящены проблемам частной и интимной жизни людей Средневековья и Нового времени. Надеюсь, что эти порой просто любопытные, порой смешные и грустные, а иногда и вовсе удивительные истории заинтересуют читателей и позволят им окунуться в самую гущу повседневной жизни далеких эпох.
Мои слова направлены… против тех, кто осмеливается рассуждать вслух о постыдных частях человеческого тела и об ужасных [сексуальных] прегрешениях,… против тех, кто думает, что не следует стыдиться того, что дано природой[9].
Эти слова Жана Жерсона (1363–1429) из проповеди Considerate lilia, произнесенной им в Наваррском колледже 25 августа 1401 г., возвестили о вступлении канцлера Парижского университета в хорошо известный историкам и литературоведам спор, предметом которого явился «Роман о Розе». Одним из основных вопросов этой дискуссии стала сама возможность публично обсуждать интимную жизнь человека или изображать ее во всех подробностях.
Как известно, «Роман о Розе» создавался на протяжении всего XIII столетия и традиционно приписывается двум авторам[10]. Первая его часть была написана Гийомом де Лоррисом, вторая – Жаном де Мёном, который настолько глубоко переработал все сюжетные линии, намеченные его предшественником, что вместо произведения, наполненного идеями и самим духом куртуазности, на свет явилась подлинная энциклопедия – «сумма знаний» эпохи развитого Средневековья об астрономии, астрологии, алхимии, философии, оптике и т. д. Далеко не последнее место в этом списке занимала та оценка, которую автор дал современной ему морали, что и принесло Жану де Мёну славу отъявленного женоненавистника. Роза, которой платонически поклонялся герой Гийома де Лорриса, из аллегории куртуазной любви превращалась во второй части поэмы в банальный сексуальный символ: ее следовало лишить девственности, поскольку главной задачей союза мужчины и женщины являлось, по мнению де Мёна, продолжение рода. Ради достижения столь важной цели автор предлагал использовать любые средства. Обман, подкуп, сводничество, соблазнение и даже колдовство – все это оказывалось допустимо и законно, и подобные стратегии поведения подробнейшим образом обсуждали персонажи «Романа», давая откровенные и весьма сомнительные с этической точки зрения советы лирическому герою, спешащему на поиски своей возлюбленной.
Именно благодаря своей женоненавистнической направленности «Роман о Розе» Жана де Мёна был крайне неоднозначно воспринят средневековыми читателями. На протяжении XIII–XIV вв. во Франции появился целый ряд произведений, содержавших критику поэмы: «Пантера любви» (Dit de la Panthère) Николя де Марживаля (1290–1328 гг.); анонимная «Песня песней» (Cantique des cantiques) конца XIII – начала XIV в.; краткий вариант «Романа о Розе» Ги де Мори (до 1290 г.), откуда были удалены все пассажи, ущемлявшие достоинство женщин; «Двор любви» (Cour d'Amour) Матье де Пуарье (конец XIII – начало XIV в.); «Паломничество человеческой души» (Pèlerinage de vie humaine) Гийома де Дигюльвиля (1355 г.); «Правдивое ди» (Voir-Dit) Гийома де Машо (1364 г.)[11]. Тем не менее, ни одно из этих сочинений не породило публичной дискуссии о достоинствах и недостатках «Романа»: первые подобные дебаты (и первые в истории мировой литературы, специально посвященные одному конкретному произведению[12]) состоялись во Франции лишь в начале XV в.[13]
Начало этому спору[14] положил трактат Жана де Монтрейя (1354–1418), секретаря Карла VI и прево Лилля[15], посвященный анализу второй части «Романа о Розе». Сочинение «первого гуманиста Франции», как его традиционно именуют в специальной литературе[16], до нас, к сожалению, не дошло, однако известно, что с романом он познакомился по настоятельному совету своего близкого друга и коллеги, еще одного королевского секретаря, Гонтье Коля (1350/1352-1418)[17]. Этим увлекательным, надо полагать, чтением де Монтрей занимался в апреле 1401 г., имея целью составить о нем собственное мнение и изложить его на бумаге в мае того же года[18]. Его трактат, очевидно, разошелся по Парижу в некотором количестве копий. Во всяком случае, помимо Гонтье Коля с ним смогла ознакомиться и Кристина Пизанская (ок. 1364–1431), которая уже в июне-июле 1401 г. отправила Жану де Монтрейю развернутое послание, резко критикуя его позицию и отрицая саму возможность положительного, с его точки зрения, эффекта, который способно было оказать чтение «Романа» на французскую публику.
Прево (т. е. королевский судья) Лилля, однако, не счел необходимым ответить поэтессе лично. В одном из своих посланий неизвестному адресату[19], касающемся «Спора», он сравнил ее с афинской гетерой Леонтиной, любовницей Эпикура, которая «осмелилась перечить философу Теофрасту»[20]. Иными словами, женщина, не имеющая должного университетского образования (и, прежде всего, не знающая латынь), казалась королевскому секретарю недостойной вести разговор о высоких материях. Более того, используя в отношении Кристины определение meretrix (проститутка), де Монтрей сознательно низводил заочную полемику с ней до плохо завуалированных обвинений в сексуальной распущенности[21].
Обязанность донести до поэтессы собственную точку зрения прево Лилля возложил на своего друга Гонтье Коля, призвав его защитить память Жана де Мёна от незаслуженных нападок. Королевский секретарь поспешил выполнить поручение и 13 сентября 1401 г. попросил Кристину прислать ему для ознакомления ее послание, направленное де Монтрейю. Незамедлительно его получив, он уже 15 сентября вновь написал ей, яростно критикуя ее позицию относительно «Романа о Розе» и именуя ее сочинение «оскорблением» (invettive) памяти Жана де Мёна, «истинного католика, выдающегося знатока святой теологии, глубокого философа и прекрасного ученого»[22]. Реакция поэтессы не заставила себя ждать, ее ответ последовал в конце сентября того же года. На этом первая «фаза» дебатов завершилась, и Кристина Пизанская, собрав всю переписку в единую «Книгу» (Livre des epistres), преподнесла ее 1 февраля 1402 г. королеве Изабелле Баварской (1370–1435). Очевидно, в то же время копию сборника получил и Гийом де Тиньонвиль († 1414), прево Парижа. Цель, которую в обоих случаях преследовала Кристина, была прямо указана в письмах-посвящениях, направленных ею своим высоким покровителям: она надеялась на их поддержку в полемике, развернувшейся вокруг сочинения Жана де Мёна[23].
Перерыв в дебатах продолжался до конца лета 1402 г., когда поэтесса получила пространное послание от Пьера Коля, каноника собора Парижской Богоматери, поддержавшего своего брата Гонтье в развернувшейся полемике. Ответ Кристины последовал 2 октября, а в ноябре того же года Пьер написал ей второе письмо. Ее реакции автор не дождался (либо нам об этом ничего не известно), однако зимой 1402–1403 гг. он получил послание Жана Жерсона (1363–1429), знаменитого французского теолога и канцлера Парижского университета, резко осудившего взгляды братьев Коль на «Роман о Розе» и своим собственным авторитетом положившего конец затянувшемуся спору.
Помимо этих, довольно многочисленных писем следует упомянуть и некоторые иные важные тексты, которые, безусловно, имели определенное влияние на тон и содержание всего спора, хотя непосредственно к нему и не относились. В первую очередь, речь идет о трактате «Видение о „Романе о Розе“» (Traictié d'une vision faite contre le Ronmant de la Rose), а также о серии проповедей Poenitemini Жана Жерсона, поддержавшего Кристину Пизанскую в ее критическом отношении к произведению Жана де Мёна[24]. Все эти сочинения появились в период с августа 1401 г. до зимы 1402–1403 гг. Кроме того, необходимо учитывать и письма Жана де Монтрейя, отправленные им в тот же период, но адресованные сторонним наблюдателям, к которым он обращался за советом относительно своей позиции по «Роману о Розе»[25].
К непосредственным же участникам переписки, согласно всем без исключения сохранившимся до наших дней кодексам[26], относились всего пять человек: Жан де Монтрей, Кристина Пизанская, Гонтье и Пьер Коль и Жан Жерсон. Вне всякого сомнения, это были люди, знакомые между собой, причем в некоторых случаях знакомые очень близко. Так, Жан де Монтрей, трудившийся в королевской канцелярии в одно время с Этьеном де Кастелем († 1390), безусловно, встречался и с его женой Кристиной. С Гонтье Колем, как я упоминала выше, его связывали тесные дружеские отношения, знал он, вероятно, и Пьера Коля, не говоря уже о Жане Жерсоне. Этот последний также был лично знаком с братьями Коль и, возможно, с Кристиной Пизанской. Единственными участниками спора, которые, пусть и заочно, узнали друг друга лишь благодаря начавшимся дебатам, были французская поэтесса и Гонтье и Пьер Коль: их переписка стала их первым личным контактом[27].
Любопытно, однако, задаться вопросом о том, что именно они посылали друг другу, поскольку далеко не всегда свои тексты участники спора именовали «письмами» (epistres). Очень часто как собственные послания, так и полученные ответы они называли «трактатами» или «сочинениями». Мы встречаем подобные определения в письме Кристины Пьеру Колю от 2 октября 1402 г., где термин traicité был использован применительно к ее ответу Жану де Монтрейю[28]; в ее обращении к Изабелле Баварской (dictiéz)[29] и к Гийому де Тиньонвилю (memoires)[30]. В первом письме Гонтье Коля Кристине говорилось о «произведении» (oeuvre), которое она создала на основе сочинения де Монтрейя[31], а в ее ответе в том же контексте фигурировало определение «небольшой трактат в форме письма» (un petit traictié en maniere d'epistre)[32]. Иными словами, речь уже изначально, по всей видимости, шла все-таки не о приватном обмене мнениями[33], но о суждениях, рассчитанных на большую аудиторию: ведь трактаты обычно создавались для более или менее широкого круга читателей, а не для личного использования. Это была не «частная» интеллектуальная игра, лишь заботами Кристины Пизанской получившая известность[34], но именно публичное обсуждение – дебаты, пусть даже и начавшиеся относительно случайно[35]. Собственно, само слово «спор» (debat) появилось в данной переписке достаточно рано: оно было использовано уже в письмах, отправленных поэтессой Изабелле Баварской и Гийому де Тиньонвилю в феврале 1402 г.[36] Тот же термин фигурировал и в послании Кристины Пьеру Колю[37].
Косвенным подтверждением того, что речь шла об открытом обмене мнениями, являлся и тот факт, что письма участников спора, имевшие вполне конкретных адресатов, читались и комментировались совсем другими людьми. Так, Гонтье Коль отвечал на «трактат» Кристины Пизанской, направленный в свое время Жану де Монтрейю, а Жан Жерсон – на послание Пьера Коля, полученное поэтессой. Кроме того, письмо Кристины де Монтрейю – как и сочинение Жерсона, посвященное критике «Романа о Розе», – читал Пьер Коль. Поэтесса же, в свою очередь, также имела возможность познакомиться с трактатом канцлера Парижского университета[38].
Подтверждение публичного характера дебатов мы находим и в содержании самих писем. Некоторые из них, если судить по контексту, в действительности явно задумывались как обращение не к одному определенному человеку, но к большому числу людей – либо к сторонникам Кристины Пизанской (родофобами), либо к их противникам-родофилам[39]. Так, в послании Жану де Монтрейю поэтесса писала, что трактат прево Лилля, посвященный сочинению Жана де Мёна, предназначался не только ей, но в целом «некоторым хулителям „Романа о Розе“»[40]. В свою очередь, она обращала критику не против уважаемого члена королевской канцелярии лично, но против всех его «сторонников и сообщников» (tous voz aliez et complices)[41]. Точно так же Гонтье Коль в своем первом письме от 13 сентября 1401 г. критиковал не только саму Кристину, но и всех «доносчиков» (denonciateurs), выступивших против Жана де Мёна, которым ее «выпад» (invective) в его адрес доставил истинную радость (plaisir)[42]. В посвящении Изабелле Баварской упоминались «многие [люди], имеющие противоположное мнение» (aucunes oppinions a honnesteté contraires), с которыми боролась поэтесса[43]. Определением «ты и твои сообщники» (toy et tes complices) пользовался Пьер Коль в обращении к Кристине[44]. Она же в ответ ясно давала понять, что, во-первых, ее идеи разделяют и другие родофобы, а во-вторых, что лагерь родофилов также не ограничивается одним лишь Пьером, но включает и других «учеников» (disciples) и «консортов» (consors) Жана де Мёна[45].
Таким образом, «частные» письма непосредственных участников спора о «Романе о Розе» в действительности оказывались всеобщим достоянием и самой своей формой указывали на публичность возникшего спора.
В этой связи кажется особенно важным отметить, что именно возможность открытого обсуждения интимной жизни любого человека с первых слов, написанных сторонниками и противниками «Романа о Розе», превратилась в один из основных сюжетов дискуссии. Для Кристины Пизанской, чье участие в данном споре следует, безусловно, рассматривать как продолжение ее борьбы за достойное изображение женщины в литературе, против предшествовавшей мизогинной традиции[46], было совершенно очевидно, что именно нужно считать неприличным в сочинении Жана де Мёна: упоминание темы сексуальных отношений мужчины и женщины, произнесение вслух героями поэмы названий «постыдных» частей человеческого тела, а также советы относительно мошенничества как наилучшей стратегии поведения в делах любви[47]. Она обрушивалась с критикой на многих персонажей «Романа»: на Истину (Raison), вставляющую в легенду о Сатурне излишне натуралистичные, с точки зрения поэтессы, сведения о мужских гениталиях[48]; на Старуху (La Vieille) с ее коварными рекомендациями молодым людям (юношам и девушкам) искать прежде всего выгодные брачные партии и не останавливаться на этом пути ни перед какими препятствиями[49]; на Ревнивца (Le Jaloux) с его женоненавистнической философией[50]. Жан де Мён, писала Кристина далее, заставлял своих героев прославлять обман как лучшее средство в отношениях между супругами, однако обывателям вовсе не обязательно следовать подобным советам. Они не должны внимать проповедям Гения (Genius), который не рассуждает о святых вещах, но делится со своими слушателями секретами Природы (nature)[51], говорить о которых простым людям не стоит: их обсуждение становится уместным лишь в случае «крайней необходимости», например, на приеме у врача[52].