По идее, умиротвориться я была должна еще в окрестностях Озерска. Быстро проскочив скучный провинциальный городок с однотипными невысокими серыми домами и оборачивающимися нам вслед пьяноватыми мужчинами, джип съехал на узкую лесную дорогу.
Аллея чуть желтеющих берез – как ломтик сыра между голубым небом и синей гладью воды, мелькающей то справа, то слева. Озер в этих местах множество. Они напоминают зеркала, в которых изучают свои иголки сосновые модницы. А еще меня поразила оглушительная тишина. Мотор джипа – ерунда, тонкий комариный писк в тихом бескрайнем величественном море. Похоже, когда слишком долго живешь в мегаполисе, то отсутствие шума доставляет тебе огромное удовольствие. Такое плавание для слуха, погружаешься, неспешно осознаешь, отдыхаешь...
Погода изумительная, Андрей счастлив – а я всегда радуюсь, когда людям хорошо.
Только почему-то очень беспокойно на душе. Подцепленная в поезде инфекция тревоги стремительно превращается в непонятную, но мучительную болезнь...
– Андрей, ты не знаешь, чего я парюсь, а? Так тревожно...
– Догадываюсь.
– Ну, и?..
– Интуиция у вас. Марина пригласила в замок свою тетушку. У нее с головой все совсем плохо, она увлекается гаданиями, картами, очисткой кармы. Достала всех уже... И Мишин сын... Он тоже очень странный – не ест ничего, и все время то плачет, то смеется. Впрочем, они довольно безобидны. Хотя немного напрягают. Если я за столом сначала смотрю на тетушку Алену... Она порывается почистить карму еде, но никто не соглашается подпустить чистильщицу к своей тарелке, тогда она, представляете, махает над своим обедом какой-то вонючей дымящейся палочкой. В общем, смотрю сначала на нее, а потом на заплаканного ребенка (этот все время слушает плеер, может, запись там особо трагичная?) – и у меня возникает стойкое ощущение, что я нахожусь в сумасшедшем доме.
– А они любят собак?
Андрей расхохотался. И заявил, что вся моя тревога – от предчувствия встречи с совершенно равнодушными к проблемам животных людьми.
Из пригородов Санкт-Петербурга, знаменитых роскошными дворцами, я была только в Царском Селе. И то, очень давно, еще в школе. На пленке памяти остался лишь синий фасад и тяжелый размокший снег под ногами, на ветках деревьев, а потом – обжигающим комком – у меня за шиворотом. Даже Петергоф, золото скульптур и брызги воды, существует для меня лишь как картинка на календаре, мельком замеченном в какой-нибудь витрине.
Может, поэтому при виде замка, куда привез меня Андрей, со мной случился культурологический шок?
Дыхания нет, слова закончились, только глаза жадно осматривают пространство, изучая каждую деталь.
Ве-ли-ко-леп-но...
Потрясающе!
Высокий, полупрозрачный за счет огромных окон замок-дворец, напоминает гигантскую песочную диадему: от центральной башни полукругом расходятся чуть более низкие длинные крылья. Эта величественная корона венчает каскад пока еще зеленых террас, соединенных стеклянными водопадами. Гигантские ступени ведут к правильному овалу зеркального пруда с неспешными важными лебедями. Белые мраморные скульптуры, как в Летнем саду – интересно, они старинные или это искусные современные копии? За прудом видна лужайка, а дальше вниз уходит огромный парк, растрепанные березы, длинноногие сосны. Если за растительностью у замка, похоже, тщательно следят – на ровно постриженных газонах нет ни листочка – то парк отдан на откуп начинающейся осени, уже наставившей желтых клякс на красноватую плитку дорожек.
Как там Соколов рассказывал – этот уникальный архитектурный комплекс, оказывается, не представляет исторической ценности? Хотелось бы знать, сколько взяток потребовалось раздать Панину, чтобы противные вертлявые, наверняка похожие на вшей чиновнички приняли такое решение! И сколько вообще стоило все это – замок, парк...
– Как красиво! – невольно вырвалось у меня.
Я собиралась поблагодарить Андрея за приглашение в такое замечательное место, но слова застряли в горле.
Из замка вышел мужчина... Его лицо, фигура – дело десятое. В глаза сразу бросается светлый парик, крупные локоны стянуты в хвост темной атласной лентой. Расшитый золотом темно-зеленый сюртук, короткие, чуть ниже колена черные брюки, белоснежные (гольфы? чулки? Или чулки – только у женщин? тьфу, плохо историю учила)...
Невольно возникли сравнения этого с Петром Первым или Екатериной Второй, не за бесплатно обнимающими перед объективами туристов на фоне Казанского собора или Исаакия. Нафталин хронически пыльных театральных костюмов так и шибает в нос. И любой памятник, благородный в своем разрушении настоящим страданием, всегда подчеркивает искусственность актеров. Но этот совершенно не походил на артистов, он был пугающе настоящим.
Найти бы на нем фальшивое клеймо, отклеивающийся ус, на худой конец – современную испоганенную гламуром пуговицу!
Ни-че-го.
Привет нам всем от прошлых столетий.
Этот ловко подхватил мой чемодан, который Андрей как раз достал из багажника, чуть наклонил голову и приятным бархатным голосом изрек:
– Сударыня, рад вас приветствовать в замке князей Щербатовых. Соблаговолите последовать за мной, я покажу приготовленную для вас комнату. Девушку, которая будет у вас в услужении, Татьяной Комаровой кличут.
Сударыня – ну надо же!
Привычная ирония тянет на какое-нибудь ехидное замечание.
Но у этого такая речь, такой вид! Мысли судорожно переформатируются, моя голова вдруг наполняется опилками странных словечек вроде «книксен», «корсет», «муфта», «фижмы». Мы еще не успеваем войти в замок, как я начинаю различать легкий стук, и долю секунды не понимаю, что это за звук. Потом раздается конское ржание, копыта цокают все громче и громче – и тройка лошадей, темных, лоснящихся протаскивает мимо нас чуть поскрипывающую золоченую карету. Вижу кучера в плаще несовременного покроя. Остановив лошадей, возница бросается к дверце, за ней мелькает розовый шелк безрассудно длинного женского платья.
Поймав мой изумленный взгляд, Андрей подмигнул:
– Я же говорил, провал во времени. У этого места такая атмосфера странная. Ну и костюмы, конечно, и весь этот старинный антураж только усиливают впечатление. Путешествие по прошлому, правда? Я думаю, бизнес Михаила обещает быть успешным.
Бизнес.
Мой огромный чемодан на колесиках. «Витара», припаркованная неподалеку.
Я отчаянно цепляюсь за эти соломинки современности. Но сознание все равно не удерживается в реальности, я почти физически ощущаю, как оно словно соскальзывает в воронку прошлого.
Комната, куда меня проводил этот, обставлена под старину: тяжелый потемневший комод, кровать с высокой металлической спинкой, выглядящие жестковатыми то ли стулья, то ли кресла с резными золотыми ножками. Вид кувшина, таза для умывания и висящего над ним хрусткого льняного полотенца с вышивкой повергает меня в ужас. Споткнувшись о чемодан, я начинаю метаться по комнате, и к огромному облегчению нахожу ванную комнату, оборудованную обычной сантехникой. Позже обнаруживаю и телевизор с плоским экраном – он спрятан в углублении вроде сейфа, прикрываемом практически неразличимой на фоне стены панелью.
– Ты кто такой будешь? А?!
– Гиви.
– Какой Гиви?! Какой... В общем, какой Гиви?! Да кто тебя только на работу взял?..
Голоса за окном мужские. Заинтригованная, прячусь за тяжелую темно-красную бархатную портьеру и осторожно выглядываю вниз.
Ба, Михаил Панин собственной персоной!
Наверное, смешно было бы увидеть олигарха в парике и золоченом пиджачке по колено! Но – никакого маскарада. На нем мягкий темно-коричневый кашемировый свитер и голубые джинсы. Издали Панин мог бы казаться Аполлоном: каштановые довольно длинные кудри мягкими волнами обрамляют лицо с выразительными карими глазами. Тонкий нос с едва заметной горбинкой, нежная линия губ... Но не бывает небритых Апполонов. А Панин хорошо так зарос, прямо как бомж, привезенный на вскрытие.
Его собеседник, темноволосый парень кавказской внешности, упер руки в боки. Потом, явно совладав с собой, смиренно потупился.
– Какой Гиви?! – громкий голос Панина звучал скорее насмешливо, чем агрессивно. – Дорогой, ты меня пойми, я не националист. Я тебя уважаю! Но ты войди в мое положение. Этот проект – реконструкция русской истории. Мы восстановили костюмы, закупили кареты, возились с лошадьми. С персоналом даже проводились занятия по стилистике и этикету. Для чего?! Чтобы бальным танцам гостей учил вот такой как ты, Гиви?! Это невозможно, точно так же, как не может условный русский светловолосый Иван учить плясать лезгинку у тебя в ауле. Мы хотим знакомить наших гостей со старинной русской историей. Русской! Не дагестанской, не аварской или откуда ты там!
Панин явно собирается продолжать свой обличительный спич, но парень перебивает отчаянным воплем:
– Да русский я! Честно! Русский, из Сочи приехал, в Питере хореографическое училище окончил! Гиви – прозвище мое такое, из-за сломанного шнобеля дали. А танцы старинные люблю безумно, и кадриль, и мазурку, и котильон. Хотите, в блондина покрашусь?! Только не увольняйте!
Михаил расхохотался и замахал руками:
– Нет, нет, только не это! Не смей, противный!
– Мазурка... Нет, ну где я еще смогу этим заниматься?! А какой танец красивый, смотрите, вот это па гала, только мужское движение...
Легче перышка парень оторвался от земли, и... полетел. Тонкий, пластичный, его ноги, казалось, парили в воздухе.
Панин восхищенно развел руками, а потом зааплодировал.
– Здравствуйте, может, к обеду желаете переодеться? – вдруг раздался над ухом тонкий голосок.
Отвернувшись от окна, я увидела высокую миловидную девушку в длинном глухом темно-синем платье и белом передничке. Похоже, про нее и говорил этот – «в услужении». Надо же, занятия по стилистике...
– Татьяна?
Она кивнула и машинально нагнулась к едва заметной складочке на атласном покрывале.
– В гардеробной комнате есть большой выбор платьев. Многие дамы переодеваются и к обеду, и к ужину. А еще можно сделать прическу или подобрать парик.
– Это обязательно?
Мне почему-то казалось, что если я надену паричок, то окончательно сойду с ума. Не все сразу! Но, к счастью, Таня покачала головой:
– Специальная одежда обязательна только на маскарадах, а так все по желанию. В наш ресторан можно проходить в любой одежде.
– Отлично! Тогда пока никаких переодеваний, и... Тань, вы слышите этот странный звук? Как будто бы в стене кто-то стучит?
Девушка помолчала пару секунд, а потом пожала худенькими плечиками:
– Ничего не слышу. А вообще, знаете...
– Еще нет. Но вы же мне сейчас расскажете!
Зря я ее перебила.
Растерянная пауза, узнать бы, от каких мыслей нахмурились ее тонкие брови.
Подумав, горничная отбросила с плеча тяжелую русую косу, и, глядя мимо меня, пробормотала:
– А, ладно, ничего, глупости.
– Таня? Но вы же хотели что-то сказать!
– Обед через полчаса. Извините, мне пора! Если что-то понадобится – она указала на едва различимый звонок под золоченой оправой зеркала, – звоните, не стесняйтесь!
Девушка исчезла так же неслышно, как и появилась.
Мне показалось, или она побледнела?
А странный стук тем временем прекратился...
Ноябрь
Я всегда любила его. Теперь это совершеннейшим образом сделалось ясно и понятно.
Я любила его.
Люблю теперь.
Он говорит: в его сердце тоже есть любовь. Какое же счастье, что за все четыре года нашей разлуки Мишель не охладел ко мне!
Подумать только! Долгих четыре года! Был в студенческой курточке, а теперь уже даже не юнкер, офицер, щеголяет в новеньком, с иголочки, мундире, с офицерскими же эполетами! Строго говоря, это добрый знак – что не видела я его в солдатской шинели, грубая, громоздкая, при малом росте его, должно быть, она совершенно не шла моему милому.
Итак, Мишель меня помнил и теперь мечтает всю нашу дальнейшую жизнь провести вместе. О, если бы случилось так, что умерли бы его чувства – я никогда не была бы счастлива. Конечно, не была бы. Ни Лопухин, ни Хвостов никогда не дали бы, просто не смогли бы дать мне ни волнений, ни томлений, ни летящей сверкающей радости...
Мишель, мальчик мой милый!
Он ничуть не похорошел за то время, что мы не виделись. Та же лишенная стати, дурно сложенная фигура, некрасивое лицо, редкие волосы. И голова его (приходится признать справедливость Сашенькиного замечания) слишком велика для небольшого коренастого тела. Но в нем – я разрешила себе признать это – с младых лет имелось в избытке то, что не может затмить даже совершеннейшая красота. И что оправдывает всякое ее отсутствие.
В нем всегда были невероятные страсть и сила. Узнав их, полюбив их, нельзя не смотреть на других мужчин с некоторым презрением. Не потому, что Мишель лучше, нет. Просто ни в чьей другой природе нет такого кипучего омута, такого соблазнительного и обольстительного зла...
Я помню, как он – юный шестнадцатилетний мальчик – впервые поцеловал мне руку. Его губы еще не коснулись запястья, только дыхание затеплилось на коже – в глазах моих сделалось темно, голова закружилась. Я предвкушала, как он станет целовать руку мою, и радовалась тому, что это происходит, и мне хотелось, чтобы все это длилось вечно.
Сколько успела я придумать в ту секунду! Ах, если бы Мишель был богатым[12], и тетка согласилась бы выдать меня за него, и стал бы он моим мужем, и целовал меня страстно... И даже – стыд-то какой – сделалась я в мыслях дворовой девушкой, которой приказано отдаться юноше для науки любовной, и можно мне поэтому чувствовать не только нежные губы на запястье, можно обнять всего Мишеля, раскалившего любовным жаром тонкое полотно белой своей сорочки...
– Извините, – прошептал он, отрываясь от руки моей. – Не должно мне было делать всего этого: целовать вас, писать стихи.
– Не должно, – тихо вымолвила я пересохшими отчего-то губами. – А стихи ваши... Надеюсь, вы понимаете, они еще недостаточно хороши. Вам следует больше работать. И вот тогда, когда вы сделаетесь настоящим поэтом, я буду гордиться, что именно мне первой вы посвящали свои строки.
– А сейчас, – его лицо вспыхнуло досадой. – Сейчас вы что, еще не гордитесь мною?
– Нет, Мишель. Разумеется, нет! Иначе напоминала бы я смешную мамашу, которая даже в бессмысленном лепете своего дитяти угадывает поэзию.
– Вам непременно нужно подчеркнуть, что я дитя, да, непременно?! Что за странное удовольствие вы всегда находите в этом?!
Взбешенный, он убежал из беседки.
Я старше его на два года.
Но если бы только это дитя на самом деле знало, как смущает меня его горячий взор...
Чтобы не быть влюбленной, сделалась я жестокой с ним.
Да, отказывая ему в танце, я всегда говорила, кто станет моим кавалером.
Да, мы с Сашей Верещагиной вечно подшучивали над Мишелем.
Хорошо запомнились мне все наши проказы. Потому что, как бы жестока я не была с моим милым, я любила его.
А Мишель...То ли от любви ко мне, то ли по природной склонности своей, он был не очень хорошим гастрономом, никогда не мог разобрать, что кушает – дичь ли, барашка, говядину или же свинину. Сам он, разумеется, уверял, что это не более, чем наши выдумки. И тогда мы с Сашей подговорили кухарку испечь булочек с опилками. Съездили все (я, Сашенька и сам Лермонтов) на верховую прогулку, всласть поносились по полям на резвых лошадках. А, вернувшись, попросили скорее чаю. Мишель одну булочку с опилками, нежно глядя мне в глаза, скушал. Потом – принялся за вторую. Когда взял третью, я уж не выдержала, созналась. Хотя Сашенька и показывала мне знаками, чтобы я этого не делала. Неделю Мишель дулся на меня, лишь потом простил. Вручив, правда, перед этим, препакостнейшие стихи о том, что природа весной молодеет, а мне уж не суждено молодеть, и исчезнет алый румянец с моих ланит, и все, кто любил меня, больше не найдут ни капли любви ко мне в сердце... Потом, опомнившись, остыв, Лермонтов и другие стихи написал – в них уже стала я ангелом, и ни слова, к счастью, о старости. Которой я, надо отметить, не страшусь, хотя и очень сожалею, что нельзя будет в преклонных летах танцевать мазурку.
А его стихи... Они становились все лучше, и немало удовольствия мне доставляли. Не тем, что посвящались они именно мне, вовсе нет! Я начинала видеть в друге моего детства настоящего поэта.
У ног других не забывал
Я взор твоих очей;
Любя других, я лишь страдал
Любовью прежних дней.
Так грусть – мой мрачный властелин —
Все будит старину,
И я твержу везде один:
«Люблю тебя, люблю!»
И не узнает шумный свет,
Кто нежно так любим,
Как я страдал и сколько лет
Минувшим я гоним.
И где б ни вздумал я искать
Под небом тишину,
Все сердце будет мне шептать:
«Люблю ее одну».[13]
Дивные строки, в них угадывается уже рассвет таланта, ничем не уступающего дарованию любимых Мишелем Пушкина и Байрона.
Окончательно же я уверилась, что у Лермонтова дар Божий после того, как совершили мы паломничество в Сергиевскую лавру.
Шли в основном пешком, только Елизавета Алексеевна (которую все, а не только внук ее Мишель, звали бабушкой) ехала в карете. И это было весьма кстати, так как она быстро добиралась до трактиров, а когда мы подходили, нас там ждал уже обед или ночлег – сообразно потребностям и времени суток.
Доехав до лавры, переменили мы пыльное платье и отслужили молебен. Помню, подошел слепой нищий, и все опускали в деревянную его чашечку медные деньги.
– А вот были недавно здесь господа, камушков мне наложили. Но Бог с ними, – сокрушался тот старик, благодарно кланяясь и осеняя нас крестом.
После церкви вернулись мы в трактир, чтобы отдохнуть и пообедать. Мишель не проявлял к столу никакого внимания. Он опустился перед стулом, на который положил чернильницу и лист бумаги, на колени. Кусая губы, с бледным лицом, стоял он так долго.
Когда же протянул он мне написанное, такая любовь и жалость взвились в душе моей!
У врат обители святой
Стоял просящий подаянья,
Бессильный, бледный и худой,
От глада, жажды и страданья.
Куска лишь хлеба он просил
И взор являл живую муку,
И кто-то камень положил
В его протянутую руку.
Так я молил твоей любви
С слезами горькими, с тоскою,
Так чувства лучшие мои
Навек обмануты тобою![14]
Но, конечно же, высказывать свои чувства я не стала...
Я вообще старалась не думать о Мишеле. Изгнать его образ из души, и мыслей, и сердца.
Молодой, порывистый, небогатый – что мы друг другу, коли никогда мои родные не дадут согласия на такой брак?
И мне даже казалось, что этот мальчик с горящими глазами и жаркими губами забыт мною совершенно и решительно.
На балах я весела, и множество кавалеров добивается моей руки. Выбор свой я сделала в пользу Алексея Лопухина, красивого, получившего большое наследство, и, что важней всего – любящего меня той любовью, которая обещает надежное ровное счастье. Не пожар, который опалит и стихнет, а всегда теплящийся надежный очаг...
Мы были уже помолвлены, я ждала, что он со дня на день приедет ко мне из Москвы для рокового объяснения, когда на балу ко мне вдруг подошел Мишель.
Его взгляд, его тепло, его манящие губы... Никогда жених не вызывал во мне и тени такой жажды... И я вдруг созналась Лермонтову в своих чувствах. И он сказал, что любил и любит только меня, что помнил и что не мыслит жизни вдали от глаз моих.
Неприлично было такое говорить и выслушивать бесстыдные откровенные слова. Но что такое приличия в сравнении со счастьем?!
J`ai fait mon choix. Tout est décidé...[15]
Декабрь
Никогда прежде не видала я в Петербурге такой снежной студеной зимы.
И никогда не была так жарко, до головокружения, счастлива.
Тетка моя, Марья Васильевна, Лермонтова терпеть не может. Однако опасается его злого ума и язвительного языка. Но главное – она совершенно не боится оставлять меня с ним наедине! Об этом и я мечтать не смела. Все устроилось лучше самых дерзновенных фантазий. Мы можем с Мишелем даже часами сидеть в гостиной – а тетка преспокойно уходит с визитами! Не такова она была с Лопухиным, с другими моими кавалерами! Прятала меня, запрещала часто танцевать, словом, я не могла перекинуться с тем, кто, по мыслям тети, имеет ко мне любовную наклонность. И я была уверена: Мишеля и вовсе не станут принимать, он не знает ни теток моих, ни дядей, стало быть, дорога в наш дом для него закрыта. Но Мишель как-то быстро со всеми моими родственниками познакомился, и его принимали так часто, как не принимали даже давних друзей. Должно быть, тетка думает про Мишеля: юный мой товарищ по детским играм. Знала бы она! Если бы она только знала, о чем мы говорим...
– Нам надо бежать! Тайно венчаться! Твои родные никогда не дозволят мне взять тебя в жены, – шепчет мой милый.
Пальцы его жгут мне ладонь, от немигающего пристального пробирающего до самых глубин души взгляда я теряюсь.
Очень хочется быть с Мишелем. И не хочется бежать и тайно венчаться.
Потому как ведь что о нас подумают? Что скажут? Можно себе представить, какие слова, какие ужаснейшие характеристики прозвучат! Или... все-таки решиться? В Мишеле вся моя любовь, вся жизнь и счастье... Он – идол мой, я молюсь на него и его стихи, я преклоняюсь перед даром его и темными глазами. Милый не знает, что, когда закрывается за ним дверь нашей гостиной, нет для меня большего счастья, чем взять в руки чашку, из которой он пил чай. И, убедившись, что никто не смотрит на меня, прижаться губами к ее кромке, в том месте, где были его губы...
– Катя, что же ты молчишь?
Он словно подслушивает мои мысли – его дыхание касается моего плеча. Я еще успеваю подумать, что удачно выбрала платье, розового шелка с белыми звездочками, и к нему хорошо идет светло-алого колеру шаль.
А боле уже ни о чем не думаю.
На плечах горит, пылает цепочка поцелуев.
Прикосновение рук Мишеля имеет надо мной вечную крепкую власть. Делаюсь словно сама не своя.
Он целует меня в губы.
Это мой голос:
– Мишель, я люблю тебя, и сделаю все, что ты хочешь.
Нежные слова, нежные руки.
Платье, казавшееся таким легким, давит, душит.
В ту минуту я готова была стать его женой. И он это понял. Чуть отстранился, взял в ладони мое пылающее лицо и долго смотрел мне в глаза. Потом со вздохом встал с дивана:
– Мне пора, Катенька!
Всегда так горько расставаться с моим Мишелем! Только в тот вечер, когда он ушел, а ведь я была готова отдаться ему совершенно, мне стало отрадно его отсутствие.
Увиделся мне в той сдержанности, стоившей ему много усилий, знак любви. Настоящей любви, той, что сильнее страсти.
– Все будет хорошо. Я люблю тебя, – с легким сердцем сказала я ему на прощание. И не удержалась от поцелуя.
Теперь я знаю, что такое рай.
Страстный взор.
Любимые руки.
Сладкие губы.
И если бы все богатства мира упали к моим ногам, с легкостью можно было бы перешагнуть через них и устремится к истинному счастью...
Январь
Я представляла наше с Мишелем венчание, когда лакей, прошедши в гостиную, подал мне письмо. Я развернула его и испугалась, еще не читая. Взгляд сразу выхватил:
«... любовь ваша к нему (известная всему Петербургу, кроме родных ваших) погубит вас. Вы и теперь уже много потеряли во мнении света, оттого что не умеете и даже не хотите скрывать вашей страсти к нему».
Клевета! Какая же все это гнуснейшая клевета!
Голова моя закружилась, казалось, я вот-вот лишусь чувств. Пришлось сесть в кресло, чтобы читать пасквиль дальше:
«Поверьте, он недостоин вас. Для него нет ничего святого, он никого не любит. Его страсть: господствовать над всеми и не щадить никого для удовлетворения своего самолюбия. Я знал его прежде чем вы, он был тогда и моложе, и неопытнее, что, однако же, не помешало ему погубить девушку, во всем равную вам и по уму, и по красоте. Он увез ее от семейства, а, натешившись, бросил».
– Он не женится на вас, – я и не заметила, как стала читать странное письмо вслух. Наверное, с каждым прочитанным словом мне делалось все больнее, и я уже не понимала, что тетушка, шелестя платьем, с любопытством подошла поближе. – Он не женится на вас, поверьте мне; покажите ему это письмо, он прикинется невинным, обиженным, забросает вас страстными уверениями, потом объявит вам, что бабушка не дает ему согласия на брак; в заключение прочтет вам длинную проповедь или просто признается, что он притворялся, да еще посмеется над вами, и это – лучший исход, на который вы можете надеяться и которого от души желает вам: Вам неизвестный, но преданный вам друг NN[16].
«Лопухин, – пронеслось в голове, – Лопухин, Лопухин это написал! Не смог вынесть своей отставки, и вот клевещет, а они ж с Мишелем были друзьями. Потому и почерк мне кажется знакомым. Какая низость, Алексей!»
– Лермонтов, – тетка всплеснула руками и бросилась ко мне. – У тебя роман с Лермонтовым! Как ты могла, Кати, ты обманула мою доброту!
В разгар сей ужасной сцены пришел лакей и доложил, что приехал Мишель.
– Не принимать! – завизжала тетушка, роняя на паркет веер. – Отказать от дома!
Мы смогли с ним переговорить только через неделю, на балу, где, несмотря на запрет даже приближаться к моему милому, я выбрала минуту и осталась с ним тет-а-тет.
Конечно, сразу же горячо заверила Мишеля:
– Я не верю ни единому слову этой клеветы!
Он был грустен: то говорил, что надо бежать, то пытался угадать, кто написал проклятое письмо.
А потом отчего-то пригласил на мазурку довольно противную Лизаньку, давно и горячо в него влюбленную. Я бы не смогла дать ему согласие на танец. Но разве он спрашивал...
И все же я верую: мы сможем найти путь к общему счастью. И будем вместе, и непременно сделаемся счастливы...
Апрель
– Я не люблю вас. И, кажется, никогда не любил.
Это сказал он. Мой мальчик, мой милый, мой дорогой Мишель.
Все кончено.
Я знаю, что в моей жизни больше никогда не будет любви – все силы моя душа истощила на Лермонтова, и в благодарность получила столько ударов боли, что умерла, уничтожена и никогда боле не возродится к любви и жизни.
Но, по крайней мере, Мишель не погубил меня полностью. Хотя у него была возможность это сделать. Это слабое, но все же утешение, потому что если бы я отдалась ему совершенно, мне теперь оставалось бы только одно – в петлю головой...
Аполлон не вкушает пищу с простыми смертными? В самом деле, где Олимп и где Магомет! Я вообще удивлена, что у Аполлона обнаружились память и брат. Хотя, с другой стороны, симптоматично: радость старости – собирать камни. Возможно, наш взрослеющий олигархический бог просто в силу неотвратимо подкрадывающегося, как честный киллер, возраста, становится редкостным занудой?
Андрей Соколов клянется: первый раз хозяин замка не вышел к обеду, наверное, он очень занят.
Кажется, я догадываюсь, что это за занятие: Панин учится летать в фигурах мазурки под чутким руководством простого русского парня Гиви. В крайнем случае, проводит спектральный анализ чистоты крови. Или упаковывает расчлененное тело убиенного Гиви для пересылки в горный аул под названием Сочи.
Тьфу на вас всех!
Да, я зла.
Зла!!!
А в каком еще можно быть настроении?! Это не просто палата для умалишенных, здесь аншлаг психов из нескольких дурдомов!
Только Маринка, жена Андрея – славная девочка, отрада души, отдохновение взора.
Вообще, внешне составляющие новообразованной ячейки общества на редкость похожи: оба высокие, худощавые, темноволосые, кареглазые. Вершинина – настоящий клон Андрюши в женском обличии.
Совет да любовь!
Убегай, милая, от здешних горничных – у них, должно быть, ручонки чешутся соорудить из твоих великолепных черных волос, как шаль укутавающих плечи, какую-нибудь напудренную завитую ерунду.
Впрочем, я, конечно, сгущаю краски. Не то, чтобы здесь уж совсем филиал Кунсткамеры.
У Марины очень симпатичный папа. Кирилл Алексеевич. Улыбается с искренностью человека, живущего в гармонии с собой и миром. Мне нравится его улыбка, мелкие морщинки у глаз, и даже совершенно седая коротко постриженная шевелюра ему к лицу. Почему-то проще всего представить Кирилла Алексеевича в брезентовой штормовке, бело-синей клетчатой рубашке и с лукошком грибов. В лесу он смотрелся бы вполне органично. Теперь на нем дорогой классический костюм, он подобран по размеру, но я все равно вижу какое-то несоответствие между внешностью и одеждой.
И подружка Марины – светловолосая тоненькая журналистка Юля Семенова – производит приятное впечатление. Несмотря на свое пламенно-красное старинное платье с длинным и узким, как диковинный хвост, шлейфом. Не умеешь – не берись, да? Бедняжка чуть не запуталась в этой сложной конструкции, споткнулась, едва не упала. Поначалу я решила, что девица – курица курицей. Но потом Юля так искренне расхохоталась над своей неловкостью, что мой мысленный гнев сразу же сменился на милость. Хотя, конечно, у девушки простовато-свеженькая внешность Белоснежки, и ей старинные громоздкие вычурные платья совершенно не идут.
Официанты – в убранстве а-ля трактирщик, в белоснежных подпоясанных рубахах – то и дело метали туда-сюда какие-то тарелки. Подозреваю, меню составлено на основе блюд традиционной русской кухни. Стук по столу то и дело сопровождает почтительное: «Отведайте бовиньи, откушайте жаркое». Но ковыряться в плошках-горшочках нет ни малейшего желания. Никакого аппетита... Еще бы! Не успела я войти в ресторан, едва отметила современную белоскатерно-хрустальную сервировку длинного стола, как меня ухватила за локоть цепкая сухая жаркая лапка. Я машинально отшатнулась, но это не спасло. В ту же секунду в лицо устремился пучок тлеющих палочек-благовоний, откуда-то сбоку пшикнуло влажное колючее облако брызг. Вырваться не получилось – щиколотки оказались стянутыми прочнейшей капроновой нитью, даже мили-микро-шаг, просто усилие чуть подать вперед ногу сопровождались адской болью и звоном каких-то дурацких бубенчиков. Сквозь клубы дыма смутно виднелось странное, за счет круглой объемной прически напоминающее одуванчик создание, которое крутилось вокруг своей оси и что-то бормотало.
Когда меня спасли, все оказалось очень плохо.
Волосы, мгновенно впитавшие запах гремучей смеси сандала, лаванды, пачули и всех кошмаров всех продавцов благовоний в мире, нестерпимо смердели. У молочно-белого глендфилдовского свитерка случилась приметная желтая сыпь – тетушка Алена местами щедро оросила меня и апельсиновым маслом. Те ниточные кандалы, которыми она ловко стянула мои щиколотки, тоже, наверное, были чем-то пропитаны – ноги пекло нестерпимо, как от ожога.
– Я отвела от тебя смерть, очистила карму, открыла чакры, – бормотала женщина, когда Андрей сгреб ее в охапку и уволок к дальнему концу стола. Видимо, грязь на моих чакрах так ее возбудила, что она даже перешла на крик: – Здесь ходит смерть! Будь осторожна! Иначе придет беда!
Тоже мне, удивила. Сто пудов – беда, и еще какая! Если с моего любимого трикотажа не отстирается апельсиновое масло, горе у меня случится всенепременно.