bannerbannerbanner
Чёртово племя

Ольга Пустошинская
Чёртово племя

Полная версия

– Н-нет… – смутился тот и быстро, испуганно добавил: – Лопни мои глаза!

– Гляди у меня! Коли соврал, то глаза у тебя лопнут, будешь ходить слепой, как старуха Авдотья. А станешь в бабки жульничать – побью и не посмотрю, что маленький.

Несколько дней Минька просыпался по утрам и боялся открывать глаза, ощупывал их: вдруг и впрямь лопнули, ведь соврал он Архипу. Глаза под веками были тугими и целыми. Не лопнули, слава тебе…

Крепко Воробей запомнил Архиповы слова и в бабки играл без жульничества, но иной раз как-то само собой получалось, что лёгкая его битка летела прямёхонько в гнездо и выбивала все бабки, и тогда завязывалась драка. Миньку били, и он не оставался в долгу. Приходил домой в ссадинах, с разорванными штанами и получал нагоняй от матери.

Ребята, должно быть, рассказали своим мамкам и тятькам, что Минька умеет вещи торкать. Как-то раз он играл у амбара с Васькой в малечину-калечину – держал палочку на указательном пальце и приговаривал: «Малечина-калечина, сколько часов до вечера?»

Подошёл отец Митяя, дядя Никита, такой же светло-рыжий и рослый.

– Мишка, поди сюда! – позвал он. – Не брешут, что ты без рук человека наземь валишь?.. Давай, свали меня.

– Зачем? – пролепетал Минька и попятился. – Не надо… мамка заругает.

– Гривенник дам, хочешь?

Минька вздохнул, уставился на грудь дяди Никиты, обтянутую серой косовороткой, и взмахнул рукой, точно камень бросил. Дядя Никита рухнул навзничь как подкошенный, прямо в дорожную пыль.

– Уф… Ох… Эх… – отдувался он, поднимаясь и отряхивая штаны. Посмотрел на маленькие исцарапанные Минькины руки, достал из кармана блестящий гривенник.

– Спасибо, дяденька Никита.

Тот отмахнулся.

– Я думал, враки. Помалкивал бы лучше, ведь житья тебе не дадут.

Так и случилось, не стало житья Миньке. Взрослые косились, ребята проходу не давали, чёртовым племенем дразнили. Иногда принимали в игру, но чаще прогоняли. Мамка ругала, заставляла зубрить молитвы, стращала котлом и чертями. Вот Пещерника святым за чудеса сделали, а Миньку поедом едят.

Попробовал он о прабабке мамку расспросить, так она перепугалась и прикрикнула:

– Молчи! Одни несчастья из-за неё! Бесы одолели, душу свою сгубила, во Христа веровать перестала. И на нас несчастья перекинулись. У меня, видишь, сродственников не осталось, все померли… Вот и отец твой тоже, а ведь какой здоровяк был, косая сажень.

– А что она делала, твоя прабабка? Глазами торкала?

Мать присела на лавку, поправила на голове платок и зашептала:

– У-у… сказывали, там такое случалось! Ежели не в духе она, то ножи с вилками по избе летали. А всурьёз разозлится, то хоть из дома беги. Мы ведь переселенцы, Мишка, перебрался мой дед сюда, в Ефремовку, чтобы ведьминым отродьем не ругали. Здесь никто его не знал.

Мамка спохватилась, что слишком много рассказала, и поднялась со скамьи.

– Всё, будет тебе выспрашивать. Иди к образам, прочти «Верую».

…Из праздников Минька больше всего любил Пасху и Троицу. На Пасху, измученный долгим постом, он отъедался крашеными яйцами и куличами, а Троицу ждал из-за ярмарки и народных гуляний.

– Ластику надо купить, рубашку тебе сошью. Завтра на ярмарку пойдём, – пообещала мамка.

Воробей обрадовался и стал клянчить гостинцы.

– А леденцов и орешков купишь?

– Не леденцов, а хворостины тебе по мягким местам, – проворчала мать. – Третьего дня кринку с молоком разбил, а вчерась обедать сел без молитвы.

Минька изумился. Ведь мамки дома не было, откуда она узнала, что он и правда не помолился? Не нарочно, просто из головы выскочило.

– Я забыл…

Мамка метнула на Миньку разгневанный взгляд:

– Лопать-то не забываешь. Сколько раз говорить: руки помыл – перекрестись и поблагодари Господа нашего за хлеб на столе.

– А как ты узнала, мам?

– Узнала вот!

– Ну скажи-и, скажи… – заныл Минька, – мам, ну как ты узнала?

– Сверчок нашептал. Он за тобой подглядывает и мне всё докладывает.

Воробей поперхнулся. Вот так влип! Бог сверху следит, а теперь ещё и сверчок шпионит! Ну, посверчит он ещё, поцвиркает! Доберётся Минька до него, изловит и на улицу выпустит, чтоб не ябедничал.

Ночью он проснулся, поднялся попить воды и услышал в тишине пение сверчка.

– У-у, окаянный!

***

Минька вприскочку бежал за матерью. Та после заутрени была необыкновенна ласкова, говорила, что на будущий год он подрастёт и сможет выстоять всенощную, и тогда коснётся его благодать.

Воробей весело поглядывал на довольную мамку. Это хорошо, что она такая добрая, купит и крендельков, и орешков, и леденцов, а то и забаву какую-нибудь. Скорее туда, где заливаются гармони и гремит барабан!

У церкви длинной рекой тянулись палатки с треугольными тканевыми навесами, и товару в них лежало видимо-невидимо, дня не хватило бы, чтобы всё как следует рассмотреть. Даже в прошлом году ярмарка была не такая богатая. Дух захватило у Миньки от вида праздничной гомонящей толпы, от сладковатого самоварного дымка. Он высматривал среди ребят белую Васяткину голову, но так и не увидел. Ещё бы, столько народу!

Мать приценилась к синему немаркому ластику, поторговалась и расплатилась, отсчитав серебряные монеты.

– Пойдём скорее, – заторопил Минька. Ему казалось, что всё вкусное сейчас раскупят, им ничего не достанется, пока мамка копается, смотрит горшки и бочонки.

– Пряники печатные! Подходи, налетай! – зазывал торговец.

Минька сунулся к прилавку и онемел от восхищения. Таких красивых пряников он раньше не видел. Вот этими, с райскими птичками, ангелы на небесах, должно быть, лакомятся. Висели маковые крендели завитушками, баранки, нанизанные на верёвочку, горели на солнце огненно-красные петушки на длинных лучинках.

Палатку торговца игрушками плотно обступила ребятня. Минька, работая локтями, протиснулся к прилавку. Чего только здесь не было! Лошадки на колёсиках и без, деревянные игрушечные кареты, куклы с волосами из кудели, кукольные кроватки и маленькие, почти всамделишные стулья, и блестящий игрушечный самовар.

А чуть поодаль Минька увидел палатку с дудками, рожками, свистульками, губными гармошками… Он подошёл ближе, и сердце затрепетало: на гвозде поблёскивала лаком повешенная за тесёмку балалайка. И Воробей точно оглох.

Балалайка! Точно такая же, как у хромого плотника Кузьмы, знатного балалаечника. Он часто садился во дворе на завалинку, крякал и начинал наигрывать и петь. Песен он знал много: «Калинку», «Чёрный ворон», «Вдоль по улице метелица метёт» и другие.

Кузьму мигом окружала ребятня. Из парнишек он выделял Миньку, наверно потому, что тот здорово пел, и даже взялся учить его игре на балалайке.

– Старайся, Мишака, старайся, – говори посмеиваясь плотник. – В город поедешь, будешь деньгу по трактирам зашибать!

Минька млел, когда прикасался к балалайке. У него уже хорошо получалось наигрывать «Светит месяц», как мамка положила урокам конец, сказала, что лучше бы Мишка молитвы учил, чем пел частушки. Минька тогда обиделся: частушек он не пел, а если всё время молиться, то умом тронуться можно, как блаженный Сёмка из соседней деревни.

Воробей ослушался матери и прибегал к Кузьме тайком, когда она не могла увидеть, а потом цепенел от страха, боясь кары за обман. Он мечтал, что рано или поздно купит балалайку, даже откладывал копейки, выклянченные у матери. И пусть в лавке не продавали музыкальных инструментов, но Васькин батя говорил, что в городе, в магазине вдовы Киселёвой, этих балалаек пруд пруди, а ещё есть гитары, мандолины и…

– Мишка! – услышал он мамкин окрик. – Чего застыл? Ай оглох?

Минька очнулся, оторвал взгляд грифа, перевязанного алой ленточкой, и горячо зачастил:

– Ма-ам, ради Христа, купи мне балалайку. Я больше сроду не попрошу пряников и конфет, и кренделей мне не надо, и рубашки новой не надо! Я сто молитв назубок выучу, вот те крест!

Торговец оживился:

– Покупайте, мамаша, последняя балалайка осталась. Скину малость, сторгуемся.

Мать нахмурилась:

– Баловство одно, ни к чему это. Частушки похабные петь?

– Я не пел частушек… – захныкал Минька, – хочешь, я под балалайку молитвы петь стану?

Он понял, что сболтнул глупость, и прикусил язык, только было поздно: мамка всерьёз рассердилась.

– Богохульствуешь, мучитель? – сверкнула она глазами и отвесила Миньке затрещину.

Тот разревелся от обиды. Всё кончено, не видать ему балалайки как своих ушей, а ведь мамка даже цену не спросила.

Побитой собачонкой плёлся он за матерью. Безучастно смотрел, как она покупает баранки и леденцы монпансье, новую кринку взамен расколотой. Миньке на секунду показалось, что он увидел в толпе Ваську с отцом, и равнодушно отвёл глаза, вместо того чтобы окликнуть приятеля, День был окончательно испорчен, и обед с пышной яичницей, сдобниками и сладким киселём не мог поправить дело.

Минька вышел во двор, с раздражением шугнул пёструю курицу. Вдруг хлопнула калитка, и он услышал Васькин радостный крик:

– Мишка! Мишка! Гляди, что у меня есть!

Воробей нехотя повернул голову и обомлел: в руках у довольного Васьки желтела балалайка, та самая, с ярмарки, которую Минька уже считал почти своей.

– Где взял? – быстро спросил он и протянул руки.

– Тятька купил на ярмарке.

Минька коснулся гладкого дерева, тронул пальцем струны. Перед глазами всё ходило ходуном.

– Это моя, – не помня себя, выпалил он и соврал с отчаянием: – Мне мамка её купить обещалась, за деньгами пошла.

– Как это? – вздрогнул Васька, и радость на его лице сменилась досадой. – Я вперёд тебя успел. Раз тятька деньги заплатил, то это моя балалайка.

Минька сплюнул, скривился:

– Зачем она тебе, ведь всё равно играть не умеешь.

– Ты как будто умеешь! Я научусь и почище дядьки Кузьмы играть буду.

– Брехло!

– Сам брехло! Я-то ждал – ты обрадуешься, похвалиться прибежал… Ну-ка отдавай, не твоё!

 

Воробей опомнился и вернул балалайку, как сердце из груди вырвал. И жалобно попросил:

– Васятка, дай её мне! Я уговорю мамку, достану деньги… или украду. Лопни мои глаза!

– А красть грех, – ехидно заметил Васька. – Не лезь, а то по башке получишь!

Минька не верил глазам и ушам. Васятка, лучший друг, который мог рубашку с себя снять и отдать, теперь смотрел волком и прятал балалайку за спину, как будто Минька собирался выхватить её и убежать.

– Ну и проваливай! И не приходи ко мне больше!

Васька набычился, сжал кулаки, но в драку не бросился: видно, боялся испортить балалайку. Пнул калитку и ушёл домой.

Несчастный всё-таки Минька человек! И балалайка из рук уплыла, и от мамки нагоняй получил, и с Васькой поругался.

На другой день, играя с ребятами в бабки, оба приятеля мазали и виновато косились друг на друга.

– Знаешь, Минь, давай помиримся, – наконец сказал Васька. – Я лучше эту балалайку в печке сожгу и никогдашеньки вспоминать о ней не буду.

– Нет, зачем жечь! Ты играть научишься не хуже Кузьмы, ты умный.

Мамка

Мамка всё больше худела, мучительно кашляла и часто укладывалась днём отдохнуть и подремать, так сильно уставала. Однажды утром она переоделась, повязала нарядный голубой платок.

– А ты куда, мам?

– В больницу. А ты покамест дома посиди. Как бы не натворил чего на улице.

– До-ома? Все ребята гуляют, а я – дома? – заканючил Минька.

– Ничего, зато не набедокуришь.

Мать повозилась на крыльце, прошла по двору и хлопнула тяжёлой калиткой. На улице звенели ребячьи голоса, и Минька затосковал. Мамка небось до вечера не вернётся, а ему в избе торчать, как проклятому, когда самое время пойти полетать.

Он вытерпел пять минут и сунулся в сенцы, потянул скобу – дверь оказалась закрытой. Видно, мамка навесила замок, чтобы Минька не вышел на улицу.

– Какая хитрая! Дверь закрыла, а я в окно!

Он открыл окошко, спрыгнул во двор и через минуту стоял на крыльце Анисимовых.

– Айда, Васятка, с колокольни летать!

Ваську уговаривать не пришлось. Нахлобучил картуз и выскочил на улицу.

Тёмная деревянная церковь с остроконечной башенкой колокольни выросла будто из-под земли, когда они забрались на пригорок. Через её стрельчатые проёмы поблёскивали бронзовые колокола. Дальше, за церковной оградой, виднелся погост с крестами и могилками, там был похоронен Минькин отец. Днём на кладбище Воробей не боялся, а вот ночью он бы не рискнул сунуться туда. Большие ребята шептались, что после полуночи среди могилок можно увидеть шатающихся мертвяков. Мол, устают они в гробах лежать и выходят размять косточки. Минька и верил и не верил.

«Мой-то тятька не станет бродить по могилкам и пугать людей, – думал он, – тятька добрый».

– Идём, чего застрял? – дёрнул приятеля за рукав Минька.

Снизу колокольня казалась очень высокой. Говорили, что в городе церковь каменная, белая, будто сахарная, о пяти куполах; колокольня высоченная, куда выше ефремовской. Минька пробовал представить такую громадину и не смог.

– Ну что, полезли? Не забоишься? – спросил Васька.

Минька решительно подтянул штаны.

– Ещё чего!

По узкой ломаной спирали лестницы они забрались на самый верх, на помост для звонаря. Ветер здесь так и свистел, трепал Минькины штаны и рубаху, лохматил волосы. Не первый раз он поднимался на звонницу, а не переставал удивляться большим колоколам с привязанными тяжёлыми языками. Как на ладони отсюда было видно всё село, серебряную ленту реки, лес, поле и дорогу с полосатыми верстовыми столбами.

Минька прищурился и поискал глазами свою избу.

– Я вижу свой дом, а ты?

– И я вижу. Во-он крыша железная.

Васька подошёл к деревянным перильцам, посмотрел вниз и плюнул.

– Рад небось, Мишка, что летать будешь? Почище ястреба полетишь, только руками маши изо всей мочи.

Минька вскарабкался на перильца и осторожно выпрямился, держась за стену. Глянул вниз, и голова закружилась – высоко! Покосился на Ваську. Тот улыбнулся во весь щербатый рот.

– Ты далеко не улетай, один круг сделай и назад, ладно?

– Ладно, – ответил Минька, собираясь с духом. Он развёл руки в стороны, точно крылья, почувствовал, как ветер надувает рубаху пузырём и ерошит волосы.

– Эй! Кто там озорует?! А ну слазь, мать твою бог любил! – послышался окрик.

Воробей опустил глаза и увидел стоящего внизу дядю Никиту. И когда успел прийти? Он ругался, а сам всё вытягивал руки, как будто хотел поймать Миньку.

– Ну вот, помешали… – разочарованно протянул он и спрыгнул на доски помоста. – Завсегда так. Только задумаешь сделать что-нибудь, так беспременно помешают. Принесла Митькиного батьку нелёгкая, теперь мамке наябедничает.

Друзья медленно спускались с колокольни, надеялись, что дядя Никита устанет ждать и уйдёт, но тот сидел у ограды и дымил папиросой.

– А ну-ка поди сюда, голубь, – мрачно взглянул он на Миньку, – чего творишь, аль не пороли давно? Отца нет, так я подсоблю.

Минька опасливо остановился, готовый дать стрекача.

– А что? – спросил он и отступил на шаг.

– А то! Играться больше негде? Шваркнулся бы – и мокрого места не оставил. Тьфу, напугал, мазурик, аж руки затряслись.

Руки у дяди Никиты и в самом деле подрагивали, прыгала зажатая в пальцах папироска.

– Да не хотел я падать, я летать хотел! Если руками шибко махать, то полететь можно, как птица. Я смогу… повыше залезть надо…

Дядя Никита обозвал Миньку дураком и сказал, рассыпая пепел на штаны, что летать можно на воздушном шаре или летательной машине, а без крыльев он попадёт в аккурат на кладбище.

– Ясно тебе?

– Ясно… – кивнул Воробей для вида, а в душе решил, что дядька ничего не понимает. Он, Минька, не как все.

Ноги сами понесли друзей к Сакмаре. Имелось у них любимое местечко, где берег пологий, а река тихая-тихая. Напротив возвышался утёс, заросший сосновым лесом, зубчатый край его упирался в самое небо.

– Кабы дядька Никита не помешал, полетел бы ты, Мишка, вот те крест, – пожалел Васька.

– Ага. Махнём на тот берег? Давай наперегонки? – И, не дожидаясь ответа, Минька скинул штаны и рубаху.

Плавал он хорошо, и на спине умел, и на боку, и собачкой, и саженками. Воды не боялся, да и чего бояться? Течение слабое – не потонешь. Они выбрались на другой берег, вскарабкались на утёс. И Миньку осенило:

– Дураки мы с тобой, Васятка. Эвон какой утёс высокий, надо было сразу сюда идти, а не на колокольню. Смотри, я сейчас полечу!

Он подбежал к краю обрыва, оттолкнулся от земли и полетел ласточкой. Минька так бешено махал руками, что они едва не оторвались, но с недоумением увидел, как стремительно несётся на него зелёная река. Он сильно ударился о воду и камнем пошёл ко дну, провалился в зыбкую темень. Минька опомнился, отчаянно заработал руками, ногами и сумел вырваться наверх. Рядом, взметнув тучу брызг, вонзился в воду Васька.

Друзья долго лежали на траве, пытаясь отдышаться.

– Зачем ты прыгнул? – покосился Минька.

– Ты не выныривал, я подумал, что тонешь. Не вышло, значит, полететь?

Воробей промолчал.

Васька тряхнул мокрой головой:

– Ох, Мишка, а кабы ты с колокольни сиганул? Верно Митькин батя толковал, что мокрого места не осталось бы. Бог тебя спас, когда послал к церкви дяденьку Никиту.

– Бог? Зачем меня спасать, на кой я ему, такой бесноватый? – фыркнул Минька. – Ему малые ребята без греха надобны, а я чёртово племя.

Друг не согласился:

– Не-е, он тебя пожалел, чтоб ты не помер.

– Пойдём, Васятка, домой. Как бы мамка раньше не вернулась. Увидит, что меня нет, и до самой смерти на улицу не выпустит.

Замок по-прежнему висел на двери, значит, матери дома не было. Минька забрался в окно и до её прихода играл с оловянными солдатиками, глазел на улицу, скакал на одной ноге. Проголодавшись, взял кусок хлеба и съел без молитвы, только бросил взгляд на образа и наскоро перекрестился.

Мамка пришла ближе к вечеру, спокойная и какая-то тихая.

Задумалась за столом и чему-то улыбалась, позабыв про забеленный молоком чай.

– Бог даст, сынок, хлебушек пожнём, отмолотимся и поедем мы с тобой в Киев, – сказала она наконец. – Майку тётка Марья к себе покамест возьмёт. Господь послал нам соседей хороших.

Минька вскинул глаза:

– Взаправду поедем? А ты говорила, что денежек нет.

– Я масло конопляного жбан продала, и Семён Федотыч денежек в долг пообещал.

– Ты не обманываешь, мамка?

– Когда я тебя обманывала? – притворно нахмурилась мать.

Никогда ещё Минька не уезжал дальше соседнего села, даже в городе ни разу не был. А теперь поедет в Киев на взаправдашнем поезде, сядет на скамью у окна и глаз не оторвёт, чтобы не упустить интересное.

– Лишь бы помогли тебе святые, ослобонили от нечистой силы.

Минька тут же пообещал сам себе, что сроду не станет торкать вещи, даже если святые в кипарисовых гробницах ему не помогут. Притворится, что пропало умение. Ведь жил он раньше, когда не умел двигать глазами, и дальше проживёт.

– А когда молотить, мам? Завтра?

Мать легко засмеялась:

– Скорый ты! Сперва сжать надо-тка.

Она поперхнулась, закашлялась, прижала ко рту носовой платок, поспешно скомкала и спрятала его в карман передника.

– А какой он, Киев? Больше, чем город, куда Васька на ярмарку ездил?

Мать уверенно ответила, что Киев больше, хотя там не бывала.

Минька размечтался. Вот пожнут они хлебушек, обмолотят, заполнят мукой ларь и поедут в Киев. На станцию их, конечно, Васькин тятька отвезёт, не пожадничает. Сядут они с мамкой в поезд, а там… постойте, а что же там внутри бывает? Никогда не видел этого Минька. Ну, кровати, само собой, ведь спать на чём-то надо. Столы со скамейками, чтобы обедать, а больше туда ничего и не влезет. Сам Киев Минька представлял так: большущая лавра посреди города, а вокруг дома побольше Васькиного, с лавками и трактирами. Бабы ходят разряженные, мужики в костюмах, калошах и с тросточками, богатые.

Разве мог усидеть Воробей на месте, когда такую новость узнал!

– Я к Васятке на минуточку… можно, мамка?

– Можно, можно, иди… И так взаперти цельный день сидел.

Минька нахлобучил картуз и помчался к приятелю.

– А я в Киев поеду! – выпалил он.

– Когда? – вытаращил глаза Васька. – А ты не врёшь, Мишка?

Тот перекрестился.

– Вот. Мамка сказала, как с огородом управимся, хлеб уберём, так и поедем.

– Счастливый ты… – вздохнул Васька.

Миньке стало как-то неловко: он будет по Киеву гулять, а Васятка дома сидеть.

– А может, вместе махнём, а? – предложил Воробей и горячо добавил: – Я мамку попрошу, она тебя возьмёт.

И как будто дело было решено, стал мечтать, как поедут они на поезде и как увидят Киев и лавру. Хорошо!

***

Месяц пролетел в радостном ожидании, а потом случилось то, чего Минька никак не предвидел: мамка совсем расхворалась. Давеча копала картошку, а на другой день с трудом поднялась с постели. Теперь лежала на кровати, белая что стена, и глухо кашляла, задыхалась. Минька слышал, как в груди у мамки что-то клокотало и хрипело, видел пятна крови на платке, который она прижимала ко рту. Его это страшно напугало: кровь должна быть внутри, а не снаружи. Когда он однажды наступил на осколок стекла, мамка сама чуть не заревела. Под горячую руку отвесила Миньке подзатыльник, промыла рану и завязала ногу чистой тряпицей.

В сарае жалобно замычала корова. Мамка услышала, спустила ноги на пол, попробовала встать – и не сумела.

– Минюшка… – задыхалась она, – сбегай к Анисимовым. Скажи соседке… пусть придёт.

Воробей опрометью выскочил во двор, перебежал дорогу.

Васькина мамка раздувала на крыльце самовар, отворачивалась от едкого дыма.

– Тётенька Марья! Идите к нам скорей, мамка зовёт!

Тётка Марья вздрогнула, уронила угли на деревянные ступеньки.

– Что стряслось?

– Мамка встать не может, – заплакал Минька.

– Неужто слегла Арина? Батюшки-светы! Сейчас, сейчас… Манефа!

– А? – откликнулась из сеней работница.

– Чего акаешь? Ежель зову, сюда иди… Самовар взогрей.

Тётка Марья торопилась за Минькой, не шла, а катилась, полная, круглая, как сдобник.

– Похужело тебе, Арина? – спросила она с порога. – Давай-ка подыму тебя… Али горяченького хочешь?

Мамка покачала головой: ничего не надо.

– Корова в сарае ревёт… подои…

– Сейчас, сейчас!

Тётка Марья отыскала подойник и выкатилась из избы. Минька увязался следом.

– Господи, грехи наши тяжкие! Как бы не слегла Арина! – бормотала она. – Мишка, беги к нам. Манефа тебя кашей накормит. Скажи, мол, тётя Марья велела. Да чего «не надо», иди. Голодный небось.

 

Манефу Минька встретил во дворе, она выходила из хлева с ведром. Он, стесняясь, признался, зачем пришёл, и работница поправив узел светлого платка под подбородком, сочувственно закивала:

– Не встаёт мамка? Вот беда-то… Я надысь видела её, ох… Ну идём, идём.

Минька поднялся по высокому крыльцу вслед за Манефой, прошёл через сени в просторную кухню, с две воробьёвских. За длинным столом сидел хозяин – дядя Семён и Васька с сёстрами. Старшая Зоя, такая же круглолицая, как и мать, посмотрела с недоумением, подняла брови; младшая Люба засмеялась: она всегда была рада гостям, особенно Миньке, а дядька Семён как будто не удивился.

Манефа наложила из чугунка порядочно пшённой каши и отхватила ножом большой кусок от свежего каравая. Воробей перекрестился на образа и взял ложку. Васька подмигнул и пихнул его ногой под столом.

Когда съели кашу, Зоя налила всем чаю из самовара. В голубой сахарнице белел сахар, его все брали без счёта, сколько душе угодно. Минька тоже потянулся, и никто не ударил его по руке. Не первый раз он бывал в доме у Васьки, но впервые сидел вот так за столом, посасывая сладкий огрызок и глазея по сторонам, как свой, будто Васькин брат или какой-нибудь родственник.

На окнах топорщились белые занавески, в углу блестели образа в серебре, а через широкие двойные двери в горницу виднелся граммофон на тумбе с гнутыми ножками, сиял золочёной трубой, похожей на цветок вьюнка, только большой.

Вернулась тётка Марья, Минька понял, что пора и честь знать, засобирался домой.

Мамка уже не лежала, а сидела сгорбившись на кровати. У изголовья притулилась табуретка с чашкой чая и очищенным варёным яичком, должно быть, тётка Марья поставила. Минька потоптался рядом, осторожно присел на краешек постели. Ему очень хотелось спросить про Киев, но он не осмеливался.

– Мамка, – наконец решился он, – а как же лавра? Не поедем?

Мать подняла глаза, посмотрела на Миньку долгим и каким-то горьким взглядом.

– Поедем, Мишка, поедем, дай на ноги встать. – Она закашлялась, прижимая платок к губам, и добавила, передохнув: – Мне помирать никак нельзя, на кого я тебя оставлю? Был бы ещё отец жив… Ни одной родной души у тебя не останется на всём белом свете.

Минька подумал: а ведь и правда, никого у него нет, кроме мамки и Васьки. Васятка хоть и не родня, а всё же близкая душа.

– А Васька? – спросил он.

Мать грустно улыбнулась:

– Васька… Глупый ты у меня. Я оклемаюсь, беспременно оклемаюсь, дай срок.

Мамке было худо, она больше не заставляла Миньку читать молитвы и бить поклоны, не стращала сковородкой и чертями. Он сам вставал на коленки и молился так истово, как ещё ни разу в жизни. Ведь Христос говорил: если бы вы имели веру с зерно горчичное, то гора поднялась бы и на другое место перешла. Вот как. А у Миньки вера не то что с зерно, а с целую тыкву. Бог всё может. Он сумеет сделать так, чтобы мамка выздоровела.

Ей и в самом деле полегчало через несколько дней. Мать стала подниматься, ходить по избе, варить кашу. Даже стирку затеяла, увидев, в каких рубашках бегает Минька. Полоскать бельё она всегда отправлялась на речку, на этот раз Воробей увязался за ней, помогать, одной-то тяжело небось.

– Дай, мамка, я сам корзину понесу.

У забора стояла тётка Марья, увидела мать, поздоровалась, заулыбалась.

– Отудобела, что ли? Ну слава тебе… Ты, Арина, сала побольше ешь, доктора говорят, что при чахотке пользительно.

Перекинулись парой слов о погоде – благодать-то какая, бабье лето! – и разошлись.

На реке Минька засучил штанишки, забрёл в воду по колено. Ух! Озноб пробежал по спине. Странно, ведь теплынь стоит, а вода холоднющая.

– Я сам полоскать буду, – заявил Минька и выхватил из корзины мокрую рубаху.

– А я что же, сидеть буду, как царица? – засмеялась мать. – Не упусти бельё… помощник!

– Не бойся, мамка, не упущу.

Течение подхватило рубашку, старалось вырвать её из Минькиных рук, но тот был настороже. Хитрая какая речка, рубаху хочет отнять! Стал выжимать бельё Минька, а силёнок-то маловато, не получается.

– Давай-ка я, у тебя сноровки нет, – сказала мамка.

Она взяла рубашку за концы и туго скрутила. Как ни протестовал Минька, мать подоткнула юбку, зашла в воду и сама начала полоскать бельё.

– Да мамка же! Вода холодная… сиди, сам всё сделаю, – притворно сердился он, а сам млел от её непривычно ласковой улыбки. Мамка не намахивалась, не кричала, не ругала чёртовым племенем.

«Вот всегда бы так, – весело поглядывал Минька, – ух, как я тогда любить её буду! Заживём лучше всех!»

После стирки мамка так уморилась, что едва дошла до кровати. Минька сам загнал корову и побежал за соседкой, чтобы подоила Майку. Он проголодался и с удовольствием думал о горячей варёной картошке, политой постным маслом, и большом ржаном куске хлеба во весь каравай.

– Мам, вставай ужинать.

– Не хочется, Мишка. Ешь один, я после… – шевельнулась на кровати мамка.

Минька приник к кружке молока, сделал несколько больших глотков и спохватился: помолиться-то забыл! Он перекрестился, пробормотал молитву и взялся за вилку, поддел картошину и стал жевать. Скривился – несолёная. Минька уставился на солонку, и она поехала лодочкой по миткалевой клеёнке. Ох, а ведь не хотел, само как-то получилось! Воробей испугался, сжался в комок, ожидая окрика и ругани. Посмотрел на мать, но та лежала с закрытыми глазами и, кажется, спала. Ух, не увидела его оплошности.

Ночью Минька плохо спал, то и дело просыпаясь от мамкиного кашля. Он слышал, как она тяжело дышала, и в груди её свистело и хрипело: хой-йя, хой-йя, хой-йя…

Утром мать снова не смогла подняться с кровати. Силилась-силилась, посидела на постели, покачалась и упала на подушку, испачканную засохшей кровью.

С каждым днём мамке становилось всё хуже. Она больше не пыталась подняться, после того как упала посреди кухни и напугала Миньку. Тот попробовал поднять – мочи не хватило. С рёвом бросился к Анисимовым, а у них дома не было никого, только работница Манефа на хозяйстве. Та всплеснула руками: «Надысь я её видала только, бельё полоскать ходила!» Пришла, помогла, спасибо ей.

***

Мамка лежала на кровати, переставленной поближе к окну, слабая, белая, с запёкшейся в одном уголке губ кровью. Соседка теперь часто приходила и подолгу сидела у постели больной, кивала и что-то шептала доброе и ласковое, Минька не слышал что.

– Помирать-то как не хочется, – сказала однажды мамка, —я ведь и не жила почесть.

Тётка Марья охнула:

– Господь с тобой, Арина! Поправишься, зачем тебе помирать… вот выдумала! Ещё Мишку женишь, свадьбу отгуляем.

На материных губах затеплилась улыбка.

– Свадьбу… хорошо бы. Обещала ему в Киев поехать, да где тут теперь…

– Вот выздоровеешь, и поедете.

Минька услышал про Киев и шмыгнул носом. Не надо ему поезда, не надо лавры, ничего не надо, лишь бы мамка была жива и здорова. Мать вздохнула и снова зашлась в кашле. Когда её отпустило, она повернула голову и засмотрелась в окно на ярко-голубое высокое небо, на берёзу, всю в золотом наряде.

– Божья благодать… – одними губами прошептала мамка, – живи не умирай.

Прошло, должно быть, полмесяца, и ей как будто стало полегче: уже не так часто кашляла, дышала без хрипов и даже захотела перелечь на сундук. А потом запросилась обратно на кровать. Минька обрадовался, а тётка Марья почему-то изменилась в лице, вышла и расплакалась, затряслась.

Минька сунулся в сени:

– Тётя Марья, ты чего?

– Ничего, ничего… – поспешно ответила та и утёрлась передником. – Ты, Миша, иди сегодня к нам ночевать. С Васяткой на одной кровати поместитесь.

– А мамка?

– Я с ней побуду. Да постой-ка, я тебя сейчас отведу.

Тётка Марья пропустила его во двор и завела в дом. Любашка, Васяткина младшая сестра, возилась на полу с городской куклой, одетой в настоящее платье, уставилась на Миньку голубыми глазищами. Смотрела, смотрела и вдруг сморозила, вытащив палец изо рта:

– А у тебя мамка помирает…

Миньку как будто студёной водой окатили.

Тётка Марья коршуном налетела, рывком подняла Любашку и шлёпнула по мягкому месту, чего сроду не делала, наверно.

– Замолчи, негодница! Мишаня, не слушай её. Малая она, глупая, что с неё возьмёшь? Поправится твоя мамка, беспременно поправится… Вася! Васька, поди сюда!

Прибежал Васятка, утащил Миньку в свою комнатку, отдельную, как бывает у богатых. По правде сказать, комната была не только его, а ещё и Любкина. Но та, пискля и неженка, часто спала с матерью: то живот у неё болит, то домовой пугает, то Васька страшное рассказывает. Любашка в рёв – и к матери под бок. А той жалко маленькую, с собой укладывает, и Васька один остаётся. А что, ему так даже лучше.

Рейтинг@Mail.ru