Представьте себе абсолютную темноту перед глазами и полное отсутствие звуков. Каким органом чувств мы измерим ее глубину? Между тем, человек безошибочно определяет, что́ перед ним: потемки маленькой комнаты, чернота дощатой сцены с выключенными прожекторами или мрак бескрайнего пространства впереди.
Этот дом возник посреди бескрайнего пространства в полной темноте – деревянный коттедж в скандинавском стиле, приземистый и вытянутый в длину, с покатой черепичной крышей, засыпанной снегом. Никакие прожектора его не освещали. Пожалуй, был виден только свет из окон, который разгонял темноту вокруг стен и отражался от снега – насколько хватало силы этого света. Я даже не знаю, был ли дом одинок в бескрайнем поле или стоял среди других таких же домов? Или под горой? Или на берегу реки? Или возле шумного шоссе? Мне был виден только дом, его свет и слышались звуки внутри него, но не снаружи.
Три окна библиотеки окрашивали снег в цвет спелого меда; а в том, что эта комната служила библиотекой, не оставалось никаких сомнений: застекленные стеллажи с книгами упирались в низкий потолок по всем четырем стенкам. Электрический камин играл сполохами огня, а в кресле возле журнального столика сидел солидный человек в уютном трикотажном костюме и в мягких тапочках на босу ногу. Широкая рюмка с остатками коньяка на дне повисла у него между пальцев, голову – седую, с двумя широкими залысинами – он откинул на спинку кресла. И не открывал глаз.
Он не спал, даже не дремал, хотя любой на моем месте принял бы его за спящего. Он высматривал что-то в абсолютной темноте бескрайнего пространства. Конечно, было бы забавно, если бы он увидел выхваченные из темноты окна моей комнаты, но тогда не было бы этой книги. Он видел совсем другое.
Мне так и не удалось узнать его настоящего имени из черновика его книги, на титульной странице которого он не удосужился ничего написать. Осталось только его детское прозвище – Килька. Мне было смешно оттого, что этого плотного дядьку лет пятидесяти называют Килькой.
Он оказался очень милым занудой, кропотливо объясняя своим читателям очевидные вещи, забегая в повествовании вперед, наивно раскрывая карты в самый неподходящий момент, не мучая загадками, затягивая диалоги и пропуская целые куски настоящего действия; по двадцать раз он повторял одно и то же, не надеясь на память читателей. Добрый романтик! Нестрогий судья с устаревшими принципами, реликт, более напоминающий разночинца века девятнадцатого, чем интеллигента века двадцать первого. Откуда он взялся такой? Килька…
Он заставил меня привязаться к нему. К нему и к его «гостям».
Мы вместе прошли весь путь, от первой страницы до последней точки. А если абсолютно темное пространство мутнело и дом с освещенными окнами терялся и блекнул, мне приходилось раздвигать эту муть, словно липкие водоросли на дне холодной реки, чтобы не пропустить ни одного слова.
Ветер подымается, звезда меркнет,
Цезарь спит и стонет во сне.
Скоро станет ясно, кто кого свергнет,
А меня убьют на войне1.
Сейчас я в два раза старше, чем Морго́т тогда. И в пять раз – чем я сам в то время. Теперь я могу смотреть на это с высоты прожитых лет. Что я понимал в те времена? Мне казалось – очень много. Прошло больше сорока лет, и реальность предстала передо мной гораздо более правдоподобной, но вместе с тем я понял, что не знаю почти ничего.
Я всегда мечтал написать эту книгу. Я хотел бы сложить о нем песню, но песен слагать я никогда не умел. Мы с Бубликом множество раз додумывали эту историю, особенно ее конец. Став взрослым, я старался достроить в воображении то, чего не видел и не знал, и часто мне казалось, что вот это-то и есть та самая правда, но шло время, и я понимал: это снова мои выдумки, ничем не отличающиеся от наших с Бубликом сказочных историй. Я создавал файлы с названием «Моргот», сидел, глядя в белый лист, развернутый на экране, и даже порывался что-то написать, но неизменно стирал написанное: по прочтении оно оказывалось косноязычным, доморощенным, смешным. Особенно по сравнению с тем, что когда-то в своей записной книжке написал Моргот.
Я бы так и не сумел начать, если бы однажды зимней ночью он сам не явился ко мне. За окном выла вьюга, снег стучал в стекло, и книга, которую я читал, навевала сон. Ничего удивительного не было в том, что я отложил ее и откинул голову назад. Тогда он и вошел ко мне в библиотеку. Такой, каким я его помню: высокий и гибкий, в неизменном черном свитере и узких черных брюках, расправляя и чуть приподнимая плечи – он всегда приподнимал плечи, чтобы они казались круче. Я сразу узнал его легкую, танцующую походку, его узкое бледное лицо с выпирающими скулами, иссиня-черные прямые волосы, всегда отросшие, но никогда не достающие до плеч, и глубоко посаженные светлые глаза. Он мнил себя демоном, случайно запертым на земле, земля казалась ему скучной и неполноценной по сравнению с мирами, что лежали за ее пределами. Он не сомневался в своем бессмертии. И мы с Бубликом еще много лет верили в то, что он пришел на землю из иных миров, а потом, выполнив свою тайную миссию, возвратился домой. Когда открылась дверь в библиотеку, мне показалось, что в проеме за спиной Моргота мелькнуло черное кожистое крыло…
– Ты стал толстым, Килька, – сказал он мне, усаживаясь в кресло напротив и разворачивая к себе электрокамин. – Я всегда думал, что ты станешь эдаким ученым интеллигентом, но в то, что ты потолстеешь, я бы не поверил никогда.
Моргот подвинул к себе широкую рюмку из-под коньяка и плеснул в нее из бутылки, не дожидаясь, когда я ему это предложу. А потом закурил и развалился в кресле.
Я не удивился и даже не обрадовался, из чего можно определенно сделать вывод: это был всего лишь сон. Но я испытал боль – тянущую боль старой, давно затянувшейся раны. От этой боли слезы навернулись мне на глаза, я словно вернулся в то время, когда мне еще не исполнилось одиннадцати лет.
– Я хотел написать о тебе книгу, – сказал я.
– Это забавно, – усмехнулся Моргот. – Никогда не думал, что кто-то напишет обо мне книгу.
Он врал. Он всегда об этом мечтал и не сомневался, что книгу о нем кто-нибудь напишет. Он любил находиться в центре внимания, он выставлял напоказ свои мысли и суждения (не вполне искренние, впрочем), он любовался собой каждую минуту и считал, что все вокруг должны им любоваться, и восхищаться, и любить его, такого замечательного, такого талантливого, такого загадочного. Я хотел написать ее именно поэтому – зная, как для него это важно, как ему этого хочется.
Мне было непривычно смотреть на него свысока…
С этого вечера и началась моя книга. Стоило мне включить камин и откинуться в кресле, выпив коньяка, ко мне являлись те, кто давно оставил эту землю. Они приходили, и мне казалось, что они говорят со мной. Иногда я думал, что сошел с ума. Но стоило им покинуть библиотеку – я хватался за клавиатуру (я консерватор, и все эти технические новшества вроде диктовки текста или записи его от руки мне не нравятся) и стучал по клавишам до самого рассвета, позднего зимнего рассвета. На этот раз я не сомневался: то, что я записываю, произошло на самом деле. Слишком прозаичной оказалась эта история по сравнению с нашими выдумками.
Я не чувствовал усталости, но с каждым днем реальность уходила от меня все дальше – до тех пор, пока я не поставил последнюю точку. И время, повернутое вспять, вдруг остановилось… Я ждал чего-то. Я на что-то надеялся. И никто меня не понимал. А я, одиннадцатилетний, стоял перед заправочной станцией, вглядываясь в зарево над огромным городом, и ждал.
Бублик приехал ко мне на следующий же день после моего звонка – поезд шел от него ко мне сутки, и ровно через сутки он позвонил в мою в дверь. А это значит, что он не раздумывал, а сорвался с места и выехал сразу. Он приехал и сел в кресло, где до него столько ночей подряд сидел Моргот. Он читал мою книгу взахлеб, судорожно переворачивая страницы, лихорадочно бегая глазами по строчкам, и мне становилось страшно: а не продолжение ли это моих снов? А если продолжение, то кто сидит передо мной? Бублик ли? И жив ли он, друг моего детства?
И когда он дошел до последней точки – я видел это, – для него тоже остановилось время. Но он всегда был сильней меня и всегда мыслил здраво.
– Ну и чего ты ждешь, Килька? – через несколько минут спросил он. – На что ты надеешься?
– Как ты думаешь, ему бы понравилось? – спросил я, ощущая себя ребенком, ищущим одобрения у друга (Бублик был старше меня на год). Словно оба мы стояли перед дверью в каморку Моргота и боялись переступить через порог.
– Ну, если вычеркнуть половину… – улыбнулся Бублик. – Добавить немного героических эпизодов, рассказать, как он хорошо смотрелся и как все вокруг были им очарованы… Кроме нас, разумеется.
– Я хотел, чтобы он был живым, понимаешь? Чтобы он оставался таким, какой он есть. Мне казалось, стоит мне написать все так, как это было на самом деле, и он оживет, вернется. Но он не вернулся.
– Ах вот чего ты хочешь? – Бублик кисло улыбнулся. – Нет, Килька. Не выйдет. Та точка, которую ты поставил, стоит не на месте. Сядь, вот сейчас же сядь и напиши все до конца.
– Я не могу. Я не хочу.
– А ты через «не могу».
– Тогда вообще не останется никакой надежды.
– Килька! Да ты на самом деле не понимаешь? Я читал твою книгу, и это было так же, как будто он вернулся. А ты отнимаешь у него самое главное – то, ради чего он явился на землю. Он живет здесь, – Бублик потряс толстой распечаткой. – Он живет здесь!
А что, собственно, есть жизнь? Отражение в темной воде, образ в чьем-то затуманенном сознании, контур за заиндевевшим стеклом? Или буквы на белом листе бумаги. След человека на земле не есть ли сам человек?
Не знать начал своих желаний,
Но помнить, как рождался свет…
И мнимой вечности планет
Не признавать за мирозданьем;
Не дорожить своим дыханьем,
И не считать часов и лет,
Отмеренных на ожиданье
Любви, супружеских тенет,
Уродства, старости, болезней;
Пятном на солнце бросить след!
Жечь пламень звезд в холодной бездне!
И пламень в сердце бесполезном:
В моем бессмертье смерти нет!
Из записной книжки Моргота.По всей видимости, принадлежит самому Морготу
«Вы смотрите хронику пятилетней давности: толпы людей на улицах, словно зомби, вскидывают правый кулак вверх и кричат: «Непобедимы!». Не все они – фанатики, многие выгнаны на этот митинг страхом за свою жизнь. Ровно пять лет прошло с того дня, как потерпел крах кровавый коммунистический режим Лунича – одного из самых страшных диктаторов уходящего столетия. Вглядитесь в эти лица (камера скользит по толпе, выхватывая крупным планом отвратительного старика с приоткрытым ртом, зверскую рожу, заросшую бородой, интеллигентную даму с длинным носом, ребенка, оглядывающегося вокруг и неловко вскидывающего кулак): тогда никто не знал, кто стоит рядом с тобой – фанатик, соглядатай или завистливый сосед, готовый в любую минуту донести на тебя властям. И взлетали вверх сжатые кулаки, и несся над площадями воинственный клич, угрожающий всему миру: «Непобедимы!».
Теперь этой угрозы нет (камера показывает богатый квартал малоэтажной застройки, женщину с коляской, играющих в саду детей). Непобедимый режим на поверку оказался гнилым внутри. Мы смели его с лица земли, подарив маленькой северной стране свободу и процветание. Избранное народом правительство Матвия Плещука идет по пути мира и созидания. Люди поднимают свою землю из руин, и недалек тот день, когда наши солдаты смогут вернуться домой. (Камера показывает людей, сажающих деревья на пустыре, им помогают военные. Крупным планом в кадре девушка, улыбающаяся молодому солдату.)
Эта победа далась нам нелегко. До сих пор не утихают споры, имели ли мы право вмешиваться якобы во внутренние дела суверенного государства. И даже в наших рядах нет единого мнения на этот счет. Но ответ прост: если бы не наше вторжение, тлеющий огонь ядерных запасников рано или поздно обернулся бы мировым пожаром. Диктатор, посмевший грозить миру смертоносным оружием, полусумасшедший изувер, поставивший на колени свой народ и мечтающий о власти над планетой, – он бы не остановился ни перед чем (в объективе – вышки и колючая проволока). Даже бомбардировка крупных городов и стратегических объектов не заставила этого фанатика выполнить требования мировой общественности: он спокойно взирал на то, как под бомбами гибнет его народ, и стоял на своем. Лишь прямое введение миротворческих сил положило конец ему и его власти.
Незадолго до памятной даты наши журналисты посетили военные базы, говорили с нашими солдатами и офицерами. Разговор получился острым, полемическим, противоречивым, и в результате на свет появился фильм, который выйдет в эфир как приложение к нашему выпуску новостей. Итак, смотрите после рекламы!»
В кадре один другого сменяют военные разных званий и родов войск.
– Мы были уверены, что нас поддержат местные повстанцы, мы пришли к ним как освободители, но люди были столь напуганы режимом Лунича, что боялись выступить на нашей стороне. Наши переводчики говорили с ними, и все они в один голос сказали: «Вы уйдете, а мы останемся».
– Мы продвигались вперед с большими потерями, мы не ожидали такого сопротивления. Если бы мы знали, что нас ждет, мы бы остались дома!
– Мой друг был зверски убит боевиками-коммунистами. Коммунистическую заразу надо извести во всем мире, и я готов отдать за эту свою жизнь.
– Ядерное оружие в руках фанатиков – это страшно. Я воюю за мир во всем мире.
– То, что мы пережили, – это был кошмарный сон. Мне и теперь по ночам снится крик «Непобедимы» и сжатые кулаки, вскинутые вверх. Это не люди, это даже не звери – звери не могут питать такой ненависти к себе подобным.
– Мы пришли на эту землю с миром, мы несли сюда свободу и законность. Но теперь я не могу с уверенностью сказать, как отношусь к живущим здесь людям. За каждой улыбкой мне чудится желание убивать нас, за каждым обывателем мне мерещится переодетый коммунист. Я все время оглядываюсь – мне кажется, кто-то целится мне в спину.
– Мы дорого заплатили за мир на этой земле. И мы не уйдем отсюда, пока последний коммунист не предстанет перед народным судом.
Мы обожали его. Мы смотрели ему в рот. Мы ловили каждое его слово и с восторгом бежали исполнять любое его желание. Лишь дети способны на такую любовь – к старшим братьям или старшим товарищам. Моргот не звал нас ни в братья, ни в товарищи, он всегда немного отстранялся и все время повторял: «Навязались на мою шею». Но у нас никого больше не было. Мы не могли назвать его ни учителем, ни воспитателем – он кормил нас и давал нам кров. И ничего не требовал взамен. Тогда нам казалось, что так и должно быть: четверо мальчишек на попечении одного, совершенного чужого им взрослого. Только потом, когда мы с Бубликом уже закончили университет, нам пришло в голову, что Моргот никогда не требовал от нас благодарности. И мы ее не испытывали, мы любили его, как щенок любит хозяина: бескорыстно, а не за миску с едой.
Мы жили в подвале – роскошном подвале во дворе бывшего инженерно-механического института. Бывшего, потому что в то время на его месте лежали развалины; говорят, когда бомбы падали на институтские корпуса, бомбардировщики целились в стоящий неподалеку завод, но, как обычно, промахнулись. А роскошным мы считали его потому, что прямо под нами проходил подземный силовой кабель, и в подвале было сколько хочешь электричества, и совершенно бесплатно. Конечно, электричество в подвал провел не Моргот – он ничего не умел делать толком, да и не хотел: он был удивительно ленив. Это пьяница Салех, сбежавший из армии прапорщик, в редкие минуты трезвости мастерил удивительные вещи. Мы привыкли не обращать на него внимания: он или спал без задних ног, или бродил по городу в поисках выпивки. Хотя именно он привел всех нас в подвал к Морготу. Салех жалел нас, как ребенок из хорошей семьи жалеет бездомных котят, и тащил к себе – подкормить и обогреть. Как забота о взятых в дом котятах ложится на родителей, так и в подвале мы быстро переходили в ведение Моргота.
Силю Салех нашел под мостом морозной ночью – тот уже уснул; Бублика отбил от озверевшей толпы на рынке, когда того поймали на воровстве; я, сбежав из интерната, пытался утопиться в пруду – Салех нырнул за мной и разбил бутылку водки, там было мелко… И только Первуня – самый младший из нас – просто плакал, сидя на поребрике. Плакал оттого, что хотел есть.
Приводя очередного мальчишку в подвал, Салех говорил Морготу одну и ту же фразу:
– Ну ты посмотри, какой маленький!
Словно мы на самом деле были котятами. Когда «котята» выздоравливали, отъедались и успокаивались, Салех терял к ним всякий интерес. А Моргот пожимал плечами и повторял: «Навязались на мою шею». Но он не искал способа избавиться от нас и «передать в хорошие руки», даже никогда не говорил об этом, принимая наше присутствие в подвале как должное.
Мне пятьдесят два года. Я не знаю, что им двигало. Я не понимаю его – почему? Он не был ни добрым, ни жалостливым, в отличие от Салеха, он не лил над нами пьяных слез – он нас не прогонял… Кто-то мог бы посчитать нас бесплатной прислугой – мы готовили, бегали в магазин, убирали в подвале, стирали белье, носили воду, но, честное слово, одного Бублика хватило бы на это с лихвой. Нас же было четверо, и времени на игры у нас оставалось предостаточно. Сейчас мне кажется, что Моргот нуждался в нашей бескорыстной любви. Тысячи людей заводят собак, чтобы увидеть в чьих-то глазах беззаветную преданность, чтобы кто-то бежал тебе навстречу, когда ты возвращаешься домой. Но четверо мальчишек отличаются от одного маленького спаниеля – за нашу преданность Моргот платил гораздо дороже, чем владелец четвероногого друга.
Он не мог жить без собственной комнаты, и единственное, что сколотил в подвале своими руками, – две перегородки, отделявшие угол, где он запирался от нас. Это было священное место: каждый раз, переступая порог его каморки, мы испытывали трепет. Такой же трепет испытывает уличный пес, когда его пускают в прихожую хозяйского дома. На бетонном полу там лежал протертый до дыр ковер, стенки были затянуты выцветшим гобеленом, а широченная кровать с выступающими пружинами матраса занимала больше половины угла – нам это казалось красивым и богатым. Мы тогда думали, что Моргот очень богатый; между тем, все убранство своей комнаты он собирал на свалках. Еще там стояли обшарпанный письменный стол и стул. Вещи он хранил в чемодане под кроватью. Да, Моргот не мог не смотреть на свое отражение – на двери в каморку, изнутри, висело большое мутное зеркало.
Он очень много курил – длинные тонкие темно-коричневые сигареты. Примерно два блока за неделю. Я не знаю, где он их доставал, – с сигаретами в городе было плохо, они стоили дорого, из чего мы снова делали вывод, что Моргот очень богат. Просыпаясь утром, он сначала брался за сигарету и выкуривал ее, еще не открыв толком глаз. Иногда он и ночью просыпался, чтобы покурить.
Он жил угоном машин и мелким грабежом, и, конечно, этих денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Он запрещал нам попрошайничать на улицах, но мы все равно попрошайничали – у мальчишек множество расходов: сласти, спички, игрушки. О своих запретах Моргот тут же забывал и вспоминал только под настроение.
Он ненавидел деньги, его лицо всегда приобретало брезгливое выражение, когда он брал их в руки, и мы не понимали этого – деньги казались нам очень полезной штукой. И вместе с тем он нуждался в них, за что ненавидел еще сильней, – он был исключительным мотом, спускал за несколько дней столько, сколько любому хватило бы на месяц, а потом сидел на бобах, хандрил и ругался.
Все эти подробности до сих пор вызывают у меня тоску – я не знаю, по Морготу ли я скучаю или по своему детству? Наверное, его следовало бы назвать тяжелым, но те два года, что я провел в подвале Моргота, были самыми счастливыми в моей жизни после потери родителей.
Город лежит в развалинах,
и на камнях его – черные ожоги.
Он похож на убитого зверя.
Сквозь его мертвое тело прорастает сорная трава – высокая и кустистая.
Ее называют бурьян.
Из записной книжки Моргота.По всей видимости, принадлежит самому Морготу
В тот вечер, довольно поздно, к нам явился Макс – одноклассник и друг детства Моргота. Мы любили Макса и знали, что он настоящий боец Сопротивления, правда, не вполне понимали, кому он сопротивляется. Он совсем не напоминал те страшные рожи, которые нам показывали по телевизору, называя их боевиками. Мы почему-то упрямо стояли вне политики, происходящее казалось нам слишком противоречивым, чтобы делать какие-то выводы. Разные взрослые говорили разные слова, и никому из них доверять в полной мере мы не хотели. А Моргот о политике с нами не говорил. Только иногда кривился, проходя мимо телевизора, или орал из своей каморки, когда мы смотрели мультики:
– Да выключите вы наконец этот гребаный ящик? Это же невозможная чушь!
Мы хотели быть такими, как Моргот, но мальчишки любят игры в войну, и Макс – настоящий боец – прельщал нас не столько своими убеждениями, сколько тем, что сражался против кого-то с оружием в руках.
Он был очень высоким, и в подвале ему приходилось пригибать голову, чтобы не касаться макушкой потолка. Мы, в силу малого роста, не замечали, что потолок висит у взрослых прямо над головой. Макс имел косую сажень в плечах, светлые вьющиеся волосы и лицом – добродушным и жалостливым – напоминал плюшевого медведя. Сейчас мне кажется, что человек с таким лицом не мог стать боевиком, не мог стрелять, убивать.
Он зашел в подвал, как всегда, пригибаясь, захлопнул дверь и выкинул вверх правый кулак в знак приветствия. Мы повскакали с табуреток и ответили ему тем же, хором заорав:
– Непобедимы!
Для нас это была игра, мы не очень хорошо понимали смысл этого жеста, нам попросту нравилось орать хором.
В ответ на наш крик из каморки тут же высунулся Моргот – взлохмаченный, босиком и с сигаретой в зубах.
– Какого черта… – зашипел он. – Сколько раз говорить, чтоб я этого больше не слышал, а?
– Здорово, Морготище, – рассмеялся Макс.
– Принесла нелегкая, – поморщился Моргот, скрылся в каморке, а вернулся оттуда в тапочках, слегка пригладив волосы. Макс тем временем без приглашения уселся за стол и тут же, словно извиняясь, сказал:
– Я по делу.
Они дружили с первого класса, но Макс был почти на год старше и всегда относился к Морготу немного свысока – об этом Моргот рассказал мне потом. И я уже сам догадывался: он хотел быть таким, как Макс, подсознательно копируя его манеры, слова, походку и выражение лица, и одновременно непременно желал противопоставить самого себя другу, доказать ему собственную исключительность и превосходство.
– Макс, ты же знаешь, я не интересуюсь твоими делами, – Моргот зевнул и развалился на стуле напротив, оперев его спинку на стену и закинув ноги на табуретку.
– Ты всегда был трусом, – беззлобно усмехнулся Макс, включая чайник.
Моргота передернуло, и я подумал, что Макс не прав. Кем-кем, а трусом Моргот не был никогда.
– Моргот не трус! – воинственно сунулся Бублик, на что тут же получил от Моргота в лоб.
– Не лезь, когда старшие разговаривают! Развесил уши! И вообще, катитесь по кроватям! Давно спать пора, надоели…
– Ну, Моргот… – затянул Первуня. – Ну еще немножко… Мы будем тихо играть.
– По кроватям, я сказал! Вы тихо играть не умеете. И чтоб никаких разговоров!
– Что ты на них все время кричишь? – Макс склонил голову на бок, выражая снисходительный укор.
– Не твое дело, – ответил Моргот спокойно.
– Думаешь, дисциплину можно поддерживать громким голосом?
– Дисциплину я поддерживаю крепкими затрещинами.
Тут он не соврал – рука у Моргота была тяжелая, и поддать он мог вполне ощутимо. Но ни разу он никого из нас не ударил просто так, от раздражения или от злости. Мы считали его справедливым.
Конечно, они говорили о политике. Я запомнил этот разговор, как и сотню других разговоров Моргота, – мы всегда прислушивались, о чем он говорит. Лежа под одеялом, я старался не закрывать уха и одним глазом смотрел на них обоих: Макс сидел ко мне лицом, а Моргот – вполоборота.
– Ну как, сколько военных баз противника Сопротивлению удалось уничтожить за последний месяц? – усмехнулся Моргот, глубоко затягиваясь новой сигаретой.
– Знаешь, все это вовсе не смешно, – ответил Макс.
– А почему, собственно, мне не посмеяться? – с вызовом спросил Моргот.
– Иногда я поражаюсь твоему цинизму. Ты до сих пор считаешь, что тебя все это не касается?
– Нисколько не касается. Мне хорошо во все времена и в любом месте, – Моргот поменял местами скрещенные ноги.
– Ты сам не веришь в то, что говоришь.
– Ты так думаешь?
– Я в этом не сомневаюсь, – процедил Макс. – Послушай, когда всех твоих накрыло бомбой, когда тебе нечего было хоронить, ты тоже так думал? Ты тоже нес эту ерунду про все времена?
– Оставь, – Моргот поморщился. – «Бокалы пеним дружно мы и девы-розы пьем дыханье…» Я – жив, понимаешь? И этого достаточно, чтобы жить дальше, только и всего. Или я, по-твоему, должен разбить башку о могильные камни?
– Ты хочешь казаться хуже, чем есть на самом деле.
– Я такой, какой я есть! – фыркнул Моргот. – Нравится тебе это или не нравится. И я не хочу принимать участие в твоих делах не потому, что они меня пугают, а потому, что ты занимаешься ерундой, играешь в войнушку. Вы ничего не добьетесь, вы ничего не можете сделать! Все это полная чушь, разговоры и напрасная трата времени! Чем-то напоминает кнопку на стуле учителя. Конечно, учителю неприятно, но он останется учителем.
Макс сузил глаза:
– А если вместо кнопки окажется промокашка, пропитанная йодистым азотом? И так – три раза в неделю? Долго он продержится в учителях, этот учитель?
– Тебя раньше выкинут из школы, – рассмеялся Моргот, – да и промокашек я пока что не видел, только кнопки. Три выстрела из-за угла – это не война.
– Ты ничего не знаешь, – усмехнулся Макс. – Если по всему городу не грохочут взрывы, это не значит, что наша работа не имеет никакого смысла. Мы бьем редко, но метко. В самые больные места. О наших операциях не всегда пишут в газетах, это правда. Но от этого удары не становятся слабей. Мы не даем вывозить из страны ресурсы, мы делаем эту войну слишком дорогой для них. А сейчас, когда комендантский час отменили, у нас и вовсе развязаны руки. Вот увидишь, не позже чем через год мы развернем настоящий фронт.
– Да ну? Может, вы и демократические выборы подготовите? – Моргот рассмеялся еще громче. Смеялся он открывая рот и показывая все зубы – звонко и заразительно.
– Ты можешь не верить…
– Да я верю, верю. В прошлом году вы фронт уже разворачивали. И чем это кончилось? Вас переловят рано или поздно, и некому будет продолжить ваше правое дело. Вы не можете добраться до военных баз, а остальное – полная чушь. И потом, коммунизм – это не модно. Попробуйте какой-нибудь другой лозунг.
– Коммунизм здесь ни при чем, – терпеливо объяснил Макс, – мы воюем против захватчиков, против агрессоров.
– Долой иноземных солдат! По-моему, прекрасно.
– Ты напрасно издеваешься. У нас все больше сторонников.
– Видел я этих сторонников, – хмыкнул Моргот, – они не думают ни о чем, кроме денег, которых у них нет. Какой тут фронт! О чем ты говоришь?
– Видишь ли… Я считаю, что любовь к родине – естественное чувство для каждого человека. А что естественно, рано или поздно пробьет себе дорогу.
– Пффф, – прошипел Моргот, – у них никто не отнимает родины. Им дают новую родину – демократическую. Справедливую. Общество равных возможностей. И, знаешь, многие верят, что скоро начнут жить гораздо лучше, чем жили при Луниче.
– Надеюсь, ты в это не веришь? – спросил Макс.
– Я вообще не хочу это обсуждать. Равно как и ваши перспективы на разворот настоящего фронта. Все это – полная чушь.
– И чем ты тогда от них отличаешься?
– Я принимаю жизнь такой, какая она есть. Я радуюсь жизни, понимаешь? Я радуюсь, что ту ночь, когда на мой дом упала бомба, я провел с девкой в трех кварталах от него.
– Это здорово, конечно, что ты так хорошо устроился… – Макс сжал губы. – Подвал, грабеж, угон… Жизнь прекрасна и удивительна!
– Да! – Моргот выпрямился. – Да, она прекрасна и удивительна! Я беру у нее то, что могу взять!
– Ты же бессмертен? – хмыкнул Макс.
– Не передергивай. Бессмертие – это другое. Я не боюсь смерти, я просто живу. Я живу так, как мне нравится.
– Ну-ну… Живи, как тебе нравится. Знаешь, то, что тебе кажется игрой в войнушку и полным идиотизмом, миротворцы таковым не считают. Они и торчат здесь пятый год подряд только для того, чтобы не дать нам открыть фронт, чтобы мы не могли собрать силы для реального удара. Потому что если бы не они, правительство Плещука не продержалось бы у власти и месяца.
– Не надо только лекций, – Моргот демонстративно зевнул. – Даже если миротворцы отсюда уберутся, никто и никогда не вернет того, что они называют «режимом Лунича». Надо быть таким наивным, как ты, чтобы в это верить.
– Лунич жив, – Макс сузил глаза.
– Ага. Лунич жил, Лунич жив, Лунич будет жить. В наших сердцах еще лет десять-пятнадцать.
– Моргот, он жив. Я видел его. Я говорил с ним.
– Это ничего не меняет, как ты не понимаешь?
Несмотря на любопытство, я быстро задремал под их голоса – я не понимал и половины из того, о чем они говорят. А проснулся среди ночи – как мне показалось – от крика Моргота:
– Килька!
Они давно перебрались в каморку, а он всегда звал нас, не вставая с постели, если ему было что-то нужно.
– Что ты кричишь? Они же спят давно! – зашипел Макс.
– Ничего, проснутся. Килька!
– Чего? – сонно спросил я, продирая глаза.
– А ну иди сюда!
– Ну чего? – я захныкал: мне очень хотелось спать.
– Ничего. Иди сюда, сказал.
Я не знаю, почему мы всегда его слушались. Уж точно не потому, что он мог прийти и силой вытащить меня из постели, – мы нисколько его не боялись. Я, как сомнамбула, вылез из-под одеяла и пошлепал босиком по бетонному полу в сторону его каморки.
– Ну чего? – я приоткрыл дверь и сунул голову внутрь.
– Килька, кто такой Лунич, ты знаешь?
– Конечно. Он диктатор, – я вздохнул, словно отвечал урок у доски. – Он насаждал у нас коммунизм, и, если бы не переворот, мы бы до сих пор жили при его кровавом режиме.
На самом деле я подозревал, что это полная ерунда. Но думать спросонья мне не хотелось, и я выдал первое, что пришло в голову.
– Килька, – ласково спросил Макс, – ты где это услышал?
– В интернате, где же еще… К нам тетки приезжали из гуманитарного фонда, еду везли. Нас всех заставили выучить перед их приездом.