Ученые позднего Возрождения и начала Нового времени, в той или иной степени, были одержимы идеей нащупать невидимую prima materia, которая стоит за миром видимым: присутствует в силе тяготения, магнетизме, электричестве, силах, действующих в химических реакциях, в биологических секретах, в психических функциях; выявить ее местонахождение и законы действия. Их завораживала мысль о том, что то, «что движет Солнце и светила» и что стоит за движением мышц человека и животных, т.е. действует и на земле, и на небе, должно подчиняться одним и тем же законам действия Божественных эманаций. Вместе с этим одно из выражений природной или божественной движущей силы – посредничество, так необходимое при развитии капитализма, постепенно захватило все сферы стремительно изменяющегося хозяйства – начиная от банковских операций и заканчивая развитием рычажно-передаточных механизмов, в свою очередь, было близко концепции посредников (катализаторов) в процессах химических реакций. Все это требовало своего объяснения и описания механизма действия. Касаясь возникновения новой идеи универсальности науки, Э. Гуссерль писал: «Со свойственной ему дерзостью и оригинальностью новое человечество отныне очень скоро прозревает великий идеал всеобъемлющей науки, рациональной в этом новом смысле, или идее о том, что бесконечная совокупность сущего вообще в себе есть рациональное всеединство, каковым можно, притом без остатка, овладеть с помощью коррелятивной универсальной науки. Ее рационализм сразу же распространяется на естествознание и создает для него полностью новую идею математического естествознания, каковое долгое время по праву называлось Галилеевым»[42]. То есть, отталкиваясь от идеи уловить «невидимое», новоевропейские ученые невольно вооружались рациональностью и, подчиняясь господствовавшей идее «строгой научности», «выпадали» из сути поставленного ими же самими вопроса. В попытках понять, что такое материя и что собой представляет импульс ее движения, а в конечном итоге – существования, они останавливались на моменте ответа на вопрос, в чем разница между «божественной машиной» (живым существом. – О.К) и «искусственным автоматом», то есть между «искусством божественным и нашим», по словам Лейбница. Рационализм приводил к тому, что работа с описанием, вычленением, объяснением и поиском способов поставить на службу человеку все то, что проистекало из сферы репрезентации, происходила под знаком борьбы против «скрытых качеств». Не замечая внутреннего противоречия несовместимости запросов и методов их разрешения, наука XVI-XVII вв. все, что не имело строго математического описания и находилось в состоянии гипотез и допущений, обвиняла в «априорности». Оппоненты, не замечая ее у себя, обвиняли в этом подходе своих противников из конкурирующих научных направлений. «Так, ньютонианцы обвиняли в допущении „скрытых качеств“ Декарта и его школу. Гюйгенс, Лейбниц и картезианцы уличали в этом самого же Ньютона и его учеников». В это время к «скрытым качествам и силам» относили «закон тяготения, предполагающий возможность действия на расстоянии, абсолютное пространство и время, на которых покоится механика Ньютона» – с одной стороны, а с другой – «монады» Лейбница – как «формы» перипатетиков. Все, что не подходило под идеал естествознания и не было механистическим – то есть не было объяснено с помощью протяжения, фигуры и движения (картезианцы); непроницаемости, или абсолютной твердости материальных первоэлементов (атомисты); силы, трактованной каждым на свой лад (Лейбниц и Ньютон), – обвинялось в возвращении к средневековой физике с ее принципом «скрытых качеств»[43], а на деле – в «магичности сознания», несовместимого с «требованиями» новой науки.
Выросшие на герметических, натурфилософских и неоплатонических идеях, ученые XVI-XVII вв. всеми силами стремились найти научные доказательства их положений. И в то же время все дальше и дальше уходили вглубь своих научных направлений, поддаваясь логике самих исследований в большей степени, чем логике исходного импульса, толкнувшего их к созданию новой научной парадигмы. Так, П.П. Гайденко пишет, что теория об абсолютном пространстве Ньютона «идет не столько от христианской теологии, сколько от эзотерических учений, связанных с неоплатонизмом и каббалой и распространившихся в натурфилософии XVI и XVII веков, особенно среди алхимиков, к которым, как показали последние публикации и исследования, принадлежал и Ньютон»[44]. Также и теория всемирного тяготения появилась у него в связи с концепцией эфира, опиравшейся на алхимическую идею жизненного духа, «действующего и в земных элементах, и в живых организмах и составляющего как бы некоторую динамическую всепроникающую плазму, превращающую космос в единый живой универсум»[45]. Эти идеи были широко распространены в это время и описывались во многих как натурфилософских, так и алхимических произведениях – Парацельса, отца и сына Ван Гельмонтов, Бернадино Телезио, Я. Беме. И здесь не последнюю роль сыграла именно алхимия, так как, по мнению Ф. Йейтс, «герметизм подвергся сильному влиянию со стороны алхимии, что было особенно важно, так как способствовало выработке нового, „математического“ подхода к природе»[46].
Идеями герметизма были одержимы не только ученые и философы. Сама культурная и художественная жизнь XVI -XVII вв. наполнена герметизмом. Художников и теоретиков искусства того времени интересовали не только «старые вопросы: „как изображает художник правильно?“ и „как изображает художник прекрасное?“ – пишет Э. Панофски. – Теперь эти вопросы соперничают с совершенно новыми: „как вообще возможно художественное изображение, в особенности изображение прекрасного?“ И чтобы ответить на оба этих вопроса, теперь привлекают все наследие метафизического умозрения, вообще находившееся в распоряжении эпохи, то есть как аристотелевски ориентированную систему средневековой схоластики, так и возрожденный с XV века неоплатонизм»[47], а, следовательно, и – герметизм.
Не случайно на всем протяжении XVI в. в искусстве господствовал маньеризм, постепенно перерастая в барокко. «Человеческая личность все еще трактуется как целиком определяемая божеством, но воспринятые ею божественные формы уже понимаются как субъективно-априорные. Ф. Цуккари (в трактате „Идея живописцев, скульпторов и архитекторов“ (1607) – О.К) выдвигает понятие внутреннего рисунка, который и делает впервые возможным как разбираться в чувственных восприятиях, так и творить художественное произведение. Чувственность нисколько не отвергается. Но, по Цуккари, она необходимым образом обрабатывается и оформляется при помощи внутреннего рисунка в человеческом сознании. Этот внутренний рисунок человека настолько могуществен и богат, что он конкурирует как бы с самим богом и с природой»[48]. Открываясь ворвавшимся в замкнутое средневековое мироздание Божественным эманациям, художник конца эпохи Возрождения и начала Нового времени начинает переоценку собственной творческой искры, становясь сотворцом и проводником божественных идей в мир людей – все тем же посредником.
Характерен свойственный этому времени культурный плюрализм: «…поскольку уже поставлен вопрос о возможности воплощений идеальных форм в материи, постольку воплощение это не может быть всегда идеальным. Признаются возможными и самые разнообразные методы как воплощения идеи в материи, так и воплощения идеальной формы в соответствующем художественном произведении. Отсюда у эстетиков и искусствоведов как раз и возник термин „маньеризм“. Под „манерой“ здесь понимается та разнообразная форма соотношения идеи и материи, вопрос о которой еще не ставился на ступени Высокого Ренессанса»[49]. Господствовавшее представление о том, что «человек – творец своей судьбы, предполагает и то, что и хорошее, и плохое в этой судьбе – творение рук человека и что вера в преобразовательные возможности индивида включает в себя и демонстрацию способностей виртуозного художественного преображения образа мира в стилистике маньеризма. Желая „улучшать природу искусством“, маньеристы-практики так же „не подражают никакой естественной форме“, как это в теории стремился делать известный мыслитель-гуманист Николай Кузанский, и используют в этом процессе эстетические категории не только „прекрасного“, „грации“, но и „безобразного“, разработанные гуманистами»[50]. Вслед за маньеризмом, уже в XVII в., наступает эпоха барокко, эпоха, которая «являет сущностно разнородную и остро конфликтную картину во всех сферах материальной, духовной и художественной деятельности»[51], заключающуюся не только в появлении нового художественного стиля, но и определенного способа мышления. Этот стиль «требует „острого ума“ (acutezze), т.е. способности мыслить метафорами, аллегориями, мгновенно соединять далеко отстоящие друг от друга понятия, быстро проникать в сущность явления»[52]. Так, крупный теоретик барокко Эмануэль Тезауро в своей работе «Подзорная труба Аристотеля» пишет, что главными качествами «острого ума» являются прозорливость и многосторонность. При этом: «прозорливость – это способность проникать в самые отдаленные глубины предметов, извлекать их наиболее существенные свойства»[53]. Многосторонность же «быстро охватывает все эти сущности, их отношения между собой и к самому предмету; она их связывает и разделяет, увеличивает или уменьшает, выводит одно из другого, распознает одно по намекам другого и с поражающей ловкостью ставит одно на место другого, уподобляясь фокуснику в его искусстве»[54]. Обладание этими качествами напрямую связано с увлечением герметизмом, алхимическими практиками, пропитавшими культуру эпохи позднего Возрождения и начала Нового времени. Именно они выдвинули на первый план не только научные, гуманитарные, эстетические и этические идеалы герметического происхождения, но и соответствующие способы их достижения и реализации.
В такой напряженной обстановке, которую испытывала созревающая западноевропейская культура Нового времени, характеризующейся непримиримой борьбой рационализма с эмпиризмом, сопровождающейся поисками способов рационального описания невидимых, но влияющих на зримые земные процессы импульсов и сил, представлявшихся рычагами управления миром, вышли к широкому читателю алхимические трактаты. Присовокупим сюда потрясение открытиями западным миром глубины небесного и небывалой широты земного пространств, роста объемов торгового и банковского капиталов, толкавшего к поискам дешевых заменителей всеобщего товарного эквивалента, вала переоткрытий античной, средневековой византийской и ближневосточной литературы, с их новыми идеями и способами восприятия мира, захлестнувших
Европейский континент. Немаловажными явились и первые успехи нарождающейся науки не только в описании мира, но и в деле удачного эксперимента, приводящего к реальным результатам, производственным и бытовым. Окинув взглядом все это и многое другое, имеющее отношение к становлению и развитию западноевропейской культуры XVI – XVII вв., мы поймем, насколько влиятельным оказалось ренессансное Возрождение алхимической традиции, так долго скрытой в редких манускриптах от пытливых глаз европейцев. На этом фоне было бы весьма продуктивно подробно рассмотреть сам источник этого несомненного и мощного влияния – Алхимию, ее символы, смыслы и культурные коды.
Научная и популярная литература, посвященная проблемам герметизма и алхимии, полна предположений о том, что означает слово «алхимия». Не вдаваясь в бессмысленное, с научной точки зрения, перечисление вариантов гипотетических, а часто и просто фантастических значений этого слова, остановимся на том, которое выглядит правдоподобным и «рабочим» в нашей ситуации. Фулканелли в своих «Философских обителях» среди прочих указывает на некоего Наполеона Ланде, который, по его словам, «не обнаруживает никакой разницы между словами химия и алхимия; он лишь отмечает, что приставку ал не нужно путать с арабским артиклем, она обозначает не что иное, как чудесное свойство»[55]. Из этого можно сделать вывод, что алхимия должна означать «науку о чудесных свойствах вещества и методах овладении ими», но не «науку о строении и превращениях вещества, происходящих в результате химических реакций».
Обратившись к истории алхимии, мы сталкиваемся с отлично, на сегодняшний день, выстроенной линией ее развития. Однако, как показывает ее внимательное изучение, эта история в основном мистифицирована вплоть до XVI-XVII вв. Более того, даже во времена широкого распространения книгопечатания, алхимические трактаты зачастую представляют собой различные, уже печатные мистификации. Так, например, собрание алхимических трактатов «Василия Валентина», изданное в Гамбурге в 1717 г., являет собой вариации и тщательную разработку в алхимии того, чему, по мнению коллектива авторов, это собрание составившего, не было уделено внимания в работах их предшественников.
Согласно известному исследователю герметической философии Линн Трондайк, лишь «Книга Корзин» Мориенуса, написанная им для легендарного алхимика, «Калида, царя египтян» и переведенная Робертом из Честера на латынь в 1144 г. н.э.[56], дала начало алхимической эре в Западной Европе. Но существование алхимии имеет гораздо более длительную историю. В недавно изданной на русском языке работе современного итальянского герметического философа Джаммарии утверждается, что «пионером в области Алхимии являлся грек Болос Мендесский (III-II вв. до н.э.)[57] (его текст считают одним из первоисточников Лейденского и Стокгольмского папирусов – О.К.). Однако, как показывает анализ, к тому времени уже созрела соответствующая культурная почва и выкристаллизовались оперативные приемы, что имело место в ходе протоистории, каковую можно рассматривать как процесс слияния следующих элементов:
а) постархаической греческой мысли (VII в. до н.э.), из которой берет начало философия Гераклита, в определенных аспектах являющаяся предшественницей алхимической доктрины, сосредоточенной на источнике „единой субстанции“;
б) религиозного восприятия (характерного для египетских жреческих школ, в особенности школ Гелиополя) божественного единства во множестве форм творения;
в) техник владения огнем и работы с металлами, которые, вне чисто практических приложений, были известны египетским жрецам, хранились и практиковались ими в сакральном контексте[58]. Все это свидетельствует об алхимии как о духовной практике.
Тем не менее, в научных кругах широко распространено мнение, высказанное еще в середине XIX в. немецким химиком Юстусом фон Лейбигом, что «Алхимия никогда ни в какие времена не была ничем иным, как Химией». Марко Беретта в своем исследовании определений химической науки пишет, что «этот подход в истории ранней алхимии и химии, с доминированием истории науки в течение девятнадцатого и первой половины двадцатого столетия, остается стандартом даже и в наше время. Интересно отметить, что, несмотря на то, что идеологические подходы с редукцией ранней химии к алхимическому мышлению радикально изменились, заключение современных историков остается таким же, как у Лейбига. По тому установленному факту, что ренессансные алхимики адаптировали широкий спектр научных терминов и технических инструментов в проведении своих исследований, некоторые историки пытаются показать решающую роль, которую играли иррациональные, мистические и магические верования в появлении химической науки»[59]. В результате «химия получила истоки в алхимической мысли»[60]. На наш взгляд, напротив, следует предположить, что поскольку алхимики использовали в своих трактатах химические термины, это должно означать, что алхимия появилась позже химии, а впоследствии – развивалась с нею параллельно.
В литературе об алхимии существует мнение, что «религиозный характер многих алхимических текстов создает трудности в понимании различий между теми, кто описывал реальные лабораторные процессы лаборатории, и теми, кто использовал алхимический язык для чисто духовных целей»[61]. Однако хорошо известно, что «существовала четкая тенденция „духовных“ алхимиков отделять себя от тех, кого они пренебрежительно называли „пафферами“ или „закопченными практиками“. Английский врач, алхимик и сочувствующий розенкрейцерам Роберт Фладд (1574-1637) называл работу практических алхимиков „химия вульгарная“. Только образы и символика хранят связь этих алхимиков с огнем и печью»[62].
Если рассмотреть основную, центральную тему алхимической мысли, мы увидим, что она вращалась вокруг того, что обозначалось «философским камнем», используя «химический шифр». Оценка этого процесса как пустого фантазирования или патологического состояния ума, а также как химического экспериментирования не дает ответа на вопрос – с чем же конкретно имели дело алхимики. Вслед за М. Береттой, на наш взгляд, гораздо продуктивнее рассматривать алхимию как философское направление (или движение) со своей оригинальной идеологией и приемами мышления. Так, Хелен Метзер, К.Г. Юнг, Александр Койре и в особенности Роберт Халикс подчеркивали, что алхимическая мысль имеет метафизическую подкладку в значительно большей степени, чем химические эксперименты. И в этом смысле гораздо важнее исследование не только символов, но и внутренних связей, последовательностеи, культурных кодов, совместимости отдельных частей и структуры – как отдельных алхимических трактатов, так и всей алхимической литературы вместе взятой.
Несмотря на внешне химический подход, наш соотечественник Н.А. Фигуровский в коллективной монографии «Возникновение и развитие химии с древнейших времен до XVII века. Всеобщая история химии» наиболее полно в русскоязычной научной литературе, освещающей хронологию алхимии, также обращает внимание на тот факт, что по некоторым литературным памятникам, дошедшим до нас со времен эллинистического Египта, в том числе и рецептурно-химическим сборникам, можно судить, что «они не представляли собой записок обычных мастеров-ремесленников, а скорее – представителей так называемого „священного тайного искусства“, получившего в Александрии весьма широкое развитие»[63]. Однако он делает вывод, что это «священное тайное искусство» представляло собой изготовление золотоподобных сплавов – то есть попросту – подделок. Причем, изучение способов «„превращения“ неблагородных металлов в золото сводилось к трем путям: 1) изменение поверхности окраски подходящего сплава либо воздействием подходящих химикатов, либо нанесением на поверхность тонкой пленки золота; 2) окраска металлов лаками подходящего цвета; 3) изготовление сплавов, внешне похожих на подлинное золото и серебро»[64]. Эти и подобные рецепты превращения сохранились в так называемых «Лейденском папирусе X» (ЛП) и «Стокгольмском папирусе» (СП) и неоднократно анализировались в историко-химической литературе.
По описанию Н.А. Фигуровского, часть ЛП посвящена изготовлению золотосеребряного сплава, называвшегося «азем», а также он содержит несколько рецептов получения серебро- и золотоподобных предметов, изготовленных из меди. В ряде рецептов описываются и другие методы придания изделиям из меди вида настоящего золота и вообще приемы обработки поверхностей неблагородных металлов (меди) с целью придания им внешнего вида благородных. Несколько рецептов ЛП посвящены способам окраски различных изделий яркими красками.
В свою очередь, описанные в СП приемы ремесленной химической техники в основном не расходятся с предписаниями Лейденского папируса. Основная часть СП посвящена изготовлению жемчуга и других поддельных драгоценных камней, главным образом путем добавок к стеклообразной основе различных окрашиваемых веществ. Все это «священное тайное искусство» получило в последние столетия существования александрийской алхимии широкое распространение и, по крайней мере, частично стало «секретным достоянием» ремесленников – химиков. Таким образом в первые столетия новой эры, по мнению В.Л. Рабиновича, существовала связь между представителями «священного тайного искусства» и ремесленниками-химиками. В дальнейшем, однако, эти связи в значительной степени оказались утраченными. В качестве примера он приводит следующие стадии процесса «священного тайного искусства»:
«I. Тетрасомия (от гр. сома – тело). Исходный сплав изготовляется из олова, свинца. Меди и железа. Поверхность его черна.
II. Аргиопея (аргирос – серебро, пео – делаю). Заключается эта стадия в отбеливании „тетрасоматы“ сплавлением четвертичного сплава с мышьяком и ртутью.
III. Хризопея (хрисос – золото). Берут „серебро“, полученное в результате аргиопеи, и добавляют к нему очищенную серу и „серную воду“, но основная добавка – золото – для „закваски“.
IV. Иозис (томление, брожение). Это окрашивание хризопейного сплава в золотистые тона травлением квасцами или окуриванием (томлением) в специальном приборе – „керотакисе“ (вариант – „золочение“, или обработка металлических поверхностей специальными реактивами)»[65].
Обратим внимание на то, что все эти приемы и техники впоследствии станут классическими в практике европейского алхимического Магистерия. Это подтверждает тот факт, что «алхимические „химия“ и „металлургия“ являются таковыми лишь в качестве жаргона, который, однако, требует соответствующего подхода и небуквального понимания, и если обратиться к истокам, можно ясно увидеть, как изложенное в нем неправильно толковалось»[66]. Это, по-видимому, проистекало из того, что «технохимические приемы описываются точно и как будто достоверно. Почти до полной воспроизводимости, в решающий момент оказывающейся иллюзорной.
Присутствие недостижимости – важный момент алхимической практики. Алхимик, пользуясь уже готовыми результатами технохимического опыта и преобразуя ремесленную осуществленность и алхимическую неосуществленность, существенно изменяет присущие практической химии приемы»[67].
По мнению историков, занимающихся историей алхимии, европейская алхимия, начиная со времени ее появления в XII в. и вплоть до времен Парацельса «была весьма предусмотрительна и не делала больших скачков воображения. Сочинялось большое количество алхимических рукописей, но они, главным образом, повторяли то, что было сказано ранее; проводились эксперименты, но они во многом повторяли то, что было сделано ранее. Алхимики прикрывали свои работы символизмом и мистериальностью – по-видимому, пряча „большой секрет“ – но эта глубокомысленность может иметь и другую цель: трудно обвинять кого-то в неортодоксальности, если никто не может понять, что действительно было сказано»[68]. Ю. Эвола объясняет это тем, что «после падения Римской империи Запад в своих определяющих принципах начал следовать другой традиции, в которой эзотерическое измерение полностью деградировало, уступив место доктрине „спасения“, олицетворяемого неким Искупителем»[69]. Маскируясь, алхимическое искусство «было свободно от подозрений в ереси и даже начало восприниматься как одна из форм „натурфилософии“, не пересекающейся с вопросами веры»[70]. И только эпоха Возрождения дает алхимии шанс развернуться в полную мощь своего накопленного веками потенциала, хотя инквизиция не дремала и в этот промежуток времени. Так, например, К. Гинзбург отмечал периодические вспышки «увеличения числа процессов и доносов» начиная с XV в.[71]
Тем не менее, популярной научной идеей является наличие трансформации тенденций и подходов к процессу внутри алхимической традиции на протяжении веков. Точкой отсчета новых веяний принято считать деятельность врача из Солерно – алхимика Арнольда из Виллановы (1240- 1313), который первым из алхимиков стал утверждать, что предмет Великого Делания не металл, а человек. По Арнольду, основа делания – «spiritus animalis». «Этот „животворящий дух“ играет роль медиатора между душой и телом. Он получает жизнь в сердце человеческом и может рождать как умственные образы, так и феномены материальные. Распространяется „spiritus animalis“ в теле человека так же, как солнечный свет и тепло распространяются в пространстве, утолен он может быть в страсти, а также может иссякнуть под воздействием внешних факторов»[72].
Но, «если, – по словам В. Л. Рабиновича, – новаторство Арнольда состоит лишь в простом переносе алхимического оперирования с металла на человека и в переименовании основных категорий алхимической доктрины соответственно новому объекту, – то новаторство Парацельса – в трансформации учения о первоэлементах изнутри, в конечной ломке этого учения сразу по нескольким позициям»[73]. Однако, сколько бы ни убеждали нас разные авторы в том, что идеи Парацельса противостоят традиционной алхимии, чтение его трактатов говорит об обратном. Он развивал алхимические идеи предыдущих веков, выводя на свет то, что раньше было слишком в прямом смысле слова «герметически» спрятано, о чем предпочитали говорить скрытно, посредством «языка птиц». При этом следует отметить тот факт, что делал он это в произведениях, не относящихся строго к алхимическим практикам. Его алхимические трактаты – традиционно «темны» и написаны на «химическом жаргоне».
Парацельс не отгораживает Аристотелевы стихии-качества от алхимических вещественных стихий: последние никогда не были в полной мере Аристотелевыми. Нет и «принципиального разрушения дихотомии алхимических начал – вклинивание между серой и ртутью „соли“ – третьего начала, столь же принципиального, а не только посреднического (как это считалось раньше), открывает новые просторы для технохимического опыта (растворения), когда бесплотный – только духовный принцип, – уплотняясь, обретает вещественность»[74].
Действительно – идея соли как третьего начала для алхимии – это новая идея. Но она нашла себе место с дидактической точки зрения: необходимо было определить место проведения Великого Делания. Парацельсу был необходим «соматический аспект», «содержание которого – что важно – состоит отнюдь не в отстранении, отсечении тела от духовного делания, но его действенном соучастии в нем»[75]. И совершенно объяснимо, что в этом Парацельс «ищет себе опору в александрийской алхимии, усматривая у Гермеса только ему внятные аналогии: „Гермес сказал правильно, что все семь металлов произошли от смешения трех субстанций. Подобным же образом из этих же субстанций составлены тинктуры и философский камень. Он назвал эти субстанции духом, душой и телом. Однако он не указал, каким образом это нужно понимать и что он сам понимал под этим. Возможно, он знал о трех началах, но не высказывался по этому поводу. Я не хочу сказать, что он впал в ошибку, а только говорю, что он умолчал об этом. Но для того чтобы эти различные субстанции, а именно дух, душа и тело, были правильно поняты, необходимо знать, что они обозначают не что иное, как эти же самые три начала: ртуть, серу и соль, из которых образованы все семь металлов: ртуть есть дух (spiritus), сера – душа (anima), а соль – тело (corpus)“»[76].
До тех пор, пока мы четко не определим, что собой представляет Великое Делание, количество предположений будет множиться, включая и такие парадоксальные описания деяний Парацельса, как следующее: Парацельс предпринял «технологическое отступление от освященного столетиями алхимического спиритуализма. Парацельс смешивает, не разделяя Аристотелевы стихии с элементами – качествами, прибавляя к ним квинтэссенцию. В обыкновенном золоте, согласно Парацельсу, квинтэссенции мало, зато много прокаженного тела. Вот почему изготовление целительных „арканумов“ – пафос химии Парацельса». И следом же: «вырисовывается спиритуалистический план Парацельсовой химии: планетно-зодиакальные флюиды, одухотворяющие вещественный мир „арканумов“, специфических лекарственных сил вещества, соотнесенных с частями тела»[77]. На деле же интерпретатор, желающий понять суть алхимического праксиса, должен помнить вот о чем. Подобно иконографическим изысканиям большинства картин эпохи Возрождения, которые вынуждены опираться на предположение о неких иконографических «программах», дошедших до нас лишь в исключительных случаях, доскональное изучение алхимических текстов «вынуждает сегодняшнего интерпретатора пробираться на ощупь сквозь чащу самых разнородных классических текстов от Прокла до Фичино и дальше, – никогда не имея возможности выйти к документальному засвидетельствованию связей между текстом и картиной»[78] (в нашем случае – между алхимическим трактатом и его источниками). «Единственный критерий оценки задается здесь правдоподобием и связностью предлагаемой интерпретации»[79].
Последователем Парацельса, жаждущим проверить спиритуалистические возможности алхимических начал, был врач и химик ЖанБатист Ван Гельмонт (1580- 1644). Будучи таким же максималистом в жизни, как и Парацельс, он заявлял: «Я отвергаю жизнь в страдании, присущем моим современникам», «в стяжении богатств, что подвергло бы опасности мою душу»[80]. Чувствуя, что алхимическая практика в глазах общественности постепенно становится синонимом шарлатанства, он первым стал называть себя philosophus per ignem – философом огня[81].
«Огонь» («горящий пар»), по Ван Гельмонту-старшему – не есть самостоятельное вещество; он представляет собой раскаленные пары. Ван Гельмонт формулирует понятие о газе, тождественном духу – «пневме», отчего это направление химии получило название «пневмохимия». «По особенностям дела и за отсутствием имени я назвал это испарение газом, что близко к хаосу древних» – сообщалось им в трактате «Opera omnia» (Francofurti, 1682), посмертном издании, предпринятом его сыном. Как химик-практик, Ван Гельмонт отрицал существование tria prima алхимиков – ртути, серы и соли – как составных частей сложных тел, утверждая, что их присутствие недоказуемо опытом и применение их в качестве идеальных принципов для химической практики не приносит никакого результата.
Главный теоретический интерес Ван Гельмонта-старшего состоял в изучении состава сложных тел, причем их составные части понимались им как простые тела. Известно, например, что он открыл реакцию «серебряного зеркала»: исходным стала вполне «химическая» гипотеза о том, что ляпис уже содержит серебро, отличающееся лишь по форме от серебра металлического. И при всем этом Ван Гельмонт незыблемо верил в трансмутацию металлов и в Архей Парацельса, а также экспериментировал в этом направлении. Опыт его, как утверждали некоторые современники, завершился удачей: он получил алхимическое золото. По сообщению Фулканелли, «Ван Гельмонт в 1618 г. в своей лаборатории в Вильворде близ Брюсселя проводил эксперимент с камнем, который перевел в золото 18740-кратное весовое количество жидкой ртути»[82].