Это потом я допетрил, что Вацлав просто надулся из-за того, что Багринцев вдруг стал его задвигать, а на первый план вытягивать Аду. Не привык наш звездный мальчик быть на вторых ролях и выдумал месть – поставить свой собственный спектакль, без участия Мастера-предателя. Ну а тогда мне все эти резонные соображения в голову не пришли, я заболел его бредовой идеей и вписался со всеми потрохами.
Мы уговорили Адку, может быть, Вацлав был настроен именно на нее, чтобы еще сильнее насолить Багринцеву, дескать, звездить она может не только в его идиотском проекте, где должна была играть мужскую роль. Взяли парочку ребят с курса для перестановок, начали репетировать. И дело пошло, действительно стало получаться неплохо. Я уже видел, как после премьеры спектакля нам устраивают овацию и приглашают на ведущие роли в самые серьезные московские театры.
И тут обнаружилась маленькая неприятная подробность: на постановку, оказывается, нужны были деньги, а у нас их не было. На декорации, костюмы, аренду зала в подмосковном Доме культуры – все это стоило деньжат, причем немаленьких. К тому же Вацлав пожелал, чтобы у нас был свой художник по костюмам и свету, свой гример – словом, все самое лучшее…
Все мои однокурснички, мать их, тут же оказались творческими натурами, неспособными думать о материальном. Все разводили руками, а ломал башку над тем, где взять денег на спектакль, только я. У меня аж мозги кипели, ясно было, что ни мне, нищему студенту из Ульяновска, ни Вацлаву, детдомовскому сироте, ни Катьке, жившей с древней бабкой, ни Владу с его разорительным наркоманским увлечением, ни кому-нибудь другому взять денег просто негде. Сначала я надумал попробовать через Адку занять баблоса у ее мужа-олигарха. И тут оказалось, что, как назло, Ада с мужем успела разойтись, осталась одна с мелкой дочкой на руках – и ничего занять у нее не удастся. Я устроился на железнодорожную станцию разгружать вагоны, две ночи ломался как лошадь, до института еле доползал и заработал какие-то жалкие копейки.
Все наши планы летели к чертям собачьим. Ясно было, что никакой громкой премьеры, никакого приглашения во МХАТ нам не светит.
И тогда Вацлав, лежа на койке в общаге, в комнате, которую мы с ним делили в последний год, изрек, глядя в потолок:
– Самое обидное, что у Светланы в деканате, в левом шкафчике, лежат деньги кафедры. Они там просто лежат, они никому не нужны. Так, раз в месяц купить карамелек на ученый совет…
– Да-а… – размечтался я. – Ну разве это справедливо? Нам ведь совсем немного нужно, а у них… Вот пойти бы и грабануть деканат… Только ведь под статью попадешь…
– Справедливости вообще не существует, иначе жить было бы слишком скучно, – ухмыльнулся Вацлав. – А законы пишут такие же люди, как мы. Их придумывают сильные, чтобы поработить слабых.
– Хочешь сказать, нужно пойти и скоммуниздить эти деньги?
– А почему нет? – приподнялся он на локте и с воодушевлением уставился на меня. – Нам они нужны, мы знаем, где они лежат. Это просто естественно. Или, может, ты честный пионер-герой?
– Ладно, – сказал я. – Ну, допустим… А Светлана?..
Светланой Викторовной звали декана, климактеричную злобную тетку с синими веками и обесцвеченными завитушками на голове. Весь день она гаркала на студентов и изредка, когда думала, что никто не видит, прикладывалась к коньячной бутылке, спрятанной в тумбочке письменного стола. К вечеру по мере опустошения бутылки Светлана заметно добрела.
– Светлану я мог бы увести, – задумчиво бросил Левандовский. – Сказал бы ей, допустим, что в двадцать седьмой аудитории кто-то высадил стекло, и повел показывать. Если прийти после семи, в институте никого не будет, а она успеет достигнуть нужного градуса. Только все это пустые разговоры, ты же все равно побоишься, – скептически скривившись, закончил он.
Естественно, я не на шутку завелся от его презрительного тона и выпалил:
– Где, говоришь, у нее лежат деньги? В левом шкафу?
На следующий день мы пошли осуществлять наш коварный план. У меня аж кишки тряслись от страха. Я на каждом углу останавливался то покурить, то завязать шнурок на ботинке. Надеялся, вдруг что-нибудь произойдет, что-нибудь помешает нам. Хоть кирпич мне на голову свалится. Я бы уже двести раз отказался от этой затеи, если бы Вацлав не буравил меня своим насмешливым взглядом, как бы подначивая: ну что, струсишь, а?
Землетрясение не встало на пути великого комбинатора, мы успешно добрели до института. Вацлав пошел первым, пообещав утащить Светлану из деканата. Через пять минут я двинулся следом, шарахаясь от каждого звука. Деканат был пуст, я поймал себя на том, что крадусь на цыпочках. Помотал головой, прибавил шагу, вошел, на ходу задел локтем вазу на столе Светланы. Она бухнулась на пол, вода полилась на ковер. Я сначала бросился поднимать ее, потом сообразил, что теряю время, рванулся к шкафу, открыл дверцу, выволок на свет обувную коробку, в которой лежали деньги… И тут в деканат шатающейся, разболтанной походкой ввалилась Светлана Викторовна. Она вытаращила на меня глаза и завопила пропитым голосом, сглатывая гласные и взвизгивая на оборотах:
– Ты что же это делаешь, сукин сын?! Куда деньги попер?! Да я тебя щас… Милиция!
Я трясущимися руками пытался впихнуть коробку обратно в шкаф, на ходу бормоча:
– Вы не так поняли… Светлана Викторовна, миленькая, я сейчас все объясню.
На меня сыпались какие-то бумажки, папки. На ее крики в деканат сбежались преподы, какие-то задержавшиеся в институте на вечерней репетиции студенты. Все толпились в дверях и таращились на меня. Под конец явился и сам достопочтенный Багринцев, выставил на меня свои немигающие зенки с таким видом, будто щас расстреляет меня на месте. Короче, скандал вышел до небес. Светлана билась в истерике и грозилась вызвать ментов. Багринцев, которому самому, естественно, не в кассу было, чтобы его студент влип под статью, едва уломал ее закончить дело миром. Но из института меня, конечно, поперли.
– Завтра придешь к ректору и заберешь документы, – процедил Багринцев, глядя в сторону. – А сейчас – пошел вон!
Показывал, хрен старый, что ему и смотреть-то на меня теперь западло. Думал, наверно, сильно меня этим задеть. Ниче, с этим ударом я уж как-нибудь справился. Мне и так было из-за чего психовать – все пропало, все. Спектакль наш несчастный, институт, общага, карьера, Москва, наш звездный курс. Дуй теперь обратно в свой Ульяновск и сиди там ниже травы.
Короче, выскочил я из института, мягко говоря, в расстроенных чувствах. На улице метель, ветер воет, под воротник сразу сугроб снега забился. И тут из подворотни явление Христа народу – Вацлав Левандовский собственной персоной. Я – к нему:
– Ты, пидор, нарочно меня подставил?
А он в ответ так лениво:
– Зачем бы мне это было нужно? Так получилось, не удалось Светлану подольше задержать. Извини.
– Извини?! – заорал я. – Извини? Да засунь свое извини себе в жопу! Ты мог хотя бы прийти, когда шмон начался, объяснить, зачем нам эти деньги понадобились?! Что я не просто пробухать их собрался.
– Какая разница? – пожал плечами он. – Я бы и тебя не вытащил, и себя подставил. Бесполезное геройство, знаешь, только в совковых фильмах заманчиво выглядит.
– А на нашу постановку, выходит, тебе плевать? – сообразил я. – Зачем же ты… На кой хрен ты расписывал мне, какие нам светят перспективы, зачем намекал, чтобы я выкрал бабло?
– А мне было интересно, – высокомерно заявил он. – Сможешь ли ты переступить через моральные соображения и страх наказания ради своей цели. Или ты настолько бездарен, что даже на подлость тебя не хватит! Всегда интересно, на что способен человек. Часто люди и сами о себе этого не знают. Зато, если бы у нас получилось, ты бы начал карьеру продюсера. Я хотел помочь тебе определиться в этой жизни… извини, я не виноват, что не получилось…
Очень мне хотелось его рожу надменную разбить. Только я понимал, что Багринцев, если узнает, что я его любимца отмудохал, как мама не горюй, совсем из себя выйдет и, пожалуй, доведет-таки эту историю с деньгами до ментов. Да и хрен его знает, может, Вацлав со своей физкультподготовкой и сам бы мне накостылял. Плюнул я, бросил: «Мудак ты, Левандовский» – и пошел.
А через неделю околачивал груши уже в родном Ульяновске. А вскоре и из отчего дома пришлось свалить к чертовой матери. Недолго на домашних харчах отъедался. Четвертый курс вынужден был заканчивать в воронежской академии искусств, в Ульяновске театрального училища тогда не было. А потом пять лет пахать в воронежском театре и на утренних спектаклях, и на вечерних. Это уже потом, когда меня позвал один московский режиссер сыграть в своем военном фильме, я опять в Москву перебрался. Зато сразу же женился, как я считаю, очень удачно. На москвичке. Въехал в ее двухкомнатные хоромы, где кроме моей жены еще мамаша ее маразматичная обреталась. Но мне моя жизнь после десяти лет общаг по тогдашнему времени раем показалась. В театр меня, конечно, не взяли, так, работал на дубляже, иногда снимался в эпизодах, иногда играл в антрепризках. Короче говоря, не удалось нашему светочу искусств Багринцеву вытурить меня из профессии. Вернулся я в нее. И худо-бедно занимался актерством почти восемнадцать лет.
Такие вот, в общем, светлые воспоминания навеял на меня этот пижон, тянувший сейчас водянистый «Нескафе» из пластикового стаканчика. Не скрою, хоть и столько лет прошло, а все же желание расквасить ему рожу во мне до сих пор было очень сильно. Но теперь уже другие резоны у меня были, чтобы вести себя сдержанно и интеллигентно, мать его.
– Короче, подумай серьезно, – подытожил я, – дело это денежное, правительство Москвы тебе забашляет по высшему разряду. Рекламщики попрут только так. А с другой стороны, опять же, для имиджа хорошо. Спектакль, посвященный памяти трагически ушедшего Учителя. Можно в интервью каком-нибудь так трогательно наплести, какой удар для тебя был, когда он неожиданно скончался, – все рыдать будут.
– Ты забываешь, я не был осведомлен о его кончине, – заметил Вацлав. – Я уже улетел из Москвы в тот момент.
– Ну так журналюгам про это знать необязательно, – возразил я. – А то еще напишут, что это из-за твоего скоропалительного отъезда Багринцева кондратий и прихватил. А че, Вац, может, оно и в самом деле так было, а? Может, наш Евгений Васильевич такого удара от любимого ученика не вынес – и преставился?
Левандовский допил свою кофейную бурду, скомкал стаканчик и бросил насмешливо:
– Разумеется! Так все и было. Только, я думаю, надорвало его сердце прежде всего то, что один из учеников пытался ограбить деканат. А мой отъезд добил беднягу.
– Ладно, – сказал я, – пошли в зал, там все уже собрались, наверно. Так ты подумай, Вац, серьезно подумай. Дело стоящее.
– Я уже подумал, – ответил он на ходу и отвернулся.
В зале действительно засела уже вся честная компания. Ада курила в форточку, красивая, стерва, лицо такое – породистое, тонкое, хищное, глаза синие, волосы золотые – ни дать ни взять Марлен Дитрих собственной персоной. Влад, перелистывая инсценировку «Дориана Грея», написанную когда-то самим Багринцевым под Левандовского с учетом его органики темперамента, поминутно косился на дверь. Катерина нервно вертела кольцо на пальце – с прошлой репетиции эта идиотка успела выкрасить волосы и сделать новую стрижку, ну хоть на человека стала похожа, а не на пугало огородное. Ксения мерила шагами помещение, как полководец перед решительной битвой. Мы с Вацлавом вошли, и все уставились на нас.
– Ксения Эдуардовна, – с ходу обратился к ней Вацлав. – Друзья мои! Я все взвесил и понял, что просто обязан принять ваше предложение. Если вы не против, мы могли бы приступить к читке нашей пьесы сегодня же.
Я увидела его и едва не закричала. Мне стало плохо, во рту появился металлический привкус, как будто меня насильно заставили выпить соляной кислоты. Он стоял в дверях малого зала и улыбался. Вацлав, Вацек…
Он совершенно не изменился. Не знаю, как это возможно. Я даже подумала сначала, что он не может быть реальным, облеченным в живое человеческое тело, может быть лишь призраком, выскочившим откуда-то из моего подсознания.
У него были все те же глаза в изумрудных и золотых крапинах, точно речные камешки в прозрачной воде. Пшеничные волосы, непослушным чубом спадающие на лоб. Тонкий нос, губы, умеющие складываться в самую удивительную улыбку на свете – дразнящую, капризную, порочную, дерзкую, откровенную, мальчишескую, невинную. Эта его привычка в задумчивости проводить указательным пальцем по кончикам ресниц. Легкое и стройное тело, мускулистое и поджарое – господи, я знала каждую его клеточку, каждую родинку и просвечивающую сквозь кожу жилку. Я чувствовала его, обоняла, осязала, Вацлав, любимый мой, ты вернулся…
Он появился и, как всегда, принес с собой веселую суматоху, оживление. Кто-то уже вытягивал на середину зала стол, кто-то тащил из буфета бутылки. Я поняла, что не могу там оставаться, что у меня все дрожит внутри. Я тихонько подошла к Владу и шепнула ему:
– Мне нехорошо. Давай уйдем!
– Кэт, ну ты чего? – обернулся он ко мне. – Приболела? Ну я не могу сейчас свалить, ты же понимаешь. Давай я тебя в такси посажу, мм?
Я отказалась. И Влад, немедленно забыв обо мне, бросился к столу, теребил и расспрашивал Вацлава обо всем. Я бессмысленно бродила по залу, пытаясь глубоко дышать, чтобы унять взбесившееся сердце. Ко мне подошла Ада, спросила:
– Катя, все в порядке? Может быть, тебя домой подбросить?
– У меня все хорошо, не знаю, почему ты решила, что мне пора домой, – отбрила ее я.
Если честно, я всегда недолюбливала Аду. По-моему, она надменная и пустая, нет у нее ничего за душой. Всегда резкая, жесткая, уверенная в себе. Видимо, страшно гордится тем, что снялась в нескольких успешных картинах. Наверняка переспала со всеми желающими, чтобы добиться успеха. Адка всегда такая была – равнодушная, безжалостная, холодная и целеустремленная.
А ее симпатичная дочка хамит матери при всех. Но Ада и виду не подает, будто ее это задевает. А может, ей и в самом деле все равно, может быть, для нее и дочь такое же пустое место, как и все остальные, не знаю.
А потом Ксения Эдуардовна заставила нас с Вацеком танцевать. Я боялась, что не переживу этого момента – когда его руки вновь коснутся меня, но оказалось – ничего, пережила, даже сумела сохранить равнодушное выражение на лице, так что никто ничего и не заметил. Я ощущала твердые мышцы его груди, тепло и силу его ладоней, сжимавших мою талию. Он медленно кружил меня в танце, и от него так невыразимо чудно пахло: юностью моей пахло, солнцем, свежестью и каким-то особым тонким мускусным запахом. Его волосы касались моей щеки. Голова у меня кружилась и надсадно болела. Все было так, как прежде, все ощущения такие же, как и много лет назад, ничего не изменилось.
– Ты все молчишь, Катя, – сказал он.
Господи, этот голос – мягкий, вкрадчивый, – голос, от которого у меня всегда слабели колени.
– Я не знаю, что сказать, – деревянно выговорила я. – Все было сказано восемнадцать лет назад.
– Неужели так давно? – поднял брови он. – Что же, мне приятно, что ты обо мне не забыла.
– Я забыла, постаралась забыть. – Я украдкой дотронулась до его пшеничных и таких мягких на ощупь, почти шелковых волос. – Все, что было между нами, умерло, и та девочка, которая тебя так любила, умерла тоже.
– Не лги, Катя, – его глаза – ледяные, жестокие, проницательные – словно видели меня насквозь, – раз ты говоришь так, значит, она живее всех живых. Я узнаю ее, чувствую.
– Перестань, – задыхаясь, выговорила я. – Я не хочу… Я… Я замужем, Вацек… Вацлав! Замужем за Владом уже много лет.
– Поздравляю с прекрасным выбором! – насмешливо шепнул он.
Влад в это время, успев уже изрядно набраться, вскарабкавшись на стул, изображал свой коронный этюд – ослика, пытающегося поймать морковку. Мне стало отчаянно стыдно за него, за себя, за всю нашу жизнь, вероятно, показавшуюся Вацлаву убогой и жалкой.
– Это не твое дело! – сказала я, разжимая руки и отступая от него на шаг. – Я счастлива с Владом и не вспоминаю о тебе. Держись от меня подальше!
Он развел руки в стороны, ладонями вверх, как бы показывая мне, что намерения его чисты и нет никакого козыря в рукаве. На губах его блуждала тонкая, насмешливая улыбка.
– Не буду, – медленно сказал он, глядя на меня откровенно и бесстыдно. – Сама… все сделаешь сама…
Он отвернулся и пошел обратно к столу.
Ночью, когда мы вернулись домой, Влада рвало нещадно. Он напился. Я поливала его голову холодной водой из душа, носила ему минералку, и активированный уголь, и «Алка-зельтцер».
– Владик, ну зачем же ты так? – спросила я, когда он повалился ничком на постель. – Ты же знаешь, у тебя гепатит С… Тебе нельзя… Ты что, хочешь раньше времени умереть?
– Отцепись ты уже от меня наконец, а? – рявкнул он. – Достала меня нянчить. Я взрослый мужик и буду поступать как хочу.
Потом он уснул. Рядом с ним пристроился Софокл, его любимый кот, и они вместе захрапели на два голоса.
Я помыла кошачий лоток, вытащила из стиральной машины и развесила на балконе рубашки Влада. Двигалась на автомате. Потом подошла к зеркалу и посмотрела на свое отражение. Я увидела бесцветную, несчастную, рано постаревшую тетку с мешками под глазами и наполовину седыми, кое-как скрученными на затылке патлами. И испугалась своего отражения.
Я вцепилась зубами в кулак, чтобы не завыть на всю квартиру – страшно, низко, навзрыд. Господи, пропала, пропала жизнь! Мне только исполнилось сорок, а я уже старуха, одинокая, никому не нужная, смешная, жалкая, с мужем-осликом в анамнезе. У меня ничего нет: ни карьеры, ни профессии, ни детей. Вацлав, наверное, ужаснулся, увидев, как время надо мной надругалось. Когда-то я много фантазировала, что вот Вацлав вернется, увидит меня и поймет, кого он потерял. И пожалеет, и будет плакать, молить, но я скажу, что уже поздно. Я рано начала стареть, и фантазии мои становились старческими и глупыми.
И вот он вернулся, он стоял рядом со мной, молодой, красивый, успешный, богатый, и я – я, а не он – чувствовала себя полным ничтожеством. Истрепанная жизнью, скучная, положительная до зубовного скрежета, похерившая всю себя, свои желания, стремления, целиком посвятившая себя мужу, которому и в голову не приходит ценить мою заботу, он не любит меня, тяготится мной. Да и была ли эта самая любовь у нас когда-либо? Была ли?
Отчаяние душило меня, я плакала и плакала. Кусала губы и снова плакала. В слезах открыла шкаф и вытащила с нижней полки толстый альбом в кожаном переплете. Нам всем выдали такие после окончания института, в альбоме были фотографии, сделанные во времена нашего студенчества. На многих присутствовал и Вацлав, он ведь исчез только с конца четвертого курса.
Я смотрела на эти старые снимки: вот он танцует на сцене, вот дурачится на какой-то общажной пьянке, вот смеется в объектив, а на его золотые волосы опускаются снежинки. А вот я… юная, стройная, с роскошными русыми волосами до поясницы, с распахнутыми в жизнь васильковыми детскими глазами. Господи, неужели это была я?..
Ведь все так сказочно начиналось. Я жила с бабушкой на Пречистенке. Родители, геологи, после института по распределению уехали на Север. Когда родилась я, выяснилось, что местный климат не годится для ребенка, и меня отправили к бабушке. Я росла в центре Москвы, среди старинных особнячков и тополей, под звон трамваев и стук скакалки. Много читала, шептала по ночам стихи. Когда мне бывало грустно, бабушка откидывала с пианино вышитую салфетку и играла мне Шопена. И, когда я поступила после школы в театральный, голова моя была набита мечтами о высоком искусстве и моем сценическом предназначении.
Багринцев мне, правда, сразу дал своеобразную путевку в жизнь: ты, мол, девочка, звезд с неба не хватаешь, но красивенькая ты, старательная и вдумчивая, может, что-то и получится. Говорил, что у меня особенная, «русалочья» красота, глаза невинные и прозрачные, волосы роскошные… В общем, взял он меня на этот свой звездный курс. Злой рок? Судьба? А может, все вместе, не знаю. Та багринцевская реплика прозвучала для меня не обидно, а, скорее, обнадеживающе. Я решила, что добьюсь актерской славы, познаю секреты профессии, чего бы мне это ни стоило, познаю ее настолько глубоко, насколько позволит мне мое упорство. И пусть я «не хватаю звезд с неба», своим терпением я сумею добиться многого.
Иногда я думаю, могло ли все сложиться иначе? Что, если бы я не увидела Вацлава в толпе абитуриентов в институтском дворе под освещенным солнцем лохматым кленом? Он и сам был похож на тот клен – златоголовый, вихрастый, тонкий. Он смеялся, и нежное, ласковое солнце играло на его губах. Я увидела его в тот день, и сердце мое упало.
В один из теплых осенних дней, уже после того, как все мы оказались зачисленными на курс, мы пошли слоняться по бульварам вместе – я, Гоша и Вацлав. Гоша жаловался на преподавателя, давшего ему для этюда какую-то неудачную роль, сетовал, что там нечего играть, что он не может постоянно «играться» в эти «отдай – не отдам», что давно уже пора начать ставить со студентами отрывки из классики. И Вацлав тогда сказал:
– Все, что угодно, можно сыграть. Даже вот это заколоченное чердачное окно. – Он указал на дом, мимо которого мы проходили.
– Да ну? – скривился Гоша. – Интересно, как бы ты играл гнилые доски?
– У тебя просто недостаточно воображения, ты не видишь вглубь, – возразил Вацлав. – Можно преподнести это как символ задавленной условностями мятущейся души. Эх, бездарь ты, Гошка, ремесленник!
Конечно же, я влюбилась в него без памяти. Он был самым красивым из всех, кого я когда-либо видела, самым красивым не просто мужчиной, а именно человеком, самым талантливым, необычным, всегда разным. Его внешняя красота была ослепительна: лицо одновременно тонкое, классическое и вместе с тем – твердое, властное, притягивающее взгляд. Тело подтянутое, мускулистое и – легкое, гибкое. Но еще больше внешней меня привлекала его внутренняя красота, в которой таилась для меня какая-то загадка.
Чем больше я узнавала его, тем сильнее чувствовала, что никогда не пойму его до конца. Он был предан профессии, своему выбору, нет, конечно, мы все были преданы, но Вацлав как-то по-особенному. Он мыслил иначе, чем мы. Возможно, в глубине души он мечтал о вселенской славе, но более всего хотел разобраться со своим актерским естеством, понять, на что оно способно. Как оказалось, на очень многое. Но это выяснилось лишь двадцать три года спустя, а тогда… Тогда он был семнадцатилетним златокудрым мальчишкой, в которого я без памяти влюбилась.
Он умел быть веселым и бесшабашным, а иногда поражал мрачностью. Порой скрытный, порой откровенный до жестокости. Иногда казалось, что окружающие ему безразличны, что он вообще не обращает на них внимания. Временами же удивлял очень точными наблюдениями за людьми, оценками наших знакомых. Помню, однажды мы с Владом заспорили об однокурсниках – у кого самое большое будущее. Как будто у нас могли быть хоть какие-то сомнения на этот счет. А Вацлав, до поры безразлично наблюдавший за нашим спором, тоном оракула изрек:
– Ада!
Мы засмеялись, решили, что это шутка. Все мы считали Аду лишь бездарной красивой куклой, с пухлыми губами и прической под Мерилин Монро. Все знали, что начинала она с модельной карьеры, а в институт ей помог поступить богатый муж, чтобы она не скучала целыми днями в его хоромах на Рублевке.
– Что вы гогочете? – поднял брови Вацек. – Я говорю совершенно серьезно – Ада очень одаренная девушка, она пойдет дальше любого из вас.
Конечно же, он оказался прав, уже на втором курсе стало понятно, что Ада не просто блондинка с приятной внешностью. Но никто из нас не видел этого из-за неудачного первого впечатления, а Вацлав, как он сам говорил, не боялся смотреть вглубь.
Он умел ценить красоту. Когда приходил в гости в нашу с бабушкой квартиру, мог подолгу разглядывать бабушкины реликвии. Подносил к свету старинное дореволюционное блюдо кузнецовского фарфора, благоговейно рассматривал тонко прорисованные незабудки, сдувал едва заметную пыль с сетки тоненьких трещин. А к вечным человеческим ценностям был иногда пугающе равнодушен.
Однажды я рассказала ему про бабушку – о том, как она ждала с войны деда, четыре года, как получила на него похоронку и так никогда больше и не вышла замуж. Вацлав лишь скривил губы и бросил:
– Какая глупость!
– Как ты можешь! – воскликнула я. – Ведь она верно ждала его все военные годы. Любила его одного.
– Ждать кого бы то ни было – глупость, – с легким раздражением от моей непонятливости объяснил он. – Запомни, Катя, на душу у нас еще есть время, а вот тело гниет. Мы не можем относиться к нему так пренебрежительно. И вообще, никто не возвращается, никто, Катя! То, что уходит, уходит навсегда. Можно вспоминать об этом, горевать, жалеть, но надеяться и ждать, что оно вернется, – просто инфантилизм. Твоей бабушке очень повезло, что она не дождалась деда.
– Как повезло? Ведь она осталась совсем молодой вдовой с ребенком на руках, – ахнула я.
– Она ждала интеллигента, скрипача, с которым они вслух читали друг другу стихи и бегали на концерты в консерваторию, – терпеливо разъяснял он мне. – А вернулся бы к ней человек, четыре года кормивший вшей в окопах, видевший смерть своих товарищей, убитых детей, изнасилованных женщин. Сам научившийся убивать без сожаления. Ты и в самом деле думаешь, что именно такого человека ждала твоя бабушка? Может быть, он вернулся бы к ней хромым, безглазым калекой, озлобленным на весь мир, как считаешь, ммм?
Я не знала, что ответить. Понимала только, что Вацлав гораздо умнее меня, что мне никогда не охватить широту его мыслей своим скудным умишком. Я умела только любить его, тихо и преданно.
Он никогда не проявлял ко мне особенного интереса. Но я не обижалась. Я решила, что буду верно и преданно служить ему, стану его ангелом-хранителем. Я таскала ему бабушкины пирожки и делала за него курсовые работы по истории и философии; Вацлав плохо писал по-русски, и в детдоме, где он провел почти пять лет, ясное дело, его образованием никто особенно не занимался. Я следовала за ним немой тенью, счастливая уже тем, что он не прогоняет меня. Принимает мою посильную, героическую с моей стороны помощь.
Он нисколько не ценил эти мои порывы, рассуждал:
– Все, что ни делает человек, он делает для себя, играя перед самим собой приятную роль. Бескорыстие – всего лишь одна из форм позерства. Ты, Катя, упиваешься своим образом. А может, рассчитываешь что-то получить от меня взамен. Только я не занимаюсь торговлей, учти это на будущее. Я могу отдать, только если я сам этого захочу, а не потому, что этого требуют нормы общепризнанной морали.
Я его выпады сносила молча. Так продолжалось три года.
Однажды – это было в начале ноября, когда холодный ветер гнал по мостовой сухие листья и в воздухе пахло скорым снегом, – мы что-то праздновали в общаге. Кажется, чей-то день рождения, я уже не помню. Было весело. Мы пили вино, закусывали какой-то гадостью из консервной банки, танцевали под хрипящий магнитофон, разыгрывали смешные скетчи, хохотали над анекдотами…
Вацек был пьян. Выпив, он никогда не становился смешным или агрессивным. Он лишь бледнел, и глаза начинали блестеть еще сильнее. Я сама вытащила его танцевать. Он легко покачивал меня в такт музыке и говорил:
– Ты забавная, Катя! Зачем ты ходишь за мной, вздыхаешь, как полудохлая лошадь? Что тебе это дает? Игру в высокие чувства?
– Я… я просто люблю тебя, – прошептала я, пряча глаза.
– Да нет никакой любви. – Он откинул голову назад, пшеничный вихор подпрыгнул на бледном мраморном лбу. – Обычное влечение двух здоровых животных. Ты, кстати, вполне ничего, этакая породистая русалка.
Он вдруг обвел пальцем мои губы. Меня бросило в жар, в висках застучало. Я подалась ближе к нему, коснулась щекой его щеки.
– Видишь, как все просто? – сказал он, заглядывая в мои глаза. – И незачем прикрываться красивыми словами. Пойдем!
Мы заперлись в его комнате. Не знаю, где в ту ночь был Гоша, но нас никто не побеспокоил. Вацлав сбросил одежду и подошел ко мне обнаженный. Мне было неловко смотреть на него: я никогда еще не видела мужчин без одежды. Я закрыла глаза и почувствовала, как он легко касается моих губ – это было похоже на прикосновение нежного лепестка какого-то оранжерейного цветка.
Он стащил с меня платье и тронул пальцами грудь, потом его ладонь скользнула ниже, еще ниже. Он тесно прижался ко мне, я чувствовала жар его тела, упругие, твердые мышцы, перекатывавшиеся под нежной, гладкой кожей. Мне стало жарко, и страшно, и стыдно, но в то же время я была счастлива. Мне казалось, он наконец понял, как я люблю его, понял и оценил.
Он опрокинул меня на кровать лицом вниз, намотал мои волосы себе на руку и вошел в меня. Мне было больно, я закусила губами угол подушки, чтобы не вскрикнуть. А затем страсть захватила меня, и я начала двигаться в такт ему и глухо стонать. Это было наслаждением – принадлежать любимому мужчине, дарить ему себя всю, без остатка.
Позже, когда он уснул, отвернувшись к стене, я, нагнувшись над ним, долго смотрела на его идеальный профиль в полутьме, озаряемой вспышками проезжавших под окнами общаги машин.
– Мой мальчик, – шептала я, – мой Прекрасный Принц. Я люблю тебя…
Проснувшись утром, я потянулась к нему, хотела поцеловать. Но Вацлав, поморщившись, бросил:
– Катя, убери руки, пожалуйста!
– Что случилось? – заморгала я. – Я что-то сделала не так?
– Все так, – холодно бросил он. – Но это было вчера. Сегодня новый день, и у меня нет настроения на нежности с однокурсницей.
– Но… Я же люблю тебя, – пробормотала я, судорожно озираясь в поисках того, чем бы прикрыться.
– Ты опять за свое, – устало вздохнул он. – Ну, люби, если тебе нравится так думать. Катя, это все в твоей голове, понимаешь? Хочется тебе любить, страдать, погибать от боли, я тебе мешать не стану. Я даже подарил тебе новый виток в твоем убийственно скучном любовном томлении. Но и ты мне не мешай, мне хочется выспаться перед репетицией.
– Вацек, но я…
– Катя, все. Иди домой! – резко перебил он и снова отвернулся к стене.
Оглушенная, опустошенная, я собрала по комнате свои вещи, оделась и тихо притворила за собой дверь.
Я вышла на улицу. Мутное ноябрьское солнце, как будто забрызганное грязью, плохо вымытое, щурилось с холодного неба. Ветер взметнул мне в лицо ворох сухих, скрюченных листьев. Мне было больно, физически больно – двигаться, ходить, дышать. Все рухнуло: все мои надежды, глупые мечты – все! Вместо сердца в груди как будто образовалась тяжелая, сырая, переполнившаяся жидкостью губка. Она выдавливала ребра изнутри. Я понимала одно: жить так, как прежде, я уже не смогу, не захочу. Но как жить по-другому, мне пока было неясно.