– Ой, а я вас, кажется, знаю. Вы случайно не артист? Где же я вас могла видеть?.. Ой нет, нет, не говорите, я сама вспомню! В «Ловушке смерти»? Или в «Пыли столетий»? Нет, не то… Ну надо же, из головы вылетело.
Объемистая румяная проводница напряженно вглядывалась в мое лицо, хлопая лазоревыми веками и морща широкий лоб. Я досадливо помотал головой, буркнул «вы ошиблись» и протиснулся мимо ее пышного, обтянутого синим форменным пиджаком бюста в коридор вагона. Однако отделаться от удалой железнодорожной киноманки было не так-то легко. Я шел к своему купе, она же семенила за мной, возбужденно приговаривая: «Обслужим, обслужим по первому разряду», суля какие-то немыслимые яства – балычок, водочку, свежую икорку непременно. Наконец мне удалось нырнуть в щель своего двухместного купе и скрыться за оклеенной светло-коричневым пластиком дверью. Волоокая проводница сдалась не сразу, а продолжала еще некоторое время неуклюже топтаться в коридоре и бормотать:
– «Нечаянная встреча»? «Разлуке вопреки»? Эх, голова-то садовая, а…
Я бросил взгляд в прикрученное к двери тусклое зеркало, уныло оглядел собственную хмурую физиономию с накрепко пришитой гримасой богемной отстраненности и сказал отражению:
– Не зарастет народная тропа к тебе, Спилберг местного разлива.
Затем снял плащ, повесил его на крючок, сунул под полку небольшой чемодан и с силой потянул вниз ручку окна. Купе сразу же наполнилось звуками вокзала. Застучали каблуки по платформе, зашаркали колесики багажных сумок… «Уважаемые пассажиры, скорый поезд номер сто сорок четыре отправляется с третьего пути», – гнусаво возвестил голос диспетчера, и взревел паровоз. Запахло дымом, масляной смазкой, потянуло жареными беляшами из вокзального буфета. Прошли мимо окна, взрываясь хохотом, две раскрашенные девахи, протопал нагруженный чемоданами отец семейства, заспешил куда-то вокзальный служащий в форменной фуражке. Слабое осеннее солнце уже уползло за здание вокзала, сгущались сумерки, начинал накрапывать дождь.
Я сел на аккуратно застеленную полку и сдвинул в сторону занавеску, чтобы предаться любимому занятию – наблюдению за людьми. Что может быть увлекательнее, чем подслушивать, подглядывать, оставаясь при этом невидимым. Обрывки диалогов, сценки, жесты… И все мало-мальски необычные эпизоды отщелкиваются на пленку памяти и покоятся там до поры до времени, для того чтобы быть потом, при случае, отображенными на кинопленке и… забытыми сразу после премьеры.
В окно вплыли нестройные, разбитые звуки аккордеона. Я заметил бредущего по перрону старика в старом обвисшем пиджаке с протертыми локтями. Этот жалкий музыкант, задевая орденские планки, растягивал мехи аккордеона, который, хрипя и фальшивя, выдавал старинное танго «Счастье мое, ты всегда и повсюду со мной…».
Неожиданно мне вспомнился отец. Вот он в ванной комнате нашей старой дачи бреется перед зеркалом – щеки в мыльной пене, играют мускулы загорелой широкой спины. Стоит и напевает себе под нос: «Ты всегда и повсюду со мной…» И мать – еще молодая, с темной косой вокруг головы, с удивительно яркими, живыми глазами, еще не затуманенными болезнью, помутившей ее рассудок. Мать идет мимо по коридору со стопкой выглаженного белья, останавливается и с глупой счастливой улыбкой смотрит на отца снизу вверх влюбленно и преданно. У влюбленных женщин вид всегда немного глуповат. Если любовь взаимна – это выглядит трогательно, если же нет – жалко и унизительно. Мать глядит в спину отцу, он оборачивается и спрашивает: «Тебе чего, Тонюша, вода нужна?» И она, смутившись, прячет глаза и поспешно уходит по коридору.
Я извлек из бумажника купюру, высунулся в окно и протянул деньги старику. Тот поднял на меня глубоко запавшие водянисто-голубые глаза, несколько секунд вглядывался в мое лицо, затем с королевским величием принял бумажку, сунул в карман пиджака и зашаркал дальше по перрону. Аккордеон продолжал с хрипом повествовать об обретенном счастье.
Я посмотрел на часы – поезд должен был скоро отправиться – и вытащил из бокового кармана сумки книжку, купленную перед отъездом: Аль Брюно – какой-то нашумевший французский автор, недавний лауреат «Золотого пера», о котором, захлебываясь восторгом, кричали в последний месяц все журналы с претензией на интеллектуальность. И моя бессменная редакторша давно уже наседала на меня с этой книгой, чтобы я рассмотрел ее на предмет постановки. Что ж, придется посвятить ночь в дороге чтению очередной сводящей скулы зауми. На обложке романа, словно в насмешку, нарисована была кинокамера.
«Ну, мать твою, и тут!» – Я совсем приуныл.
В кармане пиджака завибрировал мобильный телефон. На экране высветился незнакомый номер. Какая-то бойкая журналистка, величая меня по имени-отчеству, непременно хотела услышать, что я могу сказать о только что завершившемся кинофестивале. Не нахожу ли я, что жюри необъективно? А как насчет зрителей?
– Послушайте, я сейчас не готов отвечать на ваши вопросы. Обратитесь к моему пресс-секретарю. Всего доброго, – оборвал я ее и раздраженно нажал отбой.
Интересно, как они умудряются добывать номера телефонов знаменитостей? Я лично обещал смертную казнь за разглашение этой строго секретной информации. И вот на тебе.
До отправления поезда оставалось минуты три, и я успел уже порадоваться, что поеду, видимо, один, как вдруг дверь купе с шумом отодвинулась и на пороге появилась девчонка, совсем юная – лет двадцати, – черноглазая, с коротким ежиком темных волос. Из-за отворота ее замшевого пиджака выглядывала мордочка щенка немецкой овчарки. Щенок явно жаждал свободы, рвался из-под пиджака всеми лапами, бешено сверкая на меня круглым блестящим глазом. Моя попутчица, одной рукой удерживая звереныша, другой пыталась впихнуть под полку небольшую сумку.
– Давайте помогу, – предложил я и протянул руку к щенку.
Тот ловко вывернулся и тяпнул меня за палец.
– Ух, какой, – усмехнулся я. – Как же тебя зовут, зверь?
– Тим его зовут, – с готовностью отозвалась девушка. – А я Софи, Софья.
Я тоже назвал себя. К счастью, моя фамилия была ей незнакома.
Девушка расположилась на соседней полке, устроила щенка в гнездышке из подушек и охотно принялась рассказывать мне, кто она, откуда и куда направляется. Догадка моя подтвердилась, моя попутчица действительно жила во Франции, правда, мать ее по происхождению была русская, эмигрировала из СССР много лет назад. Мне пришлось выслушать довольно запутанную историю о редакторе какого-то парижского журнала, где Софи работала внештатником («я там есть корреспондент»), который проводил какой-то конкурс, и вот Софи оказалась лучше всех, и ее направили в Питер на рок-фестиваль, и там некий юный музыкант, разумеется, настолько пленился ею, что подарил ей вот этого щенка в залог нержавеющей первой любви. Рассказывая, девушка строила милые гримаски, закатывала глаза, откидывала голову и поглядывала из-под ресниц, проверяя, произвели ли на меня должное впечатление ее чары. Забавно было наблюдать за этой начинающей сердцеедкой, только недавно, видимо, научившейся женским приемам и теперь применяющей их без разбора ко всем особям мужского пола, не исключая даже не первой свежести кинорежиссеров.
– А мамá мне говорит: «Куда ты поедешь? Ты этой страны не знаешь. Там тебе не здесь, ограбят, изнасилуют…» – бойко продолжала свою повесть Софи.
– Но вы, разумеется, ее не послушались и решили, что разберетесь со всем сами, – вставил я.
– Да. А как вы догадались, вы волшебник? – Софи распахнула черные глаза, пытаясь изобразить милую непосредственность. Это получилось у нее довольно успешно, лишь на миг блеснул в темной глубине хитрый озорной огонек и тут же спрятался.
– Помилуйте, Софья, кто же в вашем возрасте слушает родителей, – доброжелательно подколол ее я.
– Но вы не знаете мой мамáн, – заявила моя попутчица со свойственным юности апломбом. – Она отправилась в Россию за мной. Но ее в Москве задержали дела, и в Питере я оказалась одна.
– Знаете, Софи, вот вы сказали о матери… Вы очень напомнили мне меня в юности. О, как я спорил со своим отцом, как пытался ему доказать свою правоту и не желал его слушать, и все мне казалось, что он пытается вылепить из меня усовершенствованную копию себя самого. Папа у меня был, надо признаться, человек известный… классик советского кинематографа, знаете ли, Софья… Сейчас о многом хотелось бы его спросить, да поздно уже…
Кажется, выступление мое получилось не слишком удачным. Софи чуть оттопырила нижнюю губу и, пожимая плечами, принялась горячо рассуждать о том, что оглядываться назад бессмысленно, что жить нужно здесь и сейчас. Я, признаться, плохо слушал, уже досадуя на себя, что зачем-то ни к месту разоткровенничался.
Я посмотрел в окно. Уже стемнело, едва виднелись проносившиеся мимо деревни, полуоблетевшие деревья, голые поля. На стекле поблескивали тонкие штрихи дождя. Дальнейший разговор с Софьей вдруг представился мне настолько обыденным, неинтересным, будто я был знаком с ней уже не первый год, и ничего нового она поведать мне не могла. Дождавшись, когда девушка умолкнет, я потянулся к книжке.
– С вашего позволения я, милая Софья, почитаю немного, – улыбнулся я, открывая книгу.
Софи бросила быстрый взгляд на обложку, хмыкнула и насмешливо подняла бровь.
– О, я знакома с этим автором. Очень популярен сейчас. А по мне, так пустая болтовня и скука, – категорично заявила Софи. – А как вам, нравится?
– Пока не знаю, – пожал плечами я и перевернул первую страницу.
…И вот опять, и вот опять,
Встречаясь с этим темным взглядом,
Хочу по имени назвать,
Дышать и жить с тобою рядом…
…Забавно жить! Забавно знать,
Что под луной ничто не ново!
Что мертвому дано рождать
Бушующее жизнью слово!
А. Блок
Золотистый солнечный луч пробрался сквозь кружевную занавеску, прочертил полосу на крахмальной белой скатерти и весело запрыгал по застекленным фотографиям на стене. Домработница Глаша, немолодая полная женщина в темном сатиновом платье, тяжело переваливаясь, вошла в столовую и принялась обмахивать фотографии тряпкой, словно хотела стереть солнечные зайчики вместе с пылью. Одну из рамок она вытерла особенно тщательно, даже сняла с гвоздя и несколько минут подержала в ладонях, с улыбкой вглядываясь в изображение.
С фотографии смотрели молодой черноглазый красавец в летней рубашке с коротким рукавом, круглолицая улыбающаяся женщина с замысловато уложенными волосами и недовольный пятилетний мальчик в бескозырке, надвинутой на непослушные кудри.
Никитушка…
Как же, как же, сама сшила тогда ему бескозырку, уж так мечтал милый стать бесстрашным моряком, особенно после того, как посмотрел отцовский фильм о крейсере «Варяг». Ну и сшила ему матросский костюмчик, дура деревенская, еще и приговаривала:
– Морячок ты мой золотой!
И вот ведь что вышло. Поехали они летом в Гурзуф: и Дмитрий Владимирович, и Антониночка Петровна, и Никита маленький. Никита в первый же день бескозырку нацепил, расхаживает, красуется, а отец ему:
– Какой же ты моряк, если плавать не умеешь. Сегодня учиться будем.
Забросил ребенка в воду да и отпустил – выплывай, мол, как знаешь. Никитушка, конечно, захлебнулся, забарахтался, Антонина Петровна подбежала, вытащила его на руках из моря. Мальчик в слезы, а Дмитрий Владимирович ему:
– Что ты за мужик, чего разревелся?
И Антонине Петровне досталось.
– Сделала, – говорит, – из него мамкиного сынка, так и будет всю жизнь за твою юбку держаться.
Ох, лучше уж не вспоминать…
Глаша повесила фотографию на место, полюбовалась еще немного, склонив голову к плечу.
«Что и говорить, Дмитрий-то Владимирович уж такой красавец был в молодости, да и сейчас почти не изменился. Еще и покрасивше будет молодцев этих холеных, которых в фильмах своих снимает. И Никитушка в отца пошел, мальчик-картинка: широкоплечий, улыбчивый, на актера этого французского похож, как бишь его, Дина Рида, вот. Только лучше еще, лицо добрее. Эх, а Тонюшка-то сдала, конечно, сдала… Болезнь эта проклятая! Вот ведь беда!»
Глаша прошла к секретеру, стряхнула пыль с хрустальной пепельницы, сорвала страничку с отрывного календаря – 15 июля 1973 года.
Из кухни запахло подгорающим тестом, и Глаша бросилась к духовке. Женщина вытащила противень с румяными пирожками и накрыла их чистым полотенцем, чтобы не зачерствели. Ведь Никитушка сегодня приезжает, он любит с вишней. Как же можно не расстараться к приезду мальчика, целый год ведь в отъезде, домашней еды не видел.
Глаша взглянула на часы. Стрелка подползала к девяти. Домработница живо влезла на приземистую деревянную табуретку, достала из подвешенного почти под потолком аптечного шкафчика таблетки и принялась аккуратно выкладывать их на блюдце. Синенькую, две беленьких и желтую… Это для Антонины Петровны.
– Ох бедная моя, бедная, – по устоявшейся привычке бормотала Глаша себе под нос, наливая в высокий чисто отмытый стакан воды из графина. – Что уж тут говорить, несчастье, конечно. И всегда она была нервная да впечатлительная, даже и в молодости. А годы-то идут, да и жизнь с Дмитрием Владимировичем не сахар – горячий он человек, резкий, крутой. Опять же известный, знаменитый кинорежиссер. И актриски эти так и виснут на нем, бесстыжие. Ну что уж говорить, дело знакомое. Тоня, бедняжка, так убивалась, так страдала. Сидит целыми неделями одна, а муж-то где. Муж там где-то снимает!
Глаша неодобрительно покачала головой, поставила блюдце с таблетками и стакан на поднос и засеменила к лестнице, ведущей наверх, продолжая свой привычный монолог:
– Да и люди приходят разные, и оттуда тоже бывают, из этого, Комитета безопасности. Как первый раз Дмитрий Владимирович за границу должен был ехать, так и явились, тут как тут. А она, сердешная, так дрожит за своего Митеньку, так дрожит. Вот нервы и сдали. Все плакала, потом заговариваться стала, потом доктора, больницы. Теперь вот таблетки глотать каждое утро. Эх, что говорить, что говорить… Бедная женщина…
Глаша на ходу бросила взгляд в приоткрытое окно. По дорожке, ведущей от деревянных резных ворот к дому, шел Дмитрий Владимирович, хозяин. Высокий, статный, черные, почти нетронутые сединой волосы касаются воротника белой рубашки, лицо открытое, спокойное, загорелое, а глаза веселые, темные, цыганские, как Антонина Петровна говорит. А с ним рядом гостья какая-то – молоденькая совсем, тоненькая, в белом льняном сарафане, ну что твой солнечный лучик!
«Интересно, кто такая?»
Дмитрий что-то рассказывал ей, указывал рукой на дом, девушка внимательно слушала, изредка поглядывая на Редникова, задавала какие-то вопросы.
«Ох, стол-то я к завтраку еще не накрыла, надо поторопиться», – спохватилась Глаша и заспешила вверх по лестнице.
Аля жила в Москве уже четыре года. Она приехала из Ленинграда и поступила учиться в Литературный институт на отделение очерка и публицистики и, в общем, считала себя все повидавшей, воспитанной жестокой столицей очеркисткой. Однако предложение мастера ее творческого семинара Ковалева Алю поначалу смутило.
– Вы ведь, Аленька, готовите серию публикаций о современном советском кино, – разглагольствовал Ковалев, постукивая кончиком ручки по деревянному столу. – Неужели не интересно вам познакомиться с самим Редниковым Дмитрием Владимировичем, главным его, кинематографа нашего, так сказать, светочем? Побеседовать? Может быть, даже побывать на съемочной площадке? Этот материал для вашей будущей дипломной работы оказался бы неоценим…
– Конечно, – кивнула Аля. – Но интервью… Как-то неожиданно. Я ведь не на журфаке учусь…
– Впрочем, вы, может быть, так сказать, робеете… Все-таки человек такого масштаба… – хитро прищурился Ковалев.
И Аля тут же взвилась, воспрянула духом:
– Нет, почему же? Я с удовольствием. Когда можно с ним встретиться?
А про себя подумала: «Робеете, как же… Ха!»
И вот теперь она ехала в Подмосковье, где ее – по предварительной договоренности Ковалева – должны были встретить и проводить на дачу «самого Редникова», титана современного советского кино и личность небывалого масштаба.
Аля попыталась представить себе, что ее ожидает. Должно быть, «светоч» вышлет на станцию какого-нибудь подобострастного секретаря, тот проводит ее в пыльный прокуренный кабинет, где за массивным столом над кипой бумаг будет возвышаться герой очерка, напыщенный морщинистый бронтозавр, увенчанный благообразными сединами. «Что же вам рассказать, деточка?» – протянет он дребезжащим тенорком и начнет живописать ценность «главнейшего из всех искусств» для построения коммунизма.
«Брр… – Аля передернула плечами и решительно откинула спадающие на лоб светло-русые волосы. – Что ж, придется выдержать, раз уж я зачем-то ввязалась в эту историю».
Электричка, весело присвистнув, остановилась, тамбур наполнился гомонящими и толкающимися бабками в платках и с корзинками. Они оттеснили Алю от двери, посыпались на платформу, ворча и переругиваясь. Девушка вышла последней, огляделась. В воздухе сладко пахло цветущими липами, в глаза било солнце, и она, сощурившись, не сразу разглядела направившегося к ней от выкрашенного желтой краской здания станции высокого загорелого мужчину.
«Кто бы это мог быть? – недоумевала Аля. – Молодой, может быть, чуть за сорок. Секретарь? Да нет, не похож… Кто же?»
– Привет, – просто поздоровался незнакомец. – Вы, наверное, Александра?
Он смотрел на нее открыто, черные глаза будто бы чуть подсмеивались, но лицо оставалось серьезным. Мужчина протянул раскрытую широкую ладонь и пожал ей руку. Аля ощутила исходивший от него запах – аромат терпкого, заграничного наверное, одеколона, свежевыглаженной рубашки и еще чего-то, может быть, горячего летнего солнца.
И ответила почему-то вдруг осипшим голосом:
– Да, Аля, здравствуйте.
– Здравствуйте, Аля, – улыбнулся мужчина. – Я Дмитрий Владимирович. Очень приятно. Пойдемте, провожу вас к нам.
В конце платформы, у лесенки, ведущей вниз, им повстречался дышащий перегаром мужик с дребезжащим аккордеоном поперек груди.
– Девушка! – взревел он. – Барышня, красивая вы моя, помогите рабочему человеку на опохмел.
Аля, чуть отвернувшись от просителя, сунула руку в висевший на плече холщовый мешок. Чтобы раздобыть себе эту очень модную – хиппи-стайл – сумку, она записывалась в очередь на «посмотреть иностранный журнал мод», полночи снимала выкройку, а потом все пальцы исколола, пришивая бахрому. Аля достала из сумки кошелек и протянула мужику 10 копеек.
– Покорнейше благодарим, – гаркнул он и сунул монетку в карман пиджака.
– Благотворительностью увлекаетесь? – покосился на нее Редников.
– А вы нет?
– Нет, – отрезал он. – Не терплю! Каждый сам за себя в ответе.
«Вот это и есть в нем главное, – попыталась сосредоточиться Аля. – Уверенность. Не самоуверенность, а устойчивая, непоколебимая убежденность в своей правоте. Наверное, с этого очерк и начну…»
Дмитрий Владимирович спустился по ступенькам и обернулся к Але.
– Нам вот эта дорожка нужна, пойдемте. – Черные глаза улыбнулись.
«Необыкновенные глаза, – подумала Аля. – Бездна спокойствия и уверенности в себе. Но, если вглядеться в них, нет-нет да и сверкнет на самом дне какая-то бесовская искорка, вечно ускользающая саламандра, и сразу же спрячется куда-то. Что же вы за человек такой, режиссер Редников? Смотрит вдаль, как цыган, размышляющий о предстоящем кочевье. И столько упрямой силы в глазах. Цыган. Цыганский барон…»
И Аля двинулась за ним по вымощенной плитками дорожке, ведущей в глубину дачного поселка.
Завтрак был накрыт на веранде. На деревянном полу лежали узорчатые тени от резных ставен, в вазе на подоконнике клонились в разные стороны ромашки, васильки и тяжелые янтарные колосья ржи. На столе, застеленном накрахмаленной скатертью, блестели чисто вымытые стаканы, сверкала металлическим боком серебряная сахарница, золотилось масло в хрустальной масленке. Тонко нарезанные ломтики хлеба, домашнее варенье в вазочке, тягучий солнечно-желтый мед.
Але после четырех лет в общежитии казалось, будто она вернулась в детство, неожиданно попала домой. Впрочем, какое детство? Дома, в Ленинграде, мать, учительница литературы и одновременно бессменный школьный парторг, вечно спешившая, занятая, никаких сервированных столов не устраивала, глотала что-то на ходу, не отрываясь от написания очередной речи к грядущему партсобранию. Да и вообще все намеки на домашний уют считала буржуазной пошлостью. Аля же обычно обходилась бутербродом, жевала, сидя на подоконнике, запивая кефиром из бутылки. Может быть, оттого и ушел когда-то давно от матери отец, что в жизни у нее на первом месте всегда были партийные заседания, митинги и трибуны, на семью же не оставалось ни времени, ни сил, ни, как подозревала Аля, желания.
Рядом с Редниковым села, уставясь в тарелку, Антонина Петровна, его жена, которой Дмитрий успел уже представить Алю. Тоня, женщина с усталым, болезненным лицом, с забранными в высокую, но почти развалившуюся прическу седыми у корней волосами, одетая в длинный светлый халат, произвела на Алю странное впечатление. Непонятно было, почему у молодого Редникова такая невзрачная, рано постаревшая жена. Странно было ее поведение – сидит опустив глаза, в разговоре не участвует, но вдруг вскинется, бросит настороженный, тревожный взгляд вокруг, словно не понимая, где она находится. Удивительным было и обращение Редникова с женой – почти не смотрит на нее, а если обращается, то с привычной снисходительностью, как к больному ребенку: «Верно, Тонюша, так ведь?»
Неожиданно во дворе заворчал мотор автомобиля, Тоня встревоженно вскинулась, домработница Глаша бросилась к окну и, всплеснув руками, вскричала:
– Антонина Петровна! Дмитрий Владимирович! Приехал, приехал! Никитушка приехал!
Застучали шаги по деревянной лестнице веранды, и в дом влетел молодой симпатичный парень в модных расклешенных джинсах и кепке, надвинутой на вихрастую голову. Парень с размаху обнял Глашу, приговаривая:
– Ах ты, моя пампушка!
На плече у него уже повисла Тоня, причитая и всхлипывая:
– Сыночек мой, Никитушка, воробушек…
Редников хлопнул сына по плечу:
– С приездом! Ну как ты, рассказывай!
Тоня же, испуганно оглянувшись на Алю, громко зашептала:
– Молчи, молчи, Никитушка, ничего не говори. Они повсюду. Девку свою шпионить прислали. Но меня-то им не провести!
Аля так и вздрогнула от ее слов: «Кого шпионить прислали, меня? Она что же, сумасшедшая, эта Антонина Петровна?»
Никита растерянно посмотрел на мать, оглянулся по сторонам, увидел Алю, застывшую с чашкой в руке, оглядел ее цепко, оценивающе. Девушка, ощутив его пристальный взгляд, сдвинула брови и отвернулась.
– Ну что ты, Тонюша, перестань, – вступил Дмитрий Владимирович. – Дай нам с сыном хоть поздороваться.
– Мамулечка, ты у меня молодец! – отозвался Никита, высвобождаясь из объятий матери и подходя к отцу. – Здорово, бать!
Редников обнял сына и тут же ловко сделал ему подсечку, от которой Никита, потеряв равновесие, с размаху шлепнулся в кресло.
– Бать, ну вот, опять твои штучки, – обиженно загудел Никита, покосившись на Алю.
Она же довольно ухмыльнулась: «Что, сбили с тебя спесь, юноша в кепке?»
– В Сорбонне своей совсем спорт забросил, – продолжал добродушно подкалывать сына Дмитрий. – Кепку нацепил… Богема, тоже мне…
Никита покосился на отца с плохо скрываемым раздражением, криво усмехнулся:
– Кто-то же должен быть классово чуждым элементом, чтобы вам было против кого борьбу вести.
Он выбрался из глубокого кресла, прошелся по комнате, хмуро поглядывая на отца, отодвинул плечом Глашу, топчущуюся около него с блюдом пирожков:
– Попробуй, Никитушка, твои любимые, с вишенкой, я специально к твоему приезду…
Наконец остановился возле Али, снова уставился на нее с нагловатой усмешечкой, однако теперь как будто еще и с вызовом – мол, мы еще посмотрим, кто тут в доме хозяин.
– Гостья? Бать, познакомь!
– Аля, как вы, наверное, уже догадались, этот обалдуй – мой сын Никита. Никита, это Аля, студентка Литературного института.
Никита склонился перед Алей в дурашливом поклоне, поднес ее руку к губам со смесью галантности и сарказма. Отец неодобрительно вскинул бровь:
– Поднабрался штучек парижских.
Никита поднял глаза, посмотрел на нее снизу вверх и подмигнул. Глаза у него были почти как у Дмитрия, разве что чуть светлее, а рот, наверное, от матери – яркий, смешливый. В целом сын Редникова был очень похож на отца – те же широкие плечи, горделивый поворот головы, лукавый прищур цыганских глаз. Однако чего-то не хватало в нем, какого-то неуловимого штриха.
«Забавный парень, – решила Аля и взглянула на стоявшего у стола Дмитрия Владимировича. – Забавный и… понятный. А вот его отец… Тут все не так просто…»
Никита, заметив ее изучающий взгляд, чуть оттопырил нижнюю губу, выпустил Алину руку и отошел в сторону.
Глаша принялась собирать со стола стаканы. Никита присел рядом с матерью, принялся негромко рассказывать ей о чем-то. Тоня, блаженно улыбаясь, гладила его по голове, перебирала спутанные волосы. Дмитрий Владимирович, насвистывая щемящую мелодию довоенного танго, вытащил из пачки папиросу, постучал ею о край стола, прикурил и обратился к Але:
– Ну что же, Александра, давайте пройдем в кабинет, вы зададите мне свои вопросы.
В этот момент во дворе снова заворчала машина.
– Еще кто-то пожаловал, – объявила Глаша, посмотрев за окно. – Никитушка, ты уже друзей позвал, что ли?
Парень привстал, отдернул занавеску:
– Мои друзья на черных «Чайках» не разъезжают. Это, бать, твои киношные бонзы, наверное.
Тоня неожиданно вскрикнула, вскочила со стула, опрокинув чашку, вцепилась побелевшими пальцами в край стола, остановившимся взглядом уставилась на парковавшийся во дворе блестящий на солнце черный «ЗИЛ».
– Это они, они, я чувствую… Дмитрий Владимирович, это они, за мной. Опять… – забормотала она жалким срывающимся голосом и мертвой хваткой вцепилась в плечо мужа. – Не отдавай меня им, защити.
Редников-старший пытался обнять ее, успокоить, разжать скрюченные пальцы, Тоня же словно не слышала его, дрожала и нервно озиралась по сторонам. Когда дверь распахнулась и на веранде появились двое в официальных черных костюмах – один солидный, приземистый, с брюшком, второй помоложе, вертлявый, в поблескивавших на носу очках, – Тоня уже совсем перестала владеть собой, завизжала и забилась в руках Редникова.
– Можно к вам? – спросил солидный и остановился, с опаской рассматривая Тоню.
– Если гора не идет к Магомету, как говорится, – поддакнул вертлявый лающим тенорком.
– Дмитрий, пусти меня! Вы все заодно с ними, да? – упиралась Тоня. – Пусти, мне страшно!
– Антонина, успокойся. Это ко мне из Госкино товарищи. – Редников попытался перекричать жену.
Затем, поняв, что это бесполезно, сделал знак Глаше, и той удалось перехватить хозяйку. С другой стороны подоспел Никита. Поддерживая рыдающую Тоню, они увлекли ее к лестнице, наверх, в комнаты.
– Мы, может быть, не вовремя? – надменно осведомился солидный.
– Нет, почему же, – возразил Дмитрий. – Просто моя жена не совсем здорова. Все в порядке, не обращайте внимания.
Наверху еще слышны были истеричные вопли и всхлипы Тони, Редников же, не обращая на них никакого внимания, повел гостей по коридору:
– Проходите, пожалуйста, в просмотровый зал, товарищи, я все вам покажу.
На лестнице появился побледневший Никита, взглядом спросил отца, что делать.
– А, Никита, – широко улыбнулся Редников. – Спускайся, пойдем с нами. Тебе тоже интересно будет посмотреть.
– А… там как же? – Никита кивнул в сторону комнат второго этажа.
– Все нормально. Глаша все сделает, – невозмутимо отозвался Дмитрий Владимирович.
Никита злобно сощурился на отца, однако ничего не сказал, послушно сошел вниз. Дмитрий Владимирович повернулся, собираясь уходить, и увидел вдруг Алю, о которой в общей суматохе все забыли. Она стояла у окна, перебирая кончиками пальцев золотистые головки ромашек в вазе.
– Аля, вы извините, что так вышло, – обратился он к ней. – Побеседовать нам сегодня, видимо, уже не удастся. Вы, если хотите, пойдемте с нами, посмотрите только что отснятый материал моей новой картины. Может быть, вам для очерка пригодится.
Аля, кивнув, прошла за ним в просторную комнату, окна в которой были завешаны глухими черными шторами. На стене находился большой экран, перед ним располагались кресла и стулья. На небольшом столике в центре комнаты Дмитрий Владимирович принялся расставлять коньячные рюмки.
Двое из Госкино расположились в креслах. Вертлявый покосился на Алю и что-то тревожно зашептал солидному. Тот оглядел девушку и по-хозяйски махнул рукой – пусть, мол, сидит, не помешает.
Никита, злой, нахмуренный, примостился на табуретке у выхода. Аля уселась на один из стульев. Небольшая дверь в стене приоткрылась, выглянул киномеханик. Редников о чем-то поговорил с ним, мужчина понимающе кивнул и скрылся за дверью.
Пузатый чиновник всем телом повернулся к Дмитрию Владимировичу, спросил:
– У вас в заявке было написано, что картина будет по мотивам автобиографии?
– Да, – кивнул Редников. – Можно сказать, повесть о моем детстве.
Дмитрий Владимирович опустился на стул. За маленькой дверью что-то зашуршало, застрекотало, экран на стене засветился, и начался просмотр.