Если хочешь – мы выйдем для общей молитвы
На хрустящий песок золотых островов
Н. Гумилев
Кни. га создана при участии бюро «Литагенты существуют» и литературного агента Уны Харт
© Хейфиц О., 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Почти стемнело.
Он хотел войти, но так и застыл в дверях. Она раздевалась. Она была как Венера, только ослепительно живая.
Вот она выпрямилась. Увидела его. Ее плечи слегка шевельнулись, но руки продолжали спокойно лежать вдоль обнаженных бедер. Она замерла, и было непонятно, от смелости, от равнодушия или от стыда.
Он задохнулся.
Он знал, что совершает непоправимое. Знал, что впереди лишь немыслимые мучения. И все равно, если бы ему выпал шанс поступить иначе, он снова не смог бы оторвать глаз от ее невинного тела, от ее любимого лица.
Он был проклят, безумен.
Он сделал шаг вперед.
Когда мы познакомились с Гирсами, мне исполнилось четырнадцать.
Несколько летних недель мы гостили у них на даче, и эти дни изменили меня навсегда. Сейчас, после всего, что произошло, не скажу с точностью, смог бы я выбрать другой путь, если бы знал, что нам предстоит пережить. Или предпочел снова попасть в эту ловушку судьбы, превратившую мою жизнь в причудливую фигурку оригами. Не знаю…
Александр Львович Гирс, мой обожаемый учитель, был одним из тех замечательных людей, что приковывают всеобщее внимание сразу, одним фактом своего появления. Казалось, он существует в какой-то гиперболической реальности, словно гость, прибывший из далекого далека, где все намного старше и значительнее, чем здесь. Вполне вероятно, так оно и было, во всяком случае до того дня, когда все разрушилось безвозвратно.
Тем летом мы приехали в Валентиновку в самый разгар сезона. И жаркий июль 1995 года навсегда завладел моей памятью, как сон, который снится столь часто, что сплетается с явью.
Мы с отцом сошли с электрички на станции Валентиновка.
Справа был лес, слева – теплые рельсы железной дороги, едва заметно гудящие в предвкушении поезда. Мы спустились с платформы и направились в сторону поселка.
Валентиновка была дачным местом. Местом дач. Где дачники были из тех особенных дачников, что в отличие от простых смертных творили искусство, вершили законы или, как Александр Львович Гирс, спасали человеческие жизни.
Помнится, раз ступив на эту землю, я был уверен, что смогу заразиться удачливостью, просто надышавшись здешним воздухом.
Я был готов к приключениям и уже раз сто воображал себе встречу с руководителем отца.
Гирс был врачом. Но не просто врачом, а выдающимся кардиологом, блестящим хирургом, который успешно занимался пересадкой сердца, каким-то там шунтированием и вообще делал самые сложные и редкие операции. Его постоянно вызывали то в Кремль, то за границу, он даже, кажется, бывал в Штатах. На тот момент этой информацией исчерпывалось все, что мне было известно.
Он представлялся мне добрым великаном исключительной породы, чье одобрение и симпатии нужно было заслужить во что бы то ни стало.
Вот и сейчас, слегка тушуясь перед нашим знакомством, я тихонько репетировал: «Очень приятно, Филипп» или «Здравствуйте, я Филипп»…
Дача Гирсов расположилась на улице А. Грина, неподалеку от поселка, принадлежавшего Малому театру, и вообще, по словам отца, вокруг расхаживало множество разных знаменитостей.
Улица Грина оказалась крошечной, зеленой, с вихрастым бурьяном папоротника по краю заросшей канавки водостока. С высоченными мачтами телеграфных столбов, коричневых, задубелых, в россыпи шрамов, оставшихся то ли от срезанных сучьев, то ли от прикосновений чьих-то огромных фантастических пальцев.
Из распахнутой настежь деревянной калитки выскочила собака. Смешной бурый пес с заливистым воплем бросился к нам, брызжа клейкой слюной из-под мохнатых усов.
Я взглянул на отца: он шел спокойно, не сбавляя шага, высоко запрокинув голову, и всматривался куда-то в окна верхнего этажа дома, что стоял за забором.
Двухэтажный дом (типичная советская дача) густого зеленого цвета с южной стороны утопал в зарослях сирени, а северным входом был развернут к нестриженой лужайке. На лужайке расположилась беседка, пронзали воздух несколько сосен, к которым привязали гамак и деревянные качели на канатах.
– Агат! – раздалось откуда-то звонкое. Высокий голос, то ли женский, то ли детский, слышался со стороны калитки.
Пес радостным клубком налетел и закрутился в ногах, пиная меня теплыми наливными бочками. Я наклонился погладить лохматую голову.
– Агат, фу! Как не стыдно! – повторил тот же голос.
Еще не успев оторваться от собаки, даже не разогнувшись, я (помню как сейчас) увидел сначала сахарные теннисные туфли, потом ярко-синие, кажется, шорты… звонкие смуглые колени, заостренные и вытянутые вверх… полоску голого живота с круглой ямкой пупка… а над пупком – затянутый на талии белый узел рубашки…
Я поднял глаза и столкнулся с внимательным взглядом девочки. На вид девочка была моей ровесницей и, совершенно точно, принадлежала к какому-то особенному миру. Я понял это сразу.
– Привет, Вика, – сказал отец.
И мне показалось удивительным, как это мой абсолютно обыкновенный папа может быть знаком с ней.
– Здравствуйте, дядя Костя, – очень взрослым открытым жестом девочка протянула руку, а отец протянул свою.
Сколько бы лет ни прошло, я помню наше знакомство с Викой Гирс и ее семьей, как будто это было вчера. Я и сейчас могу воспроизвести по памяти мельчайшие детали их одежды, голосов, помню произнесенные мимоходом слова, помню запах летнего сквозняка, гуляющего меж окон. А стекло в окнах – старое, слегка оплывшее, и сквозь него весь мир кажется чуть-чуть волнистым. И волнующим.
Комната, доставшаяся нам, находилась в части дома, соединенной с застекленной террасой второго этажа. И по утрам, когда накрывали к завтраку, за нашей тонкой стенкой звенели чашки, лопались крышки банок с крыжовником и скрипела тахта. А по вечерам окна наливались малиновым закатным солнцем и горели, будто леденцы, пока мы щелкали костяшками домино или резались в дурака.
Я так часто вспоминаю это лето и этот дом, что порой кажется, словно прожил там целую жизнь.
Дверь открылась, и на крыльцо вышел Гирс. Высокий человек с крупной лысеющей головой и внимательными, чуть навыкате, глазами, темными, как сливы.
Гирс был одет по-домашнему, в полотняные шорты хаки и хлопковую футболку цвета кирпичной пыли. В руках – кухонное полотенце, он вытирал пальцы.
– Костя, ну наконец-то! Проходите! Я мариновал утку, вот… – его рука, смуглая, очень широкая, взметнулась в воздух в приветственном жесте. Взмахнув полотенцем, он перекинул его через плечо. – Привет, мой дорогой! – Гирс немного неуклюже (я даже испугался, что он поскользнется) шагнул с крыльца и, выбросив вперед чистую ладонь, пожал руку отцу. Потом развернулся ко мне:
– Александр Львович, – сказал он и протянул руку для приветствия. Голос его звучал упруго, как теннисная подача. Я, кажется, заметно покраснел, стушевался, даже позабыл отрепетированные слова, но все-таки пожал длиннопалую пятерню Гирса, показавшуюся мне мягкой и немного влажной.
– Филипп…
– Ребят, давайте я вам помогу, – с этими словами Александр Львович подхватил увесистую сумку отца, потоптался в дверях и скрылся в доме.
Три ступеньки вверх по крыльцу. Белая крашеная дверь, за ней предбанник. После яркого дневного света мы на мгновение ослепли.
Опасаясь наткнуться на что-нибудь, я изо всех сил напрягал глаза, переступая с ноги на ногу и стараясь привыкнуть к полумраку.
Деревянная обувница, несколько рядов кроссовок, тряпочных тапочек и шлепок. Разлапистая вешалка и небольшой комод.
В конце прихожей, судя по всему, был вход на кухню: оттуда доносился соблазнительный запах поджаренного лучка, может, даже со сладкими ровными кружками моркови, и теплый выпуклый аромат жареной картошки. Хлопали дверцы шкафов, слышались женские голоса и таинственный деловитый стук.
– Подожди, сейчас вернусь, – сказала кому-то молодая, очень стройная женщина, появляясь на пороге кухни. – Привет, Костя. – она улыбнулась отцу, обернулась ко мне: – Привет! Меня зовут Полина, я жена Александра Львовича. – Полина тряхнула головой, смахивая упавшую на глаза светлую челку. – Вы уж извините, вас проводит наверх Саша, а то я не успею с ужином. У нас большие кулинарные планы.
Улыбнувшись, она скрылась в недрах кухни, оставив после себя легкий дурман – вечный спутник красивых женщин, как мне потом стало ясно.
От входной двери вверх поднималась довольно широкая деревянная лестница, крашенная в странный торфяной цвет. Рука приятно скользила по гладким перилам с маленькими округлыми каплями застывшей кое-где краски. Лестница вела на второй этаж, в крошечный холл, откуда можно было попасть в одну из жилых комнат и на веранду. Ту самую веранду, где с раннего утра окна рассеивали солнечные брызги и стоял под клеенчатой скатертью стол, два кресла из Чехословакии и маленькая рыхлая тахта, укрытая цветастым покрывалом.
В комнате, которую приготовили для нас, было классно абсолютно все. И кровати с металлическими набалдашниками в форме шишечек, которые я полюбил крутить, и худосочный матрац поверх жидких скрипучих пружин, и печной короб, возле которого было так приятно засыпать вечерами, когда из разогретой буржуйки разносились по дому уютные звуки потрескивающих липовых щепочек и угольков.
Но больше всего мне понравился балкон. Под многослойным, похожим на пожелтевшее безе тюлем – стеклянные двери в хрупких облупившихся рамах. А за ними – сад, жасминово-сиреневый, пахучий. Перед закатом сад по-сверчковому звенел-стрекотал, а днем в сладких цветочных рыльцах хозяйничали шмели.
Правда, балкон выразительно скрипел, ходил ходуном и вообще намекал на преклонный возраст, но это, конечно, было неважно. Ерунда, если учесть, что с балкона было видно беседку. А в беседке Вика раскладывала что-то на столе. То ли настольную игру, то ли школьные карточки.
– Ребята, вы как? Ужин через час, мы еще успеем искупаться! – раздался за дверью голос Гирса.
Я сбросил на кровать сумку и кинулся переодеваться.
До реки было километра полтора, или минут двадцать бодрым летним шагом.
Впереди шли отец и Гирс, рядом трусил Агат, то и дело тыкаясь носом в славные уютные норки водостока и навлекая на себя сердитые окрики хозяина. Я спешил следом, поглядывая по сторонам. К моим шортам то и дело цеплялись фиолетовые колючки чертополоха, а сам я старался не выскочить из резиновых шлепанцев, которые противно натирали пальцы.
Невзирая на некоторую избыточную телесность, Александр Львович двигался быстро, щедро пользуясь тазобедренными и плечевыми суставами, размахивая руками, широко и упруго ставя ноги в разношенных кроссовках. Он легко занял бы собой и менее скромную дорогу, чем та, по которой мы продвигались в сторону реки, минуя заросли крапивы и дикой малины.
Налюбовавшись на ряды заборов и калиток (каждая со своим ровненьким жестяным ящичком для писем), я принялся разглядывать спины идущих впереди отца и Гирса. Странно: привычная с детства сухая папина фигура вдруг показалась мне тщедушной. На фоне немного нескладной монументальности Гирса отец весь как-то съежился, словно стал меньше ростом. Он шел чужой нелепой походкой, втянув голову в плечи, осторожно переставляя ступни, сначала припадая на пятку и потом перекатываясь на носок. Его бледные городские ноги беспомощно и зябко выглядывали из-под объемных шорт, которые выглядели так, словно переросли своего хозяина.
Мне стало неловко за отца, а потом еще и за свою неловкость. Я тряхнул головой, отгоняя от себя дурацкие мысли, и прибавил ходу.
Мы оставили позади дачные улицы и вышли к реке, которая была разделена высокой плотиной. Чуя купание, Агат разразился радостным лаем и ринулся к пляжу.
Пляж оказался крошечным, одно название. Небольшой островок вытоптанной травы на пологом берегу. Несколько простыней и байковых покрывал, разложенных тут и там. На одном из покрывал – маленькое яблоко. Надкушенное с одного боку и оставленное, оно одиноко розовело на выцветшей ткани подстилки, и тоненький ручеек муравьев уже протянулся из травы, привлеченный фруктовым нутром.
Пляжников, однако, я не разглядел.
Потом оказалось, люди здесь все-таки были. Они столпились на переезде, возле края дамбы. Человек пять или семь о чем-то спорили, жестикулировали, поглядывая в сторону воды. Из-за грохота плотины я не мог расслышать, о чем спор, но лица у всех были перевернутые. Тут же рядом стояли двое растерянных ребят, на вид чуть старше меня.
Александр Львович подошел к собравшимся. Он что-то спрашивал, ему отвечали и указывали на дамбу.
Я вмиг оказался рядом. Под ногами похрустывали мелкие камешки, некоторые такие острые, что чувствовались даже сквозь резиновые подошвы сланцев. Я переминался с ноги на ногу, разглядывая свои посеревшие от пыли пальцы и стараясь не упустить ни слова.
– Утонул! Ей-богу, утонул! – послышалось сбоку.
– Да кто его знает, затянуло или нет…
– Найдите веревку, быстро! Автомобильный трос у кого есть – подойдет… – голос Гирса раздался откуда-то сверху. – И деревяшку привяжите! – Я заметил, как один из мужчин побежал к красному «запорожцу», припаркованному на той стороне переезда.
Чтобы хоть краешком глаза ухватить, что там, за ободом плотины, мне пришлось как следует вытянуть шею. В лицо тут же вонзились острые брызги, и еще мощнее показался рев воды, которая, свергаясь, закипала далеко внизу желтоватой пеной.
Содрогнувшись, я начал пробираться обратно сквозь душное созвучие запахов пота и табака. Кто-то рядом охнул. Женский голос.
Я оглянулся, но пространство и время вдруг проделали удивительную штуку, и все вокруг стало замедляться, растягиваться, как слишком крупный мыльный пузырь. Стоящие рядом люди размазались по периферии внимания, словно при плохой съемке, зато было очень даже видно, как Гирс быстро скинул обувь, коротко разбежался и неожиданно ловко прыгнул вниз, в самый котлован бурлящей реки.
Я дернулся было посмотреть, но чья-то рука вцепилась в плечо.
– Не вздумай! – крикнул отец.
Остальные сгрудились у края плотины, пытаясь разглядеть, не покажется ли среди пухнущей пены лысая голова Гирса.
Надо сказать, Гирс вовсе не выглядел героем. Прокручивая в голове те дни, я вспоминаю легкое разочарование от первых минут нашего знакомства: он не показался мне тем суперменом, которого я навоображал себе по дороге в Валентиновку.
Он был тяжеловат, его габаритность напоминала медвежью неповоротливость Портоса, любителя как следует поесть. Его умное лицо было лицом ученого. Внимательного, немного размягченного знаниями гуманиста, а не воина. Он не смотрелся проворным или мускулистым, он был уютным, любил подурачиться и близоруко щурился, а когда работал, так и вовсе надевал смешные дедовские очки.
И этот его прыжок оказался полной неожиданностью.
– Отстань! – Мне не хотелось грубить отцу, но я был слишком взволнован.
Его рука ослабела, он сделал шаг назад.
Двое мужчин забросили в воду трос, найденный в багажнике «запорожца». Минуты через три (хотя я мог и спутать) они начали тянуть веревку вдоль плотины к ближайшему берегу.
Мы следовали за ними. Я увидел посреди реки Гирса: одной рукой он схватился за скользкий трос, а другой удерживал над водой голову и плечи человека. Они продвигались поперек течения трудно, но уверенно.
Когда Александр Львович выбрался на берег, все, конечно, уже были тут как тут. Словно признавая его бесспорное первенство, реальность была по-прежнему сфокусирована на Гирсе, остальные же выглядели странноразмытыми.
Он вышел из воды с человеком на руках, увязая ступнями в илистой вязкости речного склона.
Я видел темно-красную футболку Гирса, прилипшую к его спине, видел перышки волос и просвечивающую через них розоватую макушку мальчишки. Белобрысая голова болталась из стороны в сторону, пока руки людей осторожно принимали его, помогая уложить на землю.
Все молчали и, кажется, ждали команды. Гораздо позже, уже возмужав, я понял, что редкий человек способен принимать хоть сколько-нибудь эффективные решения в критической ситуации. Люди впадают в какой-то анабиоз, время начинает течь парадоксально непредсказуемо. Так и в тот раз как будто зажевало пленку: все застыли, чего-то выжидая.
А Гирс действовал уверенно и аккуратно.
Прямо пальцами он залез мальчику в рот и достал оттуда какие-то нитки; я с трудом соображал, и уже потом до меня дошло, что это были водоросли.
Он встал на одно колено и, перекинув все еще безжизненного парня через бедро, устроил его на животе и сильно нажал на спину. Потом еще и еще. Мальчик закашлялся, изо рта у него вырвался фонтанчик мутной воды и рвоты. Обхватив его за подмышки, Гирс продолжал ритмично сжимать грудную клетку. Отхаркивание – вода – тонкая канитель слюны…
– Дайте кто-нибудь полотенце, футболку, что угодно!
Все суетливо переглянулись, я снял с себя майку и протянул ему. Не поднимая глаз, он кивнул:
– Спасибо…
Перевернул мальчика на бок, накрыл моей футболкой.
– Надо согреть его.
Помню, как сейчас: вода струится с их одежды и капает на землю. Капли крупные, они растекаются в маленькие лужицы, которые, соединяясь, образуют лужицы побольше, и я замечаю, что они стремятся слиться друг с другом, притягиваются словно магнитом.
Мы возвращались домой, почти успевая к ужину.
Всю дорогу я гонял в голове: «А смог бы я? А папа? Там же было полно людей, почему только Гирс?»
Когда до дома оставалось совсем чуть-чуть, я расхрабрился и задал терзавший меня вопрос:
– Александр Львович, а вам не было страшно?
Он оглянулся, потер лоб.
– Было, конечно. Я же нормальный человек. Просто знаю, как правильно вести себя в воде. В таких местах нужно суметь прыгнуть как можно дальше, чтобы не столкнуться с обратным течением или водоворотом, как там, у плотины. А если уж попал, плыви медленно, вдоль течения, не пытайся выскочить по короткой траектории. Просто греби вдоль и жди, пока тебя не начнет относить к берегу.
Потом смущенно, вроде как даже виновато, улыбнулся и добавил:
– И не рассказывайте ни о чем девочкам. Не будем их пугать, а то Полинка мне потом устроит, мало не покажется.
В моей жизни не было времени слаще. Уже тогда я догадывался, что такое счастье не может длиться вечно, знал, что буду страдать, когда все закончится. И все равно, каждый день переливался во мне драгоценным шариком, живым и горячим, как самая сердцевинка жизни.
Дом за зеленым забором, дом на краешке маленькой цветущей улицы. Дом, на стыке времен, на исходе двадцатого столетия. Дом, живущий полной жизнью семейства Гирсов, оказался теплым скрипучим царством летних вечеров и волнующих воображение людей. Даже не царством, нет, это было настоящее государство в государстве, как Ватикан или сказочная Шамбала с жителями-волшебниками.
Я честно иногда не знал, кто из троих нравится мне больше. Гирс, добрый великан, хрупкая нежная Полина или их восхитительная дочь, повернутая на музыке и техническом прогрессе. Ради нее я готов был часами ловить волны радиостанций, перематывать карандашами пленку в старых кассетах, чтобы записать сочиненные ею мелодии, слушать, как лихо она подбирает на фортепиано крутые песни, типа «Wind of change».
Я часто слонялся, рассматривая незаметные с первого взгляда семейные реликвии, которые в великом множестве водились на даче. Тогда мне казалось, что это не дом, а настоящая усадьба, вроде как из книжки Тургенева.
Теперь-то я понимаю: дом был вполне постсоветский, сиюминутный, как соломенный домик трех поросят, застрявший между прошлым и будущим, но для меня – абсолютный чемпион.
Тонкие стены – наследие щитовых дач, низковатые потолки. Щуплые стулья на неокрепших ножках, скрипучие подвздошья кресел, облупившиеся перила балкона, краска от которых то и дело забивалась под ногти.
И все-таки – Шамбала.
На полках в кабинете Александра Львовича стояли по-настоящему старые и, может, даже редкие книги в ветхих обложках, а на Викином фортепиано – фотографии в одинаковых рамках из дерева такого густого коричневого оттенка, что казались шоколадными. На веранде висел портрет Полины. Краем уха я слышал, что это работа известного художника, обязанного жизнью Александру Львовичу. Правда, имени не запомнил.
Вообще, выходило так, что жизнью Гирсу была обязана куча людей. Спортсмены, музыканты, какие-то известные личности вроде министров. Даже мне, в ту пору не слишком интересовавшемуся чем-то, кроме футбола, были известны имена некоторых везунчиков. А уж сколько обычных людей прошло через его добрые умные руки… страшно представить!
Иногда, глядя на его руки с короткими, под корень обрезанными розовыми ногтями, я терял чувство времени, представлял, как они держат чье-то сердце, как раскрывают трубочки артерий. Я плохо понимал, что должно происходить во время кардиологической операции, и просто воображал Александра Львовича за работой, сосредоточенного, спокойного, решительного.
Заглядывая в просвет двери кабинета, где работал Александр Львович, я обретал новую форму досуга – подслушивал, о чем разговаривают в кабинете Гирс с отцом. И я слушал долго-долго, может, даже часами, примериваясь к удивительным, сказочным словам: аневризма, ангиопластика, трансплантация, малоинвазивное шунтирование.
Никогда прежде не приходило мне в голову, что медицина может быть такой увлекательной. Помню, как под дверью кабинета Гирса скучная жизнь заурядного врача в заурядной больнице вдруг разворачивалась остросюжетной стороной, подсвечивалась силой мужества и самоопределения. Папа тоже служил врачом, но тем врачом, сквозь которого была отлично видна вся неприглядность этой судьбы.
Спустя неделю я готов был отдать все на свете, лишь бы остаться здесь насовсем. Лишь бы стать частью этой семьи. И легкое недомогание совести при мысли о родных предках было здесь ни при чем. В целом они были у меня ничего, но и только.
Честно говоря, родители казались мне довольно скучными. Ну что такое врач и учитель? Хотя мама предпочитала, чтобы ее называли преподавателем, потому что она преподавала. И не где-нибудь, а в РГГУ – приличное место, умные люди, гуманитарии. Мама носила жакеты, длинные юбки и обувь с ортопедической стелькой, потому что «ей долго стоять». Ее время – это студенты, лекции, учебники, написанные в соавторстве с полной усатой женщиной-доцентом Еленой Кузьминичной (отец-то у нее, выходит, Кузьма). Мама и Елена Кузьминична подолгу сидели на кухне, «гоняли чаи» и нащелкивали на печатной машинке длинные, безрадостные, немного косоватые цепочки букв.
Папа, сухой, остроконечный, угловатый, уже метивший в замы главного врача (сам-то он никуда не метил, просто Александр Львович не желал и слышать об отказе), существовал спокойно и четко, слыл любящим мужем и отцом.
В общем знаменателе – умеренность, стабильность и скромный оклад.
Выходит, родители были в своем роде столпами общества, как Женя и Надя в «Иронии судьбы».
Я же был неравнодушен ко всему, что имело хоть какой-то привкус успеха. Меня распирало от зависти и восхищения людьми, которые в то время были настоящими богами, хозяевами жизни, так называемыми бизнесменами, железной рукой подчинившими себе судьбу.
Помню, весной того года застрелили Влада Листьева, по телевизору весь день показывали его портрет и звучала песня «Виват, король!».
Я чуть не разрыдался от наплыва чувств, сам не знаю почему, ведь он был совершенно чужим человеком. Но вся страна стояла на ушах заодно со мной, это было волнительно и очень интересно.
Убийство! Дома родители бубнили что-то про бандитов и мафию, я зачарованно кивал, а в глубине меня теплилось неясное, несформированное ощущение жажды жизни, полной сокровищ и приключений.
«Вот это настоящее!» — думал я и мечтал, что однажды тоже стану жутко крутым, как Влад или хотя бы как те ребята, которые быстро богатеют, весело гуляют и наживают себе серьезных «всамделишных» врагов.
Кажется, из-за этой своей философии я особенно быстро проникся к Гирсу той высшей степенью восхищения и любви, которая только возможна для подростка, нашедшего, наконец, кумира в человеке из плоти и крови, а не в фантоме из газеты или кино. К тому же профессия Гирса оказалась даже благороднее профессии убиенного Влада.
Я вовсю фантазировал и придумал сотни сценариев о том, как мог бы родиться в этой семье или как еще стать здесь своим. Я готов был помогать по дому, рубить дрова для печки, выгуливать собаку, вскапывать грядки и мыть машину, лишь бы понравиться, лишь бы показаться незаменимым. По ночам, перед сном, я азартно вычеркивал себя из жизни родителей и становился сиротой, которого Гирс непременно брал себе на воспитание, потому что мечтал о наследнике.
Все это было увлекательно и немного горько. Впрочем, свойственная юности гибкость мышления и впечатлительность не давали мне всерьез расстраиваться из-за своего тайного предательства.
Думаю, Гирс вполне отдавал себе отчет в том, какое впечатление производит на мою подрастающую личность (личность обычно ленивую и не склонную к научному труду), и щедро одаривал меня вниманием. Он не избегал разговоров, наоборот – с готовностью отвечал на все вопросы, которые так и выпрыгивали из меня, хоть, видит бог, я старался быть скромнее.
Так, например, я узнал, что сердца у всех разные. У кого-то худое, а у кого-то толстое, побыстрее или помедленнее. Уникальные, как отпечатки пальцев. Александр Львович не скупился на рассказы, даже когда я расспрашивал об операциях.
– Ох, это совершенно отдельное чувство, Фил, когда сложная операция проходит гладко, – говорил он, и на его спокойном, несколько рассеянном лице проступало удовольствие, лоб собирался живописными складками, а пальцы, следуя за речью, начинали причудливо двигаться, словно живые существа, совершенно гипнотизируя меня. – Это похоже на сложный цирковой номер. На выступление воздушных гимнастов без страховки. Когда все: хирург, ассистенты – все настроены на одну волну, и любая ошибка будет дорого стоить.
Однажды он даже спросил:
– Ты же собираешься в мед?
– Да! – выпалил я, хоть никогда ни о чем таком не думал.
– Ну так тем более заходи к нам. Потом поступишь – возьму тебя к себе, посмотрим, что из тебя можно соорудить. – Он добродушно улыбнулся, похлопал меня по спине.
Я воспарил, ясно представив, как мы работаем вместе, плечом к плечу, он направляет меня, а потом, может, даже советуется со мной, и мы вместе проводим самые сложные операции на свете!
Гирс оказался вовсе не страшным. Не грандиозным. Он оказался добрым и рассеянным, великодушным и даже забавным. Он жил на две жизни, и та, в которой он был неутомим, решителен, даже грозен, оказывалась скрыта от нас (во всяком случае, от меня), нам доставались лишь блики, пустые зарницы его подвигов, а дома он был как кит, уютно покачивающийся в собственных теплых водах.
Он выглядел старше своих лет, но вовсю дурачился, и с ним было весело. Он обожал играть в игры, но почти всегда проигрывал, потому что много смеялся и никак не мог сосредоточиться; он обожал фильмы, но так плохо запоминал их, что мог смотреть каждый раз почти как впервые и каждый раз удивляться. Он читал, но быстро засыпал, прямо на веранде, перекатившись на бок, уронив руку с тахты и забывая снять очки, которые сползали на кончик носа, и тогда кто-нибудь обычно подходил и тихонько снимал их, а потом клал рядом на тумбочку, чтобы они не разбились.
А еще мне открылось новое, совершенно невыносимое сочетание ощущений, которое я испытывал, глядя, как Вика Гирс занимается в беседке, старательно обводя цветными карандашами контурные карты, или рисует, смачивая кончиком языка подсохший фломастер. Сидя на скамейке, она скрещивала ноги, цепляла друг за друга смуглые щиколотки в белых носках и покачивала ими, не касаясь деревянного пола. Пушистую каштановую голову она склоняла набок, как бы разглядывая свою работу со стороны. И я мог видеть ее розовое бархатное ухо, висок и кусочек шеи, золотящийся из-под хлопковой майки-поло.
Я на всю жизнь запомнил эти минуты. Как я разглядывал ее, когда она не могла этого заметить – с балкона или с крыльца, – и как удушливое чувство распирания плоти, страстная жажда внимания и одновременный страх быть застигнутым на своем унизительном посту накрывали меня с головой.
Тогда я бросался к себе в комнату, зарывался лицом в подушку и зло, почти в слезах стягивал шорты, чтобы помочь себе справиться с невероятным, почти не контролируемым напряжением.
Однако, невзирая на телесные страдания, на душе у меня было хорошо.
Утро начиналось с умопомрачительного, крышесносного запаха жареных гренок. Или оладий, или сырников. Чего-то в этом духе.
Я немедленно просыпался и, полный надежд и желудочного сока, отдавался грядущему дню.
В этом доме очень много ели. Готовили все время. Александр Львович был большим кулинаром и требовал пристрастия к еде ото всех, с кем делил кров.
– Чревоугодие – не грех, а одна из радостей жизни, – говаривал он, демонстрируя крепкий округлый живот. – А это – главная мышца радости!
По утрам он часто ездил на рынок, вставал часов в семь, неутомимый, стремительный, и уезжал. Я еще только открывал глаза, когда во двор уже заезжал, урча, сливочно-белый «Saab». Я кубарем скатывался вниз помогать, и моему алчущему взору открывался багажник, полный сокровищ.
В благоухающих пакетах были разложены и сочные новорожденные кабачки, которые по утрам превращались в оладьи, сдобренные ледяной сметаной, и розовобокие помидоры, которые появлялись на столе, заправленные ароматным маслом с красным луком и брынзой, и пряные ребрышки ягнят, с которых так вкусно объедать подрумянившийся жирок. Новоиспеченный лаваш с теплым молочным запахом, зеленые стрелки лука, кругленький молодой картофель, сливочное масло со слезой, крошечные покрытые пупырышками огурцы, которые будут неминуемо закручены в одинаковые пузатые баночки и станут абсолютно божественно-сахарно-малосольными, хрустящими.
Обычно кухней заведовала Полина. Три или четыре дня в неделю ей помогала приходящая из деревни женщина. Они готовили уху в казане, варили варенье из сезонных ягод, собранных в огороде: клубники, смородины, крыжовника. Здесь накрывали обеды во главе с холодным свекольником или пряной окрошкой на квасе с ложечкой острой горчицы, пекли маленькие расстегайчики и пирожки с капустой. Венцом творения был курник – огромный пирог с разными видами мяса, который Гирс всегда запекал сам, никому такое дело не доверяя.
А еще – домашние пельмени, которые Гирс лепил с завитушками по краю.
Мне нравилось наблюдать, как Полина раскатывает тесто в тонкий, почти пергаментный лист, потом нарезает острым краем рюмки аккуратные одинаковые кружочки, как Александр Львович подхватывает умелыми пальцами нежные лепестки теста, ложечкой выкладывает на них воздушный фарш и скручивает их в маленькие полумесяцы с краешком-косичкой. Изящные пельмени укладывались длинными рядами на большие деревянные доски и отправлялись в морозилку.