– Уходить надо, доча. А вещи на себе… Никакой эвакуации мы не дождёмся… Начальство своих поувозило. Госпиталь эвакуируют, но ни одного лишнего свободного места нет. А больше ничего не будет… Так что вяжем в узлы, чтобы легче и удобнее.
– Мам, куда уходить? Ты что-то знаешь?
– В госпитале слышала: к Татьяне Ивановне сын забегал на пять минут – с машиной ехал из части по поручению и нелегально зарулил. Сказал: они организованно отступают, часть войск к югу на Севастополь, часть – на Керчь. Так что мы в стороне, и прикрывать нас некому. Скоро тут будут немцы. – Анна Николаевна продолжала, не останавливаясь, торопливо упаковывать вещи. – Райком уехал, власть вся уехала, военный городок пустой. Сдали нас.
– Мам, остановись! – воскликнула Валя. – Куда уходить?! В море, что ли? Самые бои шли на перешейке. Если наши отступили, то там уже немцы. Как мы там пройдём? Куда? У Севастополя, сама говоришь, бои…
– Ну разве что вдоль железной дороги через озёра, – предположил Миша, – или на запад по берегу.
Мать вдруг бросила недовязанный узел и села на тюк с вещами. Руки безжизненно упали на колени.
– И верно… куда идти-то… море с трёх сторон. А перешеек наверняка под немцами. – Анна Николаевна говорила ровно, без эмоций, на одной ноте, будто думая вслух. – На большую землю не пройдём. Ни на запад, ни на восток смысла нет… Если наши отступают к югу, мы выиграем пару дней, не больше. Всё равно немцы везде будут. А так хоть дома… Миш! Чего радио молчит… ты выключил, что ли?
– Включу. Только через три минуты сводка, сейчас марши, что ли, слушать?
Анна Николаевна всё ещё сидела, уронив руки и задумчиво глядя на увязанные вещи, когда из репродуктора в комнату ворвался низкий голос диктора, единственный голос, который знала и ждала теперь каждый день вся страна.
От Советского информбюро.
В течение 28 октября наши войска вели бои с противником на Можайском, Малоярославецком, Волоколамском и Харьковском направлениях. Атаки немецко-фашистских войск на наши позиции на ряде участков Западного фронта отбиты частями Красной Армии с большими потерями для врага…
За 28 октября под Москвой сбито шесть вражеских самолётов.
Как обычно, сводка закончилась словами «Наше дело правое! Победа будет за нами!».
– А нас будто и нету, – сердито сказал Мишка. – Утром в сводке тоже было только «в течение ночи вели бои на всём фронте», а что вокруг нас всё тихо сдали – ни слова. Который месяц отступают. А пели-то… «Наша поступь тверда, и врагу никогда не гулять по республикам нашим…» – передразнил он.
– Ну что ж делать, ребята. Деваться некуда. Будем жить. Дома, глядишь, и стены помогут…
Вечером, пока варилась картошка на ужин, Анна Николаевна распаковала сумку с запасом продуктов, всё ещё стоявшую на кухне после дневных сборов, пересмотрела то, что есть. Остатки полученного по карточкам хлеба, тыква и десяток початков кукурузы, выменянные на вещи в пригороде. Пакеты с картошкой и морковью, кусок сливочного масла, завёрнутый в пергамент, и две бутылки подсолнечного – это перед эвакуацией санаторское начальство решило раздать сотрудникам те продукты со склада, которые невозможно увезти с собой. Обычные люди давно уже не видели никакого масла: карточек на него не было, в магазинах оно не продавалось. Все имеющиеся запасы расходились только по санаториям и предприятиям с вредным производством, где полагалось усиленное питание. Негусто на троих. Но и то – слава богу. Если расходовать продукты аккуратно, на какое-то время хватит.
Она стояла у плиты, перетапливая сливочное масло, чтобы подольше хранилось, когда в дверь постучали.
– Входите! – откликнулась Анна Николаевна и, подхватив ковш с маслом, выглянула посмотреть, кто пришёл.
– Здравствуй, Аня! – Соседка сбросила туфли и поставила у порога кухни большую сумку.
– Маша! Добрый вечер! Проходи, садись, а я буду на плиту поглядывать, ладно? А то у меня тут масло топится. Или отложить? Дело у тебя какое-то?
– Это хорошо, что масло у тебя есть. И я тоже то, что было, перетопила. Дольше сохранится.
– Да вот, видишь, перед эвакуацией санатория всё, что не могли взять со склада в дорогу, сотрудникам раздали. Бакалею и консервы упаковали и увезли, а это разве довезёшь?
– Ну и до́бре. А то ишь – зернохранилище сожгли, ироды. Людям бы лучше раздали… Ань, дети твои дома?
– Нет ещё, вот-вот к ужину жду. Валюшка одноклассницу пошла проведать. Там бабушка больная, они тоже не смогли уехать. Я Мишку с ней отправила, всё же спокойнее – темнеет-то рано. А что?
– И хорошо, что нет. Вот что, Анна. Я твои воспитательные принципы уважаю, но ещё я помню, как дети с голоду пухнут. Потому вот, – Мария указала на сумку, – на твою долю запасла, что было в магазине. И не спорь! Убери, пока дети не пришли, и можешь им не говорить, откуда что.
– Маша… – осипшим вдруг голосом сказала Анна Николаевна. – Маша, да как же…
– Считай это моим эгоизмом – я мучиться не хочу, что у тебя запасов нема́, а дети растут.
Анна Николаевна вытерла ладонью набежавшие слёзы и, забыв про кастрюлю на огне, села перед соседкой на корточки.
– Господи, Маша… спасибо тебе… – Голос сорвался, и слёзы потекли снова.
– Ну-ну, подруга, не реви, масло пережжёшь. – Мария встала и сняла с плиты ковшик. Хозяйка встала вслед за ней. – И кстати, я тебе своё масло тоже принесу – всё вам на подольше хватит. Мне одной зачем…
– И не думай, не возьму, – твёрдо сказала Анна Николаевна и тихо, встревоженно добавила: – Маша, ты знаешь что-нибудь? Что с нами будет-то?..
– Что будет… Немцы будут. Добра не жду, а больше ничего не знаю. Как все… – Голос её дрогнул, и Анна обняла соседку. Всегда замкнутая железная Маша вдруг всхлипнула и заплакала в голос. – Бо-оже, ведь опять нас бросили! Который месяц воюем… и ни конца ни краю! Только отступа-ают… Нас тогда, в тридцать втором, без всякой войны бросили умира-ать! А теперь и подавно никому дела нет. Аня, я как тот голод вспомню – жить не хочется! Неужто опять?..
По радио гремела бравурная песня, а две молодые красивые женщины рыдали, обнявшись, над кастрюлькой с топлёным маслом – последним отблеском мирной жизни.
…Хлопнула входная дверь, послышались голоса. Женщины быстро вытерли слёзы, и Мария, присев на корточки, стала вынимать из сумки консервы, пакеты с солью, сухарями, макаронами, пшеном и складывать в шкаф.
– Ладно, Анюта… Лишь бы детей уберечь, а мы выдюжим, – улыбнулась снизу вверх. – Иди встречай, а я пока тут…
Безвластие продолжалось три дня. А на четвёртый с утра поползли слухи: немцев видели на краю города. Любопытные мальчишки, несмотря на запреты взрослых, рвались на улицу: просачивались через закрытые двери, вылезали в окна, пропускали мимо ушей ругань и уговоры мам и бабушек.
Осенний день, когда фашисты входили в город, выдался на редкость тихим, тёплым и солнечным. Входили с двух сторон: с севера и востока. Спокойно, без единого выстрела. Горожане, стоя вдоль улиц, по которым ехали мотоциклы и танкетки с немецкими солдатами, молча провожали оккупантов мрачными взглядами. Более робкие выглядывали из-за занавесок с опаской или, может быть, надеждой… Мишке, стоявшему в толпе подростков на Хозяйственной, не приходила в голову мысль, что кто-то может связывать с приходом врагов надежды, но через несколько дней весь город знал этих людей в лицо. А пока жители хмуро взирали на серую форму со свастикой, на рукава солдатских кителей, как-то по-домашнему завёрнутые до локтя, на высокие фуражки командиров и странные, похожие на кастрюли каски солдат.
Мотоциклисты перекликались, даже посмеивались, но не забывали внимательно посматривать по сторонам, видимо, не зная, чего ожидать от местных.
– Люди как люди, – тихо сказал кто-то. – И чего им дома не сиделось.
– На себе теперь узнаем, какие они люди, – зло отозвались ему из толпы.
– Ишь, а это что за войско? Форма, глянь, совсем другая. Рыжая, как глина. И береты. И язык вроде не немецкий…
– Румыны это. Румыния на стороне Гитлера воюет.
– А ты почём знаешь, что румыны?
– Слышу, как говорят. Я молдавский знаю от бабушки. Это почти то же. Точняк – румыны.
Оккупанты рассредоточивались по городу, неспешно и организованно. Планомерно занимали все административные здания, сразу вывешивали на них временные – на доске, на бумажке – надписи, информирующие, что здесь будет: Stadtregierung[34], Arbeitsamt[35].
На здании офицерского клуба злобно оскалилась надпись углём прямо на старинных деревянных дверях: Polizeiabteilung[36].
Захватчики размещались по квартирам и частным домам, вытесняя хозяев, занимая хорошие комнаты. Сразу стало понятно, что у новой власти есть местные помощники. Уж очень уверенно входили фашисты в лучшие дома и квартиры, тут же сообщая хозяевам, что вот здесь будет штаб, а здесь – квартира какого-то высокого чина и жильцы должны быстро освободить и прибрать помещение.
– Не обошлось без наших, – говорили люди между собой. – Помогает какая-то сволочь, знает, у кого какие условия, кого куда селить.
Во дворе дома, где жили Титовы, стояли три мотоцикла с колясками. Солдаты суетились, стирая с них степную пыль и грязь, вынимая какие-то вещмешки. Подбежал немец в фуражке, похожей на картуз, вроде командир над ними, что-то сказал. Солдаты вытянулись во фрунт и приложили руки к козырькам – во двор входил офицер. Рослый, худощавый, с правильными чертами лица, в высокой фуражке и длинной серой шинели, он казался бы привлекательным, если бы не холодные серые глаза, смотревшие будто сквозь обитателей города, недостойных его внимания.
Тот самый, в картузе, что-то чётко доложил офицеру, получил в ответ резкое «nein» и, щёлкнув каблуками, отдал честь.
– У нас в доме, что ли, жить будут? – тихо спросила Валя маму. Они стояли у окна и осторожно наблюдали за происходящим из-за занавески.
– Не похоже, – ответила Анна Николаевна. – Если я правильно поняла, офицеру доложили, что есть хорошая чистая квартира с молодой хозяйкой, но там одна комната. А он сказал «нет». Знать бы ещё, что они тут делать собираются… – Она вдруг оглянулась на Валю и, увидев себя и её в зеркале, добавила: – Вот что, дочь. Волосы – в две косички, платьице – то, в горошек, которое тебе велико, и запомни: чем младше ты будешь выглядеть, тем лучше.
Анна Николаевна достала старенькое «хозяйственное», как дети говорили, платье и тоже переоделась, взяла серый платок, который надевала на всякую пыльную работу вроде уборки или субботников в городе, аккуратно повязала его, закрыв не только волосы, но и лоб.
– Мам, это зачем?
– Чем меньше мы заметны, тем лучше, – не уточняя, поняла ли Валя, ответила мать.
Валя не поняла, но спорить не стала.
Фашисты заняли несколько квартир, сильно потеснив хозяев. Соседи тихо говорили друг другу, что местных вытесняли на кухни, даже если они были не одной семьёй, а жили в коммунальной квартире. В комнатах размещались солдаты по несколько человек или средний командный состав. Те позволяли себе жить поодиночке. Хозяевам сразу объясняли, что комнаты нужно быстро прибрать и отдать всё хорошее бельё, посуду, ковры. Впрочем, солдаты и не ждали, пока им предложат: открывали шкафы, доставали всё пригодное и пускали в пользование, а то и просто убирали в свои мешки и чемоданы.
Квартиру Титовых в первый день не заняли, и Анна Николаевна тихо молилась про себя, чтобы не заняли вовсе. Но особенно надеяться на это не приходилось. Точно кто-нибудь доложит, что у семьи главного инженера типографии квартира в две комнаты – хоть и крошечные, но всё равно роскошь для маленького курортного городка.
Уже на следующее утро по всему городу были расклеены указы новой власти. Они же звучали из репродукторов на улицах города.
На углу возле магазина Валя увидела большой плакат, размером с газетный лист, с фашистским орлом, держащим свастику. Объявление содержало длинный текст на русском и немецком языках.
Для восстановления порядка и безопасности на занятой немецкими военными властями территории ПРИКАЗЫВАЮ:
1. Начиная с сегодняшнего дня, то есть с 1 ноября 1941 года, с 8 часов вечера до 6 часов утра ВОСПРЕЩАЕТСЯ всему населению оставлять свои дома. В это время ходить по городу разрешается, только имея специальный пропуск от немецких властей. За выход на улицу без разрешения – расстрел на месте.
2. Каждый гражданин обоего пола начиная с 12 лет должен обязательно зарегистрироваться в местной комендатуре. Совершеннолетним иметь с собой паспорт.
3. Каждый регистрированный гражданин должен носить на груди бирку с номером регистрации и названием комендатуры.
4. Все мужчины от 14 до 60 лет и все женщины от 16 до 50 лет должны пройти регистрацию на Бирже труда в строго отведённые сроки, указанные комендатурой. Не явившиеся в указанные сроки будут строго караться.
5. Если кто-либо будет плохо выполнять полученную от Биржи труда работу, или же откажется от неё, или же будет призывать других лиц не выполнять порученную им работу или выполнять плохо, будет рассматриваться как саботажник и караться по законам военного времени.
6. Оружие и всякого рода боеприпасы немедленно должны быть сданы в комендатуру. Если таковые будут найдены в чьём-то доме – хозяева будут расстреляны по законам военного времени.
7. Передвижение между населёнными пунктами (из деревень в город и из города в деревни, а также между деревнями) воспрещается без специального разрешения германских властей.
Командующий немецкими войсками
Комендант города
Объявление рядом гласило:
ВСЕМ КОММУНИСТАМ, ВСЕМ АКТИВИСТАМ И РУКОВОДЯЩИМ РАБОТНИКАМ необходимо зарегистрироваться отдельно.
Им будет предложена работа в соответствии с квалификацией. Если через три дня после приказа будет обнаружен тот, кто не зарегистрировался, —
расстрел.
Двое немолодых мужчин возле доски с объявлением что-то горячо обсуждали. Валя, подойдя поближе, узнала в одном из них пожилого директора совхоза, дочь которого жила в их доме. Он частенько гостил в семье дочки, и весь двор его знал.
– Почему бы не пойти, – говорил он другому, – они же обещают дать работу в соответствии с занимаемой должностью, ну или по крайней мере – с мастерством. Я всё-таки не только директор, но и по образованию агроном.
– То есть ты на немцев работать хочешь, – вроде бы даже и не спрашивал, а констатировал его собеседник.
– Не хочу, конечно, я ж не сумасшедший. Но ведь ты пойми: у дочки муж в армии – командир, да ещё политрук[37], а с ней малышей двое. Как она жить будет? Я хоть подкармливать их смогу. И, говорят, фрицы не щадят семьи политработников, а так, может, я прикрою. А если буду скрываться, всё равно кто-то донесёт и расстреляют.
– Дочку с малышами, оно, конечно, прикрыть надо, это я понимаю… а только не верю я ихней пропаганде. Чего ради они на оккупированной территории хорошую работу будут раздавать, да ещё платить за неё? И почему только для коммунистов и руководителей отдельный приказ? Нет, Иван, тут что-то не так. Не ходил бы ты…
– А ты что будешь делать? Ну, ты не коммунист… всё одно потребуют зарегистрироваться.
– Я, может, в горы пробираться буду. Там, говорят, отряды партизанские собираются…
Валя не услышала окончания разговора – постеснялась остановиться и дослушать, пошла дальше. Мама не велела отходить далеко от дома, но Валя решила, что базар-то совсем рядом. Она только глянет, есть ли там кто-то, меняют ли какие-то продукты на вещи, может, немцы не запретили торговлю-обмен… А если базар работает, они с мамой потом вдвоём пойдут.
Она шла тихими переулками старого города, а в голове крутился услышанный разговор. Ведь и правда – какой у людей выбор, думала девочка. Идти регистрироваться – значит работать на немцев, не идти – на что жить? А вдруг ещё и правда расстреляют… Как тогда будет без поддержки отца эта женщина с малышами, дочь директора совхоза? Валя не понимала, есть ли правильное решение у этой задачи.
Задумавшись, она вышла к базару. Взгляд рассеянно зацепился за что-то необычное в высокой старинной арке базарных ворот. Вскинула глаза. На арке висел человек. Страшное посиневшее лицо и вывалившийся язык, открытые глаза, будто смотрящие на неё… На груди повешенного болталась доска с какой-то надписью. Она вскрикнула, развернулась – убежать – и увидела, что на старой шелковице посреди площади висит ещё один. Крик застрял в горле, и Валя помчалась не разбирая дороги. Задыхаясь не столько от бега, сколько от ужаса, девочка влетела в знакомый маленький дворик в переулке за глиняным забором и прямиком попала в объятия Шушаны, которая едва успела подхватить Валю, чтобы та не упала и не сшибла её саму.
– Валя, что?.. Что ты? Тише… тише… Не бойся. Ты же у нас… – Маленькая худенькая Шушана изо всех сил обнимала девочку, гладила по голове, по плечам, давая отдышаться и успокоиться. – Откуда ты?
Валя только показала рукой в сторону улицы и всхлипнула, не в силах ничего объяснить.
– Ты у базара была? – догадалась Шушана.
Та кивнула.
– Видишь, как они порядки наводят. Сразу двоих повесили. Просто чтобы остальных запугать. Не ходи туда, детка. Не ходи… – Шушана всё ещё покачивала её, как маленькую, в такт словам. – И почему ты одна ходишь? Мало ли что… мать-то знает, где ты?
Валя помотала головой.
– Как это ты ушла и ей не сказала? Она небось уже с ума сходит. Идём-ка, я тебя домой отведу.
Они шли по притихшему городу, где на улицах были видны в основном оккупанты. Жители, пытаясь понять, что будет происходить, старались как можно реже покидать свои дома.
Чтобы отвлечь Валю от жуткого впечатления, Шушана сообщала новости последних дней. Они с Зоей и Розой почти никуда не выходили, но еда пока есть. В их дворе ни румыны, ни немцы пока не стоят. Да и где тут постой устраивать? Дворик крошечный, в старом глинобитном доме что ни комната – то семья. Туалет во дворе, вода – тоже.
– Очень мы Фёдору Ивановичу благодарны, что он нам эту комнату помог получить. Что он пишет? Есть новости?
– Да, было письмо на прошлой неделе, прямо перед тем, как город сдали. Пишет, что они где-то в холодных болотистых местах возле города, в котором они гуляли с мамой после свадьбы. Мама думает, что он под Ленинградом, потому что они в свой первый отпуск после свадьбы именно в Ленинград ездили. Но ведь военная цензура не разрешает прямо сообщать, где войска находятся. Пишет, что жив-здоров, но бьются все страшно и в его роте за первые два месяца почти целиком сменился состав. А теперь его направили служить по специальности, и он командует типографией и редакцией фронтовой газеты. Даже картинку нарисовал в письме. Там такой крытый грузовик с дверьми сзади, и в нём видны наборные кассы и даже печатный станок. А наборщики и корректоры сидят прямо на земле, на пеньках и кочках, а рамы наборные и листы держат на коленях. И это всё, представляете, тётя Шушана, не в тылу, а прямо в действующей армии. И там ведь у них уже холодно!
Валя любила разговаривать с Шушаной – та всегда слушала внимательно, не отводя от собеседника ярких чёрных глаз, и очень интересно и точно комментировала всё, что бы ей ни рассказывали. Вот и сейчас этот сдержанный, но внимательный взгляд помогал девочке успокоиться и отвлечься от пережитого ужаса.
– А от Тамары есть письма? – спросила Валя.
– От Тамары? – странным голосом переспросила Шушана.
– Ну да, мы с вами давно не виделись – как она?
Шушана помолчала.
– Похоронку мы на неё получили, Валечка. Тоже неделю назад.
– Как похоронку?! – ахнула Валя. – Она же… она же в санитарный поезд завербовалась, не на фронт.
– А ты думаешь, санитарный поезд где ходит? По всему фронту, где только рельсы есть, раненых собирает. Поезд их немцы бомбили. Она раненых выносила из разбитых вагонов. А тут немецкий самолёт. И сверху всех расстрелял. Это её подруга-медсестра написала. Письмо вместе с похоронкой пришло.
Оглушённая Валя не очень понимала, что говорит Шушана… Тамара… как это – её больше нет? Не будет больше высокой статной красавицы, которая, потеряв детей, ушла на войну помогать бойцам? Как это – расстреляли раненых?
Тем временем дошли до квартиры Титовых. Валя, едва кивнув бросившейся навстречу маме, убежала в свою маленькую комнату. Мишки, как всегда, не было дома.
Она сидела на кровати, обхватив подушку, и не могла ни на чём сосредоточиться. Она не плакала. Тупо смотрела в пространство. Только побелевшие пальцы изо всех сил сжимали такую же белую наволочку, будто выражая всё её отчаяние. Бабушка… теперь вот ставшая уже почти родной Тамара… кто ещё?! Письма идут долго. Что сейчас с папой? Где дедушка?
Валя не понимала, сколько она так просидела. В комнате уже сгущались ранние осенние сумерки, когда вошла мама. Села рядом, молча обняла дочку за худенькие, чуть дрожащие плечи. Говорить было невозможно – у обеих не было слов, чтобы высказать гнетущие их боль и страх, но всё же Вале стало чуть легче от тёплой маминой руки на плечах, от любимого «довоенного» запаха маминого платья. Валя всегда удивлялась, как долго, даже после стирок, держится едва уловимый запах любимых маминых духов на всех её нарядах. Так и сидели они в ставшей почти тёмной комнате, пока не разорвал тишину ломкий Мишин басок:
– Ау! Куда вы делись, женщины?
– Мы здесь, Миша!
Мама быстро встала, поднялась вместе с ней и Валя. Мишка пришёл запылённый, уставший и какой-то по-взрослому собранный. На встревоженный взгляд матери ответил, не дожидаясь вопроса:
– Мы с ребятами осторожно ходим, не волнуйся, мам. Выясняем, что к чему… А поесть что-нибудь найдётся?
Анна Николаевна кивком головы отправила сына умыться, расставила тарелки, достала завёрнутую в одеяло кастрюлю с кашей из перловки и тыквы. Каша была пустая – без молока и даже почти без масла, но всё же это был ещё совсем не голод. И оставалось только тихо надеяться, что оккупанты не отнимут остатки запасов, что на какое-то время им хватит еды, а там…
«А там – что Бог даст», – подумалось Анне Николаевне старинными словами. Ей даже представилось, что она, человек в общем-то неверующий, взрослевший при советской власти, вдруг подумала вот так – с большой буквы, как всегда писала это слово её давно умершая мама. Ей, рано потерявшей родителей и с четырнадцати лет до замужества жившей у дальних родственников, вдруг так захотелось стать девочкой, чтобы обняла её за плечи всё знающая и всё понимающая мама, которая не даст отчаяться, объяснит, как жить, как не утонуть в этом надвигающемся ужасе, не потерять себя… Но теперь она сама была мамой. Она сама должна была защищать и утешать своих детей, не давать им отчаяться и объяснять, как жить. А как жить, если вокруг только враги, если не понимаешь, что станет завтра с тобой и детьми, – этого не знал, наверное, никто в их старинном приморском городе.
Анна Николаевна взяла себя в руки, спокойным голосом велела детям садиться за стол и стала раскладывать кашу.
Более-менее умытый и отряхнувший одежду Мишка рассказывал, где был, что видел в городе, кого из знакомых навестил или встретил. С двумя однокурсниками из училища они умудрились облазить чуть ли не весь город, стараясь не попадаться на глаза патрулям, прячась от солдат, передвигавшихся на мотоциклах и бронемашинах, замечая всё и оставшись незамеченными.
– Пляжи минируют, – рассказывал он, – и обносят колючей проволокой. Не иначе – боятся нападения наших с моря. На базарной площади… – Мать предупреждающе взглянула на него и прижала палец к губам, пока не видит Валя. Он понял. – …везде объявления висят, чтобы всем регистрироваться. Как думаешь, мам, идти? Это ж они работать на себя заставят? В городе, кажется, этих румынских войск больше, чем немцев. Я Петра Сергеича встретил. Спросил, пойдёт ли он регистрироваться. А он так странно ответил – мол, погожу пару дней, а там, может, и не понадобится. Но я завтра ещё зайду к нему, поговорю. Мы втроём были, может, он не захотел говорить, что́ знает… Мама, как думаешь, он мне одному скажет?
– Миш, ты бы не лез во взрослые дела…
– А какие дела у нас теперь детские, мам?
– Миша, я думаю, если Пётр Сергеевич что-то и знает, то вряд ли тебе – пацану – скажет. Тебе всего пятнадцать.
– Это вопрос формулировок, – неожиданно по-взрослому усмехнулся Мишка. – Мне в январе шестнадцать будет… а сейчас что? Ноябрь. Скажи «почти шестнадцать», и получится, что я вполне взрослый. Паспорт пора получать. Разве нет? И в типографии, между прочим, с нас как со взрослых спрашивали, а не как с пришедших поиграть.
«Вопрос формулировок»… надо же… Эти мужские интонации и чёткие фразы заставили Анну Николаевну вдруг увидеть сына новыми глазами: за столом сидел и строго смотрел на неё ещё по-мальчишески нескладный, но вполне взрослый умный парень с внимательными, такими похожими на отцовские глазами и натруженными руками. Она и не заметила, как мгновенно, за несколько месяцев, изменился Миша. Война, уход отца на фронт, два месяца тяжёлой работы на окопах – и вот он уже не ребёнок, мужчина… И правда ведь – в типографии, где с сентября и до самой оккупации ребята из училища работали вечерами после занятий, никто не считал их детьми. Они работали как все, заменяя ушедших на фронт взрослых. Материнская тревога от этой вдруг увиденной взрослости сына только возросла. Попробуй запри такого дома, запрети что-нибудь… А ведь случиться может всякое. Это Валюшку пока ещё можно постараться уберечь…
Анна Николаевна вздохнула, но тревоги свои оставила при себе. Только попросила сына быть как можно осторожнее, помнить, что за ним – ещё и они с Валей.
– Помню, мамочка. Честное слово, буду осторожен. И знаешь, вот я что думаю. Вам бы с Валюхой надо зарегистрироваться. Конечно, есть риск, что будет тяжёлая работа, но ведь Валя-то девчонка ещё, ей по их приказу и работать пока не надо. А если кто донесёт, что семья известного человека прячется от регистрации, точно ведь расстреляют. – Мишка помолчал, размышляя. – Нет, вы завтра не ходите в комендатуру и постарайтесь из дома не высовываться. А я с Петром Сергеичем посоветуюсь.
Следующий день был полон томительного ожидания. Валя слонялась по квартире и ничем не могла заняться, Анна Николаевна делала какие-то мелкие домашние дела, но Валя видела, что она тоже время от времени замирает на месте и задумывается. Мать беспокоилась об ушедшем с утра Мише, о будущем – своём и детей, – и размышления на тему «что посоветовал бы Фёдор» тоже мало помогали. Никто не понимал, что будет.
Из репродукторов на улицах весь день неслись сводки вермахта на русском и крымско-татарском языках. В промежутках звучали немецкие марши и пропагандистские рассказы о том, как хорошо живут люди на оккупированных территориях, «освобождённых от большевистского ига».
Сообщалось также о необходимости пройти регистрацию и о том, что немецкое командование вводит налоги: подоходный – с заработной платы тех, кто будет работать по направлению биржи труда, налог на благоустройство города – со всех, на содержание полиции и даже налог на публичные дома. Из последнего жители поняли, что таковые в городе официально разрешены, а кто станет их организовывать и в них работать, пока оставалось только гадать.
Голоса, сообщавшие всё это, в основном звучали не как у профессиональных дикторов радио, но речь была вполне местная, без немецкого акцента. Кто-то из жителей не без удивления узнавал знакомых, кто-то говорил: «Ишь, продались за горбушку хлеба. Теперь учат нас жить», другие оправдывали – мол, что делать, выживать же надо, может, у людей дети, да и не убивают же они своих, просто тексты читают, которые им немцы пишут.
Ближе к вечеру гулким эхом разнёсся во дворе треск мотоциклов. Немцы. Анна Николаевна и Валя осторожно подошли к окну кухни. Выскочившие из двух мотоциклов с колясками оккупанты чётко и организованно направились в разные стороны двора. Через пару секунд в дверь Титовых сильно застучали прикладом. Анна Николаевна знаком велела дочери остаться в кухне и пошла открывать.
– Gibt's hier Juden?[38]
– Nein, – машинально по-немецки ответила Анна Николаевна, а про себя мельком удивилась – почему про евреев спрашивают?
– Du sprichst Deutsch?[39]
– Sehr wenig…[40]
Немец кивнул и разразился длинной тирадой. Спохватившаяся Анна Николаевна покачала головой и развела руками – мол, не понимаю.
– Verdammt![41] – выругался солдат и крикнул что-то в сторону двора.
Через полминуты, будто материализовавшись из воздуха, рядом возник переводчик – высокий, подтянутый, в офицерской форме, с неожиданно тонким умным лицом.
Анна Николаевна, понявшая на самом деле речь солдата, тем не менее терпеливо слушала, что говорил переводчик.
– Вы должен показать нам и освободить ваши комнаты. Мы будем решать, кто здесь будет жить, нам надо всё видеть.
Женщина открыла дверь пошире и пропустила военных. Они бегло осмотрели комнаты, заглянули в уборную, проверили душ, и переводчик указал на дверь кухни.
– Кухня, – поняла вопрос Анна Николаевна. – Там моя дочка.
Переводчик открыл дверь, окинул взглядом кухню, сжавшуюся на табуретке Валю, переглянулся с солдатом.
– Там будет жить господин офицер с… как это… солдатом и я. Вы – здесь.
– По-русски такой солдат называется денщик, – неожиданно для себя сказала Анна Николаевна переводчику.
– Ден-шик. – Переводчик щёлкнул пальцами. – О! Запомню. Вы должен дать чистый бельё, самый хороший посуда и жить с дочью в кухне. Вы будете убирать, стирать, мыть, мы – платить вам продуктом и марки[42].
– Хорошо. Но у меня ещё сын.
– Сын? Большой?
– Четырнадцать. – Мать предостерегающе взглянула на Валю, чтобы та нечаянно выражением лица не выдала мамин обман.
– Будет на кухне. И должен регистрироваться на арбайтзамт[43].
Анна Николаевна кивнула.
– Шнель-шнель, – сказал солдат и показал руками что-то напоминающее подметание веником.
– Быстро убраться и переместить свою одежду, чтобы не ходит в комнаты, – пояснил переводчик. – Через два часа господин офицер будет здесь.
Они ушли. По пути к двери солдат снял со стены старинные круглые бабушкины часы и сунул к себе в вещмешок. Валя изумлённо смотрела на это, а шедший впереди переводчик то ли ничего не заметил, то ли счёл, что это в порядке вещей.
Обитателям квартиры пришлось взяться за дело. Мать и дочь быстро вынули из гардероба одежду и постельное бельё поплоше («Это не отберут», – сказала Анна Николаевна) и сложили в кухне. Одежду отца связали в узел и забросили на им же построенные когда-то полати в прихожей, в дальний угол. Валя – с мыслью, что когда-нибудь папа вернётся и наденет, а Анна Николаевна – с надеждой, что немцы не заберут и можно будет обменять на еду. Пока мыли полы, доставали чистое бельё и парадный сервиз, подаренный когда-то родителям на свадьбу, пришёл Миша. Ему быстро сообщили новости. Анна Николаевна предупредила, что сказала немцам, будто ему четырнадцать лет. Миша усмехнулся.