Она поволокла меня за собой по гулкому коридору, как щука пескаря. На кухне она еще раз обернулась ко мне, и с наслаждением потушив окурок в старой консервной банке, добавила:
– Но сдается мне, что жизнь по ту сторону экипажа гораздо разнообразнее, чем в нем. Только если все время лежать на обочине и завидовать, этого решительно не понять.
Она наконец-то выпустила мое плечо из своих стальных пальцев, и я, потирая прищемленную кожу, очутился на кухне.
Мне кажется, что на территории нашей страны все посиделки, начатые на кухне с чашки чая, фатальным образом заканчиваются бутылкой водки.
Первую поллитровку мы приговорили к трем часам дня. Прогулявшись за второй, я обнаружил себя допивающим оную в районе восьми вечера на той же кухне. К моим голым локтям намертво приклеилась грязная клеенка, переполненная пепельница источала миазмы, а остатки сырокопченой «Еврейской» колбасы маслянисто плавились на жирной тарелочке. «Кока-Кола», которой мы с Анной запивали, подошла к концу. Собственно, это и вывело меня из духовного оцепенения, и мы, посовещавшись, отправились за третьей бутылкой водки, которая, по выражению Анны, должна была снять остаточную напряженность между нами. Что она понимала под напряженностью, я не стал уточнять, потому что очень боялся упасть: некоторая леность души привела меня к тому, что я почти потерял навыки общения с представителями строительных фирм и русскими женщинами.
Вернувшись в уже почти родную мне квартиру, мы решили по обоюдной доброй воле переместиться на балкон, так как оттуда веяло свежим, полным выхлопных газов ветерком и летевший прямо в физиономию тополиный пух создавал приятную иллюзию романтических посиделок в собственном имении.
Над Москвой опускались прозрачные сумерки, те самые, что будят в душе неясную тревогу и едва ощутимый плач по невозможному и недоступному. Если в Питере белые ночи, полные сиреневых бликов и синеватых теней, касаются самых заветных струн наших замордованных повседневностью душ, то московские июньские ночи, раскинувшись над бульварами и дворами крашенных в желтый цвет сталинок, почему-то каждый раз вынуждают человека усомниться в самом себе.
Чем больше всматриваешься в недоступно высокое московское небо, чем яснее твой нос улавливает резкий запах мокрого асфальта, тем сильнее подымается из сердца тоска по тому, чего ты так и не достиг. И наплевать, шестнадцать тебе или шестьдесят, – тоска сожмет в кулаке твое сердце и будет тискать его до тех пор, пока не выкатится из-за крыш бледно-лимонное северное солнце.
Водка, конечно, сделала свое черное дело: язык мой развязался как шнурки алкоголика и я, горестно стеная, поведал гордой красавице (про себя я решил именовать ее именно так) о своих злоключениях. За достоверность предоставленной ей информации я ручаться не мог, но излагал красиво. Я вспомнил и о Тайных Завистниках, которых полно у бедных нефтяных олигархов, и о Страшных Подковерных Играх, что ведутся за спиной несчастных Директоров, не упустил даже Коварных Любовниц, которые ждут не дождутся, когда на их до подлинности примитивные имена переведут иномарки, счета и квартиры в пределах Садового кольца. Умолчал я только о Клото, Атропос и Лахесис, а также о таинственном папеньке с его невнятным завещанием. Мне кажется, новелла получилась у меня хоть и романтичная, но убедительная.
Анна почти не перебивала меня, пару раз взволнованноно икнув в самые острые моменты повествования и стыдливо ойкнув вослед. Вообще, для творческой интеллигенции она держалась замечательно: не блевала, не кидалась посудой вниз и не звала на помощь полицию.
Вскоре настал тот стремный момент, когда алкоголь, переместившись в печень, покидает голову, наградив нас тремором и тревожным желанием действия. Мы обнаружили, что над крышами давно взошла круглая, как колесо, луна, с улиц исчезли пешеходы и автолюбители, тополиный пух опустился к ногам, а непонятно откуда взявшаяся в центре Москвы птица заливисто выводит свою одинокую трель. Наступила призрачная московская ночь.
Беззвучно сияли рекламы, ненужно моргал желтым светофор на пустынном перекрестке. Я оглянулся на Анну. Ее глаза чернели глубокими провалами, на дне которых призывно бурлила вода желания. Я наклонился к ней и поцеловал ее в губы. Ее холодная рука скользнула на мое плечо, и я подумал, что нашел верный способ скоротать пропитанную алкоголем и духотой ночь. Мы дружно, как присяжные, поднялись со своих стульев и вернулись в комнату.
Я опустился на хлипкий диван возле нее и втянул в себя воздух, пытаясь понять ее запах. Вдыхая аромат ее кожи, я коснулся ее шеи, ключицы, груди. Неповторимая смесь духов и принадлежащих только ей запахов влекла меня к ней. Я приподнялся на локтях, пытаясь поймать ускользающие запахи, могущие рассказать о ней. Вербена, женские феромоны, табак, бензин – чем только не пахли ее кожа и волосы. И еще один, странный, пугающий меня аромат, от которого у меня что-то ухнуло под ребрами. Я втянул в себя воздух, пытаясь понять, что так встревожило меня. В ответ ее тело странно напряглось и замерло. Легкое облачко страха и… недоверия, нет, отвращения, вдруг окружило ее. Мне это понравилось: это компенсировало мой страх. Я втянул в себя воздух и, привстав на четвереньки, оказался над ней. Мои мышцы задрожали (так бывает в качалке, когда возьмешь не свой вес), на лбу выступил пот, а перед глазами все расплылось. В ту же секунду она с диким визгом оттолкнула меня и, скатившись с дивана, отскочила в угол комнаты, прижимая руки к груди. Диван, не выдержав таких экзерсисов, накренился, приподнял задние ноги, и я плюхнулся на грязный пол. Честно говоря, только почувствовав, как к моему голому бедру прилип окурок, я понял, что пол был грязен. С удивлением я смотрел на Анну, в широко распахнутых глазах которой светился ужас.
– Что с тобой? – просипел я, так как от изумления голос мой пропал.
– Ты кто? – спросила она чужим голосом, клацнув зубами и тем выдав овладевший ею страх. Впрочем, от нее прямо-таки разило страхом, и я почти ощутил, как ее кожа, пепельная в темноте, стала влажной.
Я вообще перестал что-либо понимать, заметив, что стою голый на четвереньках посреди комнаты, а в колени и ладони мне яростно впиваются острые крошки.
– Я Сергей, – ответил я и поднялся, отряхивая сор с коленок. Как только я шагнул вперед, женщина отшатнулась, уперевшись в шкаф спиной и зажимая рот руками.
– Н-не по-под-ходи, – прошептала она, стуча зубами, и я разглядел, как побелели ее губы. Я ведь неплохо вижу в темноте.
– Да что с тобой? – снова прохрипел я, а про себя подумал, что влип. Нежданный приступ паранойи у партнерши, так сказать. Нечаянная радость, не побоюсь этого слова.
– Анна, это я, Сережа, – как можно убедительнее и спокойнее произнес я. – Мы только что с тобой разговаривали на балконе, ну, водку пили то есть. Потом совершенно добровольно с обеих сторон решили заняться любовью (это, допустим, зря сказал – запоздало сообразил я). Ты меня, что, не узнаешь?
Почему-то омерзительный пот заливает мне глаза каждый раз, как я собираюсь приступить к половому акту. Вот и сейчас капельки побежали по лбу. Может быть, это детские фрустрации, или неизжитый Эдипов комплекс? Я с остервенением вытер лоб и тоскливо вздохнул.
– Уз-знаю, – проклацала она и, шумно втянув в себя воздух, как человек, решающийся на смертельный трюк, сделала шаг ко мне. Я вздрогнул.
– Ты н-не м-меняешься? – то ли с удивлением, то ли со страхом спросила она скорее себя, чем меня и осторожно помахала рукой в районе моей груди. От нее так разило страхом и беспомощностью, к которой примешивалась некая толика агрессии, что меня торкнуло. Я вспомнил, что всегда любил этот коктейль. Я коснулся верхней губы кончиком языка и почувствовал, что, если она и дальше будет излучать подобные эмоции, я ее банально изнасилую.
Собрав волю в кулак, я наскреб в себе немного джентельменства и как можно нежнее (что было нелегко в подобных обстоятельствах: голый мужик против голой бабы), деликатно поинтересовался:
– Аня, ты что?
Вместо ответа Аня вдруг метнулась мимо меня, схватила со столика некий предмет, размахнулась и обсыпала меня какой-то дрянью, похожей на пудру.
От возмущения я громко чихнул, причем мы оба дружно вздрогнули.
– Ань, ты чего? – снова тупо повторил я. После такой неадекватки мое желание насиловать испарилось, и я ощутил себя намыленным инженером Щукиным на лестничной площадке. Тем более что тело мое в тех местах, куда попал порошок, как-то приятно засеребрилось и теперь посверкивало в темноте. От этого мои прекрасные кубики на прессе приобрели довольно-таки сексуальный вид. Ниже пупка лучше было и не заглядывать.
– Гламурненько так в принципе, – пробормотал я. – Может, это такие сексуальные прелюдии? Голый серебристый мужик, приятно мерцая, обнимает прекрасную незнакомку… Брачные игры бабуинов отдыхают. Я остервенело почесал себе живот, так как под действием порошка кожа там начала здорово свербеть. А если начнет зудеть ниже? Прилично ли чесать голые яйца при голой даме?
– Аня, – очень осторожно, боясь новых экспромтов, проговорил я, – может, ты мне все-таки что-нибудь объяснишь?
В конце концов, стоя на предутреннем московском бризе, врывающемся в комнату из балконных дверей, я потихоньку начал подмерзать. И серебрился я как-то затравленно, словно жертва оргий времен Тиберия или тот самый пресловутый крепостной мальчик, которого позолотили, а потом забыли отмыть, отчего он, бедняга, скончался в муках и судорогах. Может, и меня ждет столь бесславный конец? Я затосковал и повернулся к Анне задом, пытаясь отыскать хотя бы рубаху или трусы.
Вдруг Анна издала какой-то булькающий звук и захохотала. Тут уж я почувствовал себя круглым идиотом. Голым, серебристо поблескивающим и со стояком. Графика Бердслея отдыхает.
– Ты, что, человек!? – сквозь смех и всхлипывания с трудом разобрал я.
Тут уж я не выдержал, и испустив вздох, достойный Портоса, подошел к ней поближе и прижал ее голову к своей сверкающей груди.
– Человек, Ань, человек. Широкий, конечно, но – человек. Я бы себя непременно сузил. Но я человек.
В тот момент я был в этом свято уверен.
– Может, пойдем наконец в кроватку, а, Ань? А то я замерз и спать хочу.
Я несколько лукавил, но должен же я был заманить эту треклятую бабу в койку?
– Пойдем, – вдруг решительно сказала она и, откинув со лба спутанные волосы, поцеловала меня в губы. К ослабевшему аромату испуга примешивались гормоны, и мне это тоже понравилось.
Феерия, а не вечеринка.
Как она ни ворочалась, а все-таки заснула, повернувшись ко мне спиной и подтянув коленки к груди.
Приятная истома давно оставила мои усталые от спиртовых паров и брачных игрищ члены, в ребро неистово впивалась пружина, а сушняк терзал пересохшее горло. Я поднялся и, решившись на подвиг, голый и босый отправился на кухню попить и покурить.
Напившись вонючей воды прямо из-под крана и рискуя получить занозу в обнаженную ягодицу, я осторожно присел на табурет возле раскрытого окна и закурил.
Не знаю, как вам, но мне вся эта московская богемная грязюка была глубоко омерзительна. Я никогда не понимал, зачем надо жить так, если можно по-другому, – видимо, я все-таки ограниченный человек. Девушка была неплоха, но раздражала тем, что, будь я тем, кем был, я бы никогда ее не выбрал. Как не пил бы эту водку, не сидел бы на обшарпанном табурете и не… О, небо! Еще миллион «не»!
В лицо мне пахнуло рассветной прохладой, и я почему-то вспомнил мать. Однажды – это случилось только однажды – я, придя из школы где‑то в девятом классе, застал ее мертвецки пьяной. Я никогда до этого не видел свою мать пьяной, как не видел ее такой и потом. Она сидела на кухне в своем любим вольтеровском кресле и, уронив голову на руку, тупо разглядывала плескавшийся на дне бокала коньяк.
– Сережа? – окликнула она меня, не оборачиваясь.
– Да, мам.
– А ты уже завел себе девушку?
Растерявшись от такого вопроса, я что-то промычал, собираясь улизнуть в свою комнату. Мать в таком состоянии была противна и жалка, вызывая во мне смутное чувство страха.
– Так вот, Сережа, что я тебе скажу, – мать говорила отчетливо, хоть и медленнее, чем обычно, при этом странно покачивая головой. – Сережа, если ты задумаешь вступить с девушкой в… отношения, – при этих словах она отхлебнула из бокала и затянулась сигаретой, зажатой в длинных, тонких, беспокойных пальцах, – делай это по любви или хотя бы… уважая ее. Я прошу тебя. Это очень, очень важно для тебя, – мать подняла на меня черные далекие глаза и посмотрела так, словно хотела загвоздить слова в мою голову. – Да, и еще. Оргазм – это не цель жизни для мужчины, и даже не метод.
Потом она снова уставилась на бокал и замолчала. Я подождал немного и ретировался. С последним высказыванием я был не согласен, так как физиологические потребности еще никто не отменял. Или отменял?
Позже, когда я снова вышел на кухню, матери там уже не было – она опять заперлась в спальне, бесшумно убрав со стола.
Я помню, что она все делала бесшумно. Даже когда ее преследовали приступы загадочной болезни, во время которой она наглухо запиралась в ванной, дверь в которую вела прямо из ее спальни. Вторая ванная комната была в моем распоряжении, но ванная матери всегда была заперта на ключ.
О том, что мать производит необычайно мало шума, мне сказал Эдик, мой друг и одноклассник, с которым мы часто делали уроки у меня дома. Мы с мамой жили в огромной квартире с четырехметровыми потолками, которая досталась ей от бабушки, как она мне рассказывала. Правда, от самой бабушки кроме квартиры не осталось ничего – даже фотографий.
«А ведь у меня нет ни одной фотки матери», – эта мысль посетила меня впервые, оставив странное недоумение. Я даже заерзал на своем табурете, за что и поплатился, прищемив кожу на попе.
Мать вдруг стала призрачной и нереальной, даже нереальнее, чем Наполеон или фараоны, от которых остались шпага и пирамиды. От матери не осталось даже тела. Ее хоронили в закрытом гробу, так как умерла она, сгорев заживо в своей машине. Так мне объяснили. Ее новая «девятка» попала в аварию, что-то взорвалось, и… Так мне сказали. От матери у меня остался на память только ее запах – странный, ни на что не похожий аромат ее тела и духов от Диора.
Я задумался и решил, что, пожалуй, ни разу в жизни не выполнил ее заповеди. Больше того – я вообще впервые вспомнил о ней только сейчас. По каким только мотивам я не оказывался в койке с особами противоположного пола, но среди этих мотивов ни разу не было ни любви, ни тем более уважения. Так, может, поэтому меня так колбасит, что иной раз мне приходиться буквально усилием воли держать себя в руках? А этот мерзкий пот, а трясущиеся ручонки?
Блин, так и до кушетки психоаналитика договориться можно. Может, это все комплексы?
Я прикурил новую сигарету, хотя не испытывал к этому никакого желания. А много ли я делал в жизни того, чего действительно желал?
Вдруг за моей спиной послышался тихий шорох. Я дернулся и со всей дури стукнулся локтем о край стола. От боли я матюкнулся и тут же обнаружил, что прямо передо мной на потертом линолеуме сидит самая обыкновенная крыса. Сидит и, глядя на меня посверкивающими глазками, живенько потирает свои крохотные ручки.
Я никогда не испытывал бессмысленного страха перед насекомыми, грызунами и змеями. Удивившись наглости со стороны помоечного обывателя, я, презрев опасность быть укушенным за нос, наклонился к крысе.
– Ну что, жрать хочешь? А жрать-то тут и нечего. Так что давай, иди спать.
В ответ крыса выразительно потянула и задвигала носом, отчего усики на ее морде зашевелились. Почуяв приятное для себя, она вдруг подскочила ко мне и обнюхала мою голую ногу. Я ощутил на коже ее слабое дыхание. Потом она перебежала через мою ступню и, что-то пискнув на прощание, скрылась за плитой. Клянусь своей треуголкой, она пробормотала: «Поразительно!».
Подивившись многообразию фауны в отдельно взятой квартире, я зябко поежился и, потирая прищемленный зад, отправился на боковую.
Когда я вернулся в комнату, Анна все еще спала. Одеяло сбилось, обнажив плавный изгиб бедра и четкие линии спины, поделенной пополам безукоризненно ровным позвоночником. Под гладкой кожей намечались тщательно прокачанные мышцы, а ровный загар придавал женщине сходство с отлитой из бронзы статуэткой. Что-то вроде возбуждения шевельнулось у меня под желудком, и, осторожно опустившись на строптивый диван, я провел рукой по ее бедру, коснулся ладонью упругого живота и повел пальцы ниже.
Она вздохнула и что-то пробормотала, пытаясь во сне повернуться на другой бок. Я не позволил ей этого сделать, прижавшись к ней всем телом, и, продолжая ласкать ее, принялся шептать ей в ухо всяческие скабрезности вперемежку с комплиментами. Нежные бедра мешались у меня с классной задницей, а жемчуг зубов с офигеннными… В общем, нужный эффект был вскоре достигнут, и я, удивляясь тому, как много можно добиться языком и руками, заработал себе на утренний… завтрак, скажем так. На этот раз никакие пот и дрожание не омрачили нашего соития, и загадочная заповедь мамочки быстро выветрилась из моей головы.
Проснулся я ближе к полудню и сразу почувствовал, что остался в квартире в полном одиночестве. Анна ушла, беспечно бросив на своего недавнего знакомца, то есть на меня, свое движимое и недвижимое имущество. По шкафам я лазить не стал, но, обнаружив в ванной стиральную машинку-автомат, запихал в нее всю свою наличествующую одежду и белье. Затем я быстро принял душ и почистил зубы единственной щеткой, торчавшей на полочке под зеркалом среди ошеломляющего количества тюбиков и флаконов. Всунув ноги в чьи-то резиновые шлепанцы и накинув халат Анны, расшитый великолепными, но несколько полинявшими драконами, я почувствовал себя несколько посвежевшим отправился на кухню. Халат, оказавшийся к тому же не дешевой рыночной поделкой, а самым настоящим аутентичным шелковым двухслойным халатом с ручной вышивкой, приятно холодил тело.
На столе, уже очищенном от вчерашнего безобразия, красовались сигареты, сахарница, пачка молотого кофе, тостовый хлеб и пять тысяч рублей. Видимо, Анна уже успела метнуться в магазин, дабы ее м-м-м… сожитель не остался голодным и без курева, а потом отправилась на работу или куда там еще. Я зажег газ под раритетным латунным чайником времен Первой мировой войны, сунул ломтики хлеба в брэндовый тостер, насыпал кофе в чашку и затянулся сигаретой. Окно выходило на запад, поэтому из него приятно веяло теплым ветерком. Жизнь альфонса начинала мне нравиться, и, в лирическом настроении созерцая закипающий чайник, из загнутого носика которого начали со свистом прорываться струйки пара, я задумался о том, как мне провести сегодняшний день. Внезапно до меня дошло, что прямо передо мной на стене висит плазменная панель телевизора, которую, хоть убей, я вчера даже и не заметил. Надо же, смог провести целые сутки, не пялясь в экран, и даже не сошел с ума. Или все-таки сошел? Пульт лежал на холодильнике. Я заварил себе кофе, намазал хлеб маслом и включил телевизор. Передавали новости. Что-то внутри нашептывало мне, что я имею все шансы услышать о себе по телевизору: ведь не хухры-мухры, а отставка председателя совета директоров одной из крупнейших нефтяных компаний. Но… Кроме цены за баррель, которая опять колебалась из-за проблем на Ближнем Востоке, и паники на американской фондовой бирже ничего нового не прозвучало. То ли не посчитали нужным информировать об этом страну, то ли посчитали нужным вообще никого не информировать. Пока. Пока я не одумаюсь, не сознаюсь, не найду завещания и не расскажу дяде Саше Лозинскому, что от секса меня мутит, хотя и не всегда.
Обнаружив на другом канале столь же бесконечный, сколь и бессмысленный сериал, я продолжил свое блаженное ничегонеделание. Если бы не глухой кулак тоски, монотонно лупивший меня под сердце, я смог бы убедить себя, что это всего лишь забавное приключение, от которого останутся только прикольные воспоминания.
Одурев от рекламы и от бесконечных ток-шоу, которыми сменился совершенный в своем безмятежном идиотизме детектив, я пошел в ту комнату, где стоял мольберт, и внимательно рассмотрел картины. Их было немного, и, судя по всему, авторство большинства из них принадлежало моей новой подруге. Закончив осмотр экспозиции, размещенной на стенах, я перешел к холсту на подрамнике, закрепленном в профессиональном мольберте. Стандартный холст 40х60 нес на себе нелегкое бремя городского пейзажа. Сюжет был ясен, «как простая гамма» 3, цвета чисты, как у Петрова-Водкина, стиль определим любым учащимся художественной школы. Что-то в духе подмосковного реализма, только вместо террасы и яблок – дома и сирень. Ну и в чем тут цимес, он же смысл, она же соль? Картинка – ну и что? Где кайф? Отчего люди прутся? И прутся ли? А может, они только прикидываются, чтобы выглядеть тонкими и духовно развитыми? Ну картинка, ну нарисована, ну хорошо нарисована. Оригинально. Иногда даже похоже.
Что, черт побери, видят некоторые особи, часами простаивая перед полотнами? Где ответ? Нет ответа.
Оттого что я этого не понимал, я всегда испытывал легкое чувство неполноценности. Хотя мой лучший друг Эдик, сдвинутый на полотнах, научил меня разбираться в стоимости картин и я мог выбрать подходящие, чтобы закрыть, например, дыру в обоях, вполне ликвидной вещицей, я никогда не мог понять, что же, черт побери, люди в них находят. Это раздражало, так как слегка отдавало несовершенством моей личности, ее едва уловимой неполноценностью, а я любил в себе полноценность во всем. Отвернувшись от картин, я обратил взор к книжному шкафу. Взгляд мой лениво перебегал с полки на полку, пока я не узрел со школы знакомые корешки. О! Какая милая вещица: «Жизнь Клима Самгина». Я вытянул первый том и с наслаждением наркомана, достающего из кармана закопченую ложку, произнес любимую фразу героя: «А был ли мальчик?»
Завалившись на неубранный диван в «своей» комнате и закинув ноги на подлокотник, я углубился в чтение. Не могу сказать, что глупый пингвин, он же певец русской революции Алеша Пешков был глубоко близок мне по духу, но я уважал его за две вещи. За препарирование души русского среднестатистического интеллигента-мерзавца Клима, в коем я находил столь много близкого, и за отс… простите, отхваченный особняк постройки Шехтеля. И то и другое – достойный итог деятельности писателя. Мастера, так сказать.
Из мира литературы в районе описания шлюхи-белошвейки, которую столь прекрасно сыграла в сериале любимая актриса, меня вырвал дверной звонок.
В пустынную и гулкую, как ущелье, квартиру он ворвался милицейской сиреной, и, едва не свалившись с норовистого ложа, которое опять взбрыкнуло копытами, я задумался, как мне себя вести. Прикинуться, что в квартире никого нет? Открыть?
Я тихо подошел к дверям и, приоткрыв первую пару, заглянул в глазок на второй. На лестничной площадке стоял друг моего детства Эдик Захаров и с интересом смотрел прямо на меня.
Прикидываться идиотом вряд ли имело смысл, и, повозившись с замком, который, к счастью, отпирался изнутри без ключа, я отворил скрипящую дверь. Эдичка был без спецназа и, брезгливо оглянувшись, непринужденно ступил в мой приют.
– Ты один, – произнес он скорее утвердительно.
– Как видишь, – ответствовал я и кивнул вглубь коридора. – Проходи, гостем будешь.
– Ой-ей, Сережа, до чего же ты дошел в поисках собственного «Я», – сказал он тоном слепоглухонемой бабушки и, боясь запачкаться о стены, проскользнул мимо меня на кухню.
– Ты сам меня нашел или кто-то помог? – ненавязчиво поинтересовался я, стыдливо запахивая узковатый для меня женский халатик.
– Помагли, дарагой, канэчно, помагли, – он, оглянувшись вокруг, посмотрел мне в глаза. О, сколько раз я видел этот взгляд! Как хорошо я знал, что он на самом деле означает.
«Осторожно, Серый, – гласил взгляд на этот раз. – Ты по меньшей мере под наружкой, а может, даже уже и на прослушке. Так что не болтай лишнего. Я не просто так зашел к тебе, мне бы очень хотелось ТЕБЕ помочь. В пределах разумного, конечно. Да что тебе объяснять, на моем месте ты бы вел себя так же. Или почти так же». Потом Эдик отвел глаза, и я с жадностью вдохнул в себя воздух.
Лучшие друзья – это очень странный предмет. Вот они есть – и вот их уже нет. Я давно пытался разгадать тайну настоящей дружбы. Но никак не мог – вначале по недостатку ума и жизненного опыта. (Кстати, по моим наблюдениям, этим опытом точно так же меряются в бане, как и другим органом мужской самоидентичности.) Потом мне не хватало усидчивости, потому что, когда половина моих приятелей села, я все еще оставался на свободе. Потом у меня иссякло время, а теперь вот и деньги. В общем, как говорят киники, они же стоики, они же псоглавцы – «тайна сия велика».
Теперь, глядя в скрупулезно выбритое электронной бритвой нового поколения лицо Эдички, красиво оттененное рубашкой из матового шелка, я затосковал, ибо мне открылась истина. Но это была не та Истина, которая делает человека свободным. Это была одна из тьмы истин низких, которых, безусловно, дороже нам упоительный или, там, возвышающий обман – уже не помню точно.
Эта истина гласила, что лучший в мире Эдичка пришел ко мне парламентарием, потому что, кажется, служил им, а служил он им потому, что прислуживаться, ему, разумеется, было тошно. Служил еще с тех времен, когда мы вместе под стол ходили. Или блевали там – не помню уже.
– Ну что, Серега, – сказал он, плюхнувшись на расшатанную мебель и с хрустом потянувшись к столу, на который уже успел бросить свой титановый мобильник. Вынув из кармана брюк такую же, как у меня, платиновую зажигалку, он пыхнул огнем и затянулся. На его безупречно мужественном лице отразилась грустная озабоченность, и он посмотрел на меня с плохо скрытой любовью.
Я предполагаю, что мужская дружба всегда несет в себе некую пронзительно беззвучную ноту гомосексуальности. Некий шарм потаенного желания слиться воедино и вместе погибнуть за высокую цель или страшную тайну навроде платоновских андрогинов. Дружат те, кто по каким-то причинам хотят слиться не во едину плоть, как заповедано, а, скорее, раствориться друг в друге при полной невозможности реализовать это в жизни.
Эта еще одна низкая истина озарила меня, как вспышка дорогущей зеркальной фотокамеры, и я замер перед ней (истиной, разумеется, а не камерой) как младенец перед погремушкой. Я вдруг отчетливо представил себе, как мы перед выпускным боремся с Эдичкой в прохладной воде Москва-реки, и я чувствую обожженной на солнце кожей прикосновение его рук. Перед моими глазами мелькнули его загорелая скула, висок с голубоватой жилкой, отпущенные до плеч волосы. Запахло тиной, вода туго и холодно ударила меня в пах…
Я стряхнул наваждение и с трудом вернулся в продавленное кресло Анны. Оказалось, что я прослушал начало трогательной речи.
– …Ты не можешь превратиться в тупую скотину, в обитателя дна, в банального неудачника, черт побери! – Эдик нервно уронил пепел на грязный пол и с негодованием оглядел сигарету. – Пойми же, я хочу тебе помочь!
Я с удовольствием вдохнул запах его одеколона. Вовсе не горьковатый, а, наоборот, сладенький и от того вызывающе сексуальный. Даже штаны мялись на нем как-то особенно эротично. Тьфу, пропасть! О чем это я? Мужская дружба, дети, – это не просто взаимовыручка, но еще и два-три грамма феромонов… соперничества, ревности и тоски по несбывшемуся. Все, кто любит песню про черного ворона, поднимите руку! А все, кто про атамана, – другую. Лично я люблю «Ой, то не вечер, то не вечер…», так что должен вообще выйти из класса. Так кто кого предал? Я его, когда с наслаждением отдался женщинам и азарту, или он меня, когда закусив губы, втирался в компанию, как кокаин в десны?
– Отдай им это проклятое завещание, и ты снова будешь жить как хочешь. Ты получишь обратно свое кресло или кресло повыше. Только помоги им, Серый.
– А почему именно я? – вопрос, сколь банальный, столь и необходимый, слетел с моих уст, и я вдруг почувствовал, как что-то предательски вздрогнуло у меня под ребрами. Незабываемый аромат офисного коридора мимолетно коснулся моего обоняния, и я со сладостью ощутил себя отпирающим дубовую дверь с роскошной табличкой «Председатель совета директоров».
Нагретая моей ладонью бронзовая ручка покорно поддается, и тяжелая дверь мягко уходит, пропуская меня в святая святых упоительного стяжательства. А этот обнимающий ноги в сшитых на заказ ботинках ковролин, что подобен волосам Офелии, тянущимся в зыбкую пучину иллюзий … А это кресло, пахнущее кожей и коньяком, кресло, в котором одинаково удобно и спать, и мыслить… А свежесть рубашки, падающей на плечи после контрастного душа, а студящий зубы апельсиновый сок, выпиваемый вопреки правилам вместе с кофе… А ласково урчащий двигатель собственного «Майбаха», который слаще водить самому, хоть и положен к «Майбаху» водитель…
И опять, замечтавшись, я прослушал половину ответа. А потом снял его мысль в полете следующим риторическим вопросом:
– Скажи, Эд, а ты меня когда-нибудь любил?
Эдик умолк, потянулся за следующей сигаретой и, прикурив, выпустил в потолок тугое колечко дыма.
– А тебе это зачем? – он посмотрел на меня своими скорбящими шелковичными глазами, и от его взгляда у меня даже где-то в мозге зачесалось.
– А я все пытаюсь разгадать тайну мужской дружбы. Вот, например, мог бы ты полюбить меня как… ну, не как женщину, конечно, – тут Эдик неприлично хмыкнул, – а как… ну, как свою первую любовь, например. Мог бы?
– Если тебе от этого будет легче вспомнить, где лежит завещание, я тебе отвечу. Я тебя не просто любил, Сережа. Я тебя боготворил. Как женщина – мужчину. Как мои предки – по меньшей мере царя Соломона. Но ты по жизни пользователь. Я даже не могу вспомнить кого-нибудь, кого бы ты не использовал как гондоны. Все люди у тебя одноразовые. Да, собственно, что тебе до людей!
Эдик со злостью погасил недокуренную сигарету в консервной банке из-под шпрот и, вскочив, наклонился надо мной.
– Что тебе до людей, я спрашиваю?! И не прикидывайся идиотом! Ты думаешь, ты «чаяние народов»? Ты – тварь стадная, ты в одиночку – никто! Биомасса с отдельно взятым лицом, представитель семейства… – Эдик оборвал себя на полуслове, зло рубанув перед собой воздух ладонью. – Хоть это ты понимаешь? Тебя же нет, ты всего лишь жалкая ошибка мутаций, фокус побочной реакции мозга, аппендикс эволюции вида! Как можно любить «представителя вида», ты никогда не заморачивался? Или ты решил, что тебе все позволено, если твой папочка… сам знаешь кто? Или ты не знаешь, кто твой папочка? Опыты над твоей матушкой были вполне успешны – «радуйся, обрадованная» 4, черт побери! Подопытные крысы!