Жизнь в России сделала Фабра фаталистом.
Тем временем Михаил Семенович действительно наслаждался обществом графа Иосифа де Витта. Это был маленького роста подвижный субъект. Смуглый, как грек, и вспыльчивый, как поляк. Его мать, знаменитая фанариотка Софья де Витт, во втором замужестве графиня Потоцкая, долгие годы служила русской резиденткой в Польше, выполняя самые щекотливые поручения. От нее сын унаследовал не только авантюрную жилку, но и самою должность – негласного агента императора Александра на юге. Он собирал сведения обо всем, что интересовало государя, и помимо видимой лестницы чинов двигался по невидимой, становясь все нужнее монаршей особе. Именно эта близость к царю возбудила в сердце Аракчеева род ревности. На беду, Витт был нечист на руку, много играл и проигрывал, содержал самую роскошную любовницу между Варшавой и Одессой. Вскрылись растраты. А этого Змей не любил, но тронуть Витта не мог, пока тот был нужен государю.
Воронцова хозяин южных поселений принял с напускным радушием. Его линии вклинивались в наместничество Михаила Семеновича, но не подлежали административному контролю генерал-губернатора. Им предстояло сглаживать неизбежные трения. А значит, визит нового наместника оправдан. Конечно, лучше было бы, если бы должности начальника южных поселений и генерал-губернатора Новороссии соединялись в одном лице. Витт изо всех сил намекал на это государю. Но Александр Павлович придерживался римского изречения: «Разделяй и властвуй». Он не позволил Витту слишком усилиться, но в утешение приказал следить за Воронцовым. Это поддерживало у агента надежду, что рано или поздно он сумеет подловить графа на чем-нибудь предосудительном.
Сложность заключалась в одном: отправляя Михаила Семеновича из столицы, государь сказал ему, что Витт претендовал на его место. И теперь Воронцов держался настороже. Подобная информация очень полезна, когда не хочешь, чтобы люди сговорились друг с другом против тебя. Александр Павлович мастерски владел этим оружием.
Рассыпаясь во взаимных любезностях, два начальствующих лица прошли на веранду графского дома, где был накрыт стол.
– А ваша супруга еще не изволила прибыть в Одессу? – осведомился Витт. – Вы, как я слышал, недавно женаты и, должно быть, скучаете?
– Дамское общество всегда облагораживает жизнь, – улыбнулся Воронцов.
– В таком случае позвольте представить вам мою добрую подругу графиню Каролину Собаньскую.
На веранду вошла высокая величественная женщина лет тридцати и с самым приятным видом подала гостю руку для поцелуя. Михаил Семенович знал, что Витт и его любовница живут не скрываясь. Впрочем, происхождение и богатство дамы позволяло ей с блеском нести свою скандальную репутацию. Как человек светский, Воронцов не позволил себе ни жестом, ни словом обнаружить истинного отношения. Он повел себя с изысканной любезностью, ухаживая за Каролиной, как ухаживал бы за всякой женщиной своего круга. Его безупречное поведение понравилось хозяевам, и за столом завязалась непринужденная беседа.
При этом госпожа Собаньская с любопытством разглядывала нового мужчину. Она признала гостя красивым. И весьма желанным. Михаил посчитал ее наглой. Он несколько раз поймал себя на том, что непроизвольно упирается глазами в вырез ее платья. Каролина заметила это и громко рассмеялась. Ее невинное кокетство рассердило графа, он постарался взять себя в руки и во все остальное время смотрел на супницу.
При первой встрече дела не обсуждались. Высокие стороны ограничились заверениями в любой момент разрешать все возникающие споры и оказывать друг другу полное содействие. За сим Воронцов удалился.
– Что ты о нем скажешь? – спросил Витт, когда они с Каролиной остались с глазу на глаз.
– Весьма-а, – протянула женщина и, спохватившись, добавила: – Весьма опасен. Умен. Осторожен. И многое знает.
Витт кивнул. Он доверял ее интуиции.
– Я того же мнения. С ним будет трудно.
На губах госпожи Собаньской расплылась дразнящая улыбка.
– Всякого можно на чем-нибудь поймать. Граф – человек с двойным дном. Под всеми его деловыми качествами он мягок и честен. Такие люди часто совершают промахи. Из самых лучших побуждений.
– Каролина, душа моя, – взмолился Витт. – Ты должна стать к нему поближе. Я же видел, как он на тебя смотрел! Немного сведений из его частной жизни нам не повредит.
Оба не имели ни малейшего понятия, что в этот самый момент на дороге у балки наместник совершает искомый промах.
Казначеев и Фабр нагнали его карету верхом. В первую минуту граф подумал, что Витт послал ему сопровождение. Но, выглянув в окно и узнав скачущих, вскрикнул и застучал кулаком в стену, требуя остановиться. Несколько мгновений все трое не могли сказать ни слова. Потом Казначеев заревел, как младенец. Фабр затараторил, силясь втиснуть в несколько фраз все пережитое. А граф схватил обоих за руки и втянул в экипаж.
– Я вас обыскался! – воскликнул он с такой досадой, словно сослуживцы были виноваты, что их загнали в поселения. – Черт дери! Вы, оказывается, здесь. И что прикажите делать?
Вопрос не требовал ответа. Из линий увольнения не бывает.
– Батюшка, Михаил Семенович, – возопил Казначеев, порываясь прямо в карете встать на колени. – Христом Богом молим. Сдохнем мы тут! Не выдавайте!
Как бы Фабру не было стыдно за друга, он почел долгом от себя добавить:
– Истинная правда. – И перекрестился. Почему-то справа налево, хоть и был католиком.
Несчастный вид и странные манеры товарищей произвели на Воронцова тяжелое впечатление. Прав Шурка, здесь из дворян холопов делают.
– Оставайтесь, – отрывисто бросил он. – Скоро выедем из поселений. Я вас спрячу.
Кишинев.
В субботу утром генерал Сабанеев въехал в Кишинев и не узнал города. Из тихого провинциального убожества он вдруг превратился в караван-сарай. Вместо двенадцати тысяч теснилось до пятидесяти. А вокруг, сколько хватало глаз, табором раскинулись кибитки, телеги, палатки и цветные шатры. Беженцы из Греции, Молдавии и Валахии запрудили Бессарабию шумной, многоводной рекой. Они галдели, требовали еды, места для житья, защиты от турок. Несчастный наместник Инзов не знал, что с ними делать.
Сабанеев велел править к дому генерал-губернатора.
– Ну, Иван Никитич, у тебя прямо вавилонское столпотворение! – заявил гость, всходя на крыльцо. – Мне в Тирасполе, благодарение Богу, такое пока не снилось.
– Да уж, есть за что Господа славить! – Инзов обнял товарища. – Никогда не думал, что на старости лет попаду в переплет. Черт их разбери, откуда столько понаехало на мою голову!
Хозяин кликнул экономке, чтобы подавала обед, да велел звать из-под ареста «куконаша Пушку», который сидел без сапог. Он, вишь ты, ездил на днях верхом по городу, увидел в одном окошке прелестный девичий профиль и с криком:
– Ба, ба, ба!!! – направил коня на ступени дома.
Девица, не донеся ложку до рта, упала в обморок. Родители подали жалобу. Инзов запер ссыльного дома, отобрав у него обувь.
Нынче около полудня старик навестил арестанта. Поэт сидел на кровати в чем мать родила – жара стояла прямо-таки абиссинская – и пером отстукивал ритм по одеялу. Поняв, что не вовремя, генерал хотел ретироваться, но Пушкин вскочил и за руку утянул его в комнату.
– Это все пустое! – воскликнул он. – Ничего в голову нейдет. Как вы поживаете, Иван Никитич?
– Да вот-с, – Инзов закашлялся. – Хотел-с поговорить с вами об испанской конституции. Думал немного развлечь.
Глаза поэта зажглись.
– Что тут говорить, ваше высокопревосходительство! Любопытно посмотреть, как в наших журналах опубликуют ее текст!
Наместник засмеялся и присел на край кровати. Право слово, мальчишка забавный. И что не скажет, то в самое яблочко!
– Раньше монархи воевали друг с другом, – продолжал Пушкин. – А теперь со своими народами. Нетрудно догадаться, кто победит. Что слышно про восставших греков?
– Ничего утешительного, – вздохнул Инзов. – У переправы через Прут был бой. Возле местечка Скуляны на неглубоком месте скопились телеги и народу несколько тысяч. Этэристы[1] побросали оружие и кинулись скрываться от турок в толпу. Те стали жарить по беженцам. Народ попрыгал в воду и вплавь до здешнего берега. Тут их прикрыл огонь наших батарей.
– Стыдно должно быть грекам. – Пушкин покусал кончик пера. – Как они мне огадили своей трусостью!
– Пойдемте обедать, – поманил арестанта Инзов. – Ко мне сейчас друг приедет, генерал Сабанеев. Только вы при нем, того, не надо о политике…
– Да я и тут посижу, – пожал плечами поэт.
– Нет, нет, это неловко. Что вы, как в темнице.
Вняв увещеваниям старика, Пушкин явился за столом, был представлен Сабанееву, и, исполняя обещание, сидел как в рот воды набрав. После пары рюмок лафиту генералы совсем забыли о нем и пустились в разговоры. А их шаловливый сотрапезник обмакнул вилку в соус и ну чертить на скатерти профили обоих. У Инзова нос картошкой и волосы торчком. А Сабанеев… Сабанеев ему долго не давался. Это был невысокого роста живой волчок лет за пятьдесят. С умным подвижным лицом без красы. Из-под ершистой вздорности у него проглядывало добродушие, а минутами и затаенная боль.
– Сам посуди, Иван Никитич, – вещал гость, – каким манером идут дела. Нигде не марается столько бумаги, как у нас. Все рапорты да резолюции. Ничто не соображено с возможностями человеческими. Плац, маневры, плац, маневры. А ведь солдата и поберечь надо, война на носу.
Наместник повздыхал.
– Твоя правда. Да что делать?
– Ох, не знаю. – Сабанеев с хрустом разломил куриное крыло и надолго замолчал, отдавая должное искусству «жипунясы» Катерины. – Корпус мой – две дивизии некомплектных. Взглянешь – вздрогнешь. Казармы сырые. Хороших ротных нет. Продовольствия не допросишься. В самый день моего вступления в должность одного бедолагу из егерского полка засекли за украденную индюшку. Ропот повсеместный. Я, что мог, поправил. Но нужны деньги из Петербурга и хоть малое к людям снисхождение.
– Когда у нас о людях думали? – Инзов велел подавать сладкое. – Сколько я прошу вспомоществования для беженцев. Как саранча, скоро весь город съедят. Нет ответа.
– Я тебе расскажу один случай, – Сабанеев с наслаждением вытер губы. – Передай экономке от меня душевное спасибо. Так вот. Стояли мы у Сульца, в восемьсот тринадцатом году. Было там большое озеро, и ввечеру я пошел поглазеть на закат. Едут мимо казаки. «Куда скачете, молодцы?» «Коней купать». И, не замедляя шага, дальше. Топают мои пехотинцы с котелком. «А вам чего не спится?» «Виноваты, ваше высокородие. Каши поели, пить захотелось». И стоят столбом. Так мне горько стало. Может ли быть человек виноват, что ему пить хочется? Один народ, а… – он махнул рукой. – Кому воля, кому недоля.
Инзов всей душей сочувствовал другу, но что они могли изменить? Хозяин кликнул принести трубки.
– Вот ты мне скажи, Иван Васильевич, скоро ли, на твой взгляд, грохнет?
Оба имели в виду войну с Портой. Бедствия другого сорта просто не приходили служакам в голову.
– Да уж, грохнет, так грохнет, – Сабанеев затянулся. – Вишь, турки-то весь Фанар[2] вырезали. Патриарха вниз головой повесили. Неужели мы и такую пощечину стерпим? С другого бока, если посмотреть, то мы к войне не готовы. Штабные одну песню тянут – шапками закидаем.
– Мудозвоны! – раздался под потолком столовой хриплый старческий голос.
Оба генерала вскинули головы и в изумлении уставились на большого белого попугая, хлопавшего крыльями и раскачивавшего клетку. Мгновение они молчали, а потом зашлись дружным хохотом.
– Святая правда! – повторял Сабанеев. – Истинно так!
– Это Александр Сергеевич нашалил, – сквозь слезы отозвался Инзов. – Ну до чего шкодливый парень! Спасу нет! Выучил птицу ругаться по матушке.
Одесса.
Есть женщины, рожденные для оглушительного успеха. Каролина Собаньская принадлежала к их числу. Ее трудно было назвать красивой. Рост и фигура античной кариатиды сочетались с крупными, даже грубыми чертами лица и низким, щекочущим утробу голосом. Не всякий был способен устоять перед исходившим от нее мощным призывом плоти.
Вскоре после возвращения из Миргорода Воронцов присутствовал на балу у Гурьевых. Ровно посреди праздника в залу вступила божественная Каролина. Высоко неся гордую голову, увенчанную двойной диадемой, она прошествовала через гостиную и, не обращая внимания на ропот дам, опустилась в кресло с видом королевы, занявшей трон.
Ее чеканный профиль, выделявшийся на фоне бархатной портьеры, привлек внимание наместника. Почувствовав его взгляд, Собаньская немедленно обернулась, и пришлось подойти, ибо молчание было бы расценено как невежливость. Они обменялись парой ничего не значащих фраз. Заиграли кадриль, и Михаил глазом не успел моргнуть, как оказался в паре с пассией де Витта. Хотя и не мог припомнить, приглашал ли ее, или графиня просто оперлась на его руку, когда услышала музыку.
Закончилась кадриль. Они прошли тур вальса. Когда скрипки смолкли, на них уже посматривали косо.
– Проводите меня на воздух, – потребовала Каролина. – Здесь душно.
Вынужденная любезность – оборотная сторона хорошего воспитания. Чугунный балкон выходил на Приморский бульвар. Внизу раздавались голоса прохожих, тускло горели фонари. За зеленью акаций, обнимавших дом, свет мерцал рассеянно и нежно.
– Вы так скучаете по супруге? Неужели никто не может развеять вашу грусть? – Собаньская взяла Михаила руку спокойно и твердо, как если бы имела на это право.
– Сударыня. – Воронцов высвободил свои пальцы. – Прекрасный вечер.
– О, несомненно! – рассеялась она. – Его можно сделать еще лучше. Поедемте к вам.
Каролина была абсолютно уверена в своей неотразимости. Граф понял, что не может отвести глаз от полных, будто молоком облитых плеч собеседницы. Собственная слабость разозлила его.
– Ну же, никто ничего не узнает, – поддразнила Собаньская.
– Уже знает весь зал. – С этими словами Михаил Семенович взял графиню под руку, распахнул балконные двери и с самой изысканной предупредительностью проводил на место.
– Прощайте, рыцарь печального образа. – Каролина покусывала веер. – Вы будете сожалеть.
– Этот человек добывает деньги из воздуха! – Граф Ланжерон не терял приподнятого настроения, даже когда сердился.
Бывший новороссийский генерал-губернатор, некогда выпросивший для Одессы статус «порто-франко», считал себя благодетелем города. На его даче в виду Карантинной гавани собралась тесная компания из трех персон. Градоначальник Гурьев. Феликс де Рибас, держатель откупа на соляные промыслы. Граф де Витт. Все сплошь люди деловые. Шелкопрядство, разведение овец, рыбные ловли, а главное – морская негоция с Францией, Италией и Турцией – давали им ежегодно миллионные прибыли. А даровой труд военных поселенцев утраивал капитал. Очень не хотелось, чтобы в налаженном хозяйстве кто-то шуровал палкой!
– Вообразите, – негодовал Гурьев, молодой, отменно некрасивый тип с круглыми глазами камбалы. – Он решил застроить весь Приморский бульвар! Раздал участки желающим, безданно-беспошлинно. Одно условие – через пять лет дом в три этажа. Выписал Кваренги! Из каких, спрашивается, средств? Только пыль в глаза пускать! Но город в восторге.
– Скоро рукоплескания утихнут. Новый налог на дорожное строительство многих отрезвил, – покачал головой Витт.
– Он выкрутился. – Гурьев был задет за живое, ибо граф влез в его прерогативы. – Предложил частным подрядчикам на свои деньги строить казенные здания, с тем чтобы администрация потом арендовала их у владельцев. Очень выгодный, я скажу, прожект. Купчишки сразу приумолкли.
– Приумолкли они, как же! Только и слышно, граф то, граф се. Его сиятельство намерен мостить улицы, долбить скважины с водой. Заказал пароход в Англии… На это нужны деньги. Где он намерен их брать? Из кармана обывателей? Вся Новороссия по миру пойдет.
Ланжерон затянулся сигарой и обвел гостей насмешливым взглядом. Веселость нрава помогала ему относиться к неприятностям с чисто французской легкостью.
– Вы напрасно так встревожились, господа. Недостаток средств – та ловушка, в которую наместник сам себя загонит. Он амбициозен и горд. Не спросясь совета, решил долбить местный камень. А известняк что? Труха. Если им мостить улицы, через год под ногами останется одна пыль. Казенные же деньги будут потрачены. Вот вам и повод для донесения в Петербург. – Ланжерон поклонился в сторону Витта. – Мы бы ему сказали об опасности. Но он не спрашивает! То же и скважины. На достаточную глубину их пока увести нельзя. Какое-то время будет вода, а потом пойдет грязь. И опять казенные миллионы на ветер.
– Что же вы предлагаете? – буркнул Гурьев. – Ждать? Пока в Петербурге почешутся его снимать, он натурально доберется до наших дел. А контрабанда…
– В том-то и прелесть! – всплеснул руками Ланжерон, поражаясь непонятливости гостей. – Контрабанда дает верный доход. Ему не покрыть растрат казенных денег, не вступив в нашу невинную негоцию. Да и сама эта отрасль должна его заинтересовать. Сейчас он богат, а будет еще богаче. Ему надобно намекнуть. Ведь пресечение подзаконного товарооборота с Турцией лишит работы тысячи местных бедолаг. Он же не захочет, чтобы люди голодали.
– Говорю вам, он создает рабочие места, как фокусник! – рассердился Гурьев. – Одно мощение улиц. А дороги? А скважины? Скоро на всем побережье не останется свободных рук.
– Вы не знаете самого главного. – Феликс де Рибас снисходительно улыбнулся, глядя на собеседников. – Он приходил ко мне говорить о создании пароходства. Прямое сообщение с Константинополем. Конечно, на паях состоятельные граждане такое бы потянули. Миллионы поплывут по воде без всякой контрабанды. Я сказал, что все это еще незрело. Что надобно обмозговать. Но, господа, если его сиятельство снизойдет до беседы с греческими и еврейскими купцами, они вцепятся в идею. И мы окажемся в хвосте очереди акционеров. Не знаю, как вы, а я крепко подумаю над приглашением. Боюсь опоздать.
Его слова произвели неприятное впечатление. Открытое пароходство, пусть и с выплатой казне приличного куша, грозило свести коммерческий интерес контрабанды на нет.
– Я напишу отцу, – проронил сквозь зубы Гурьев. – И постараюсь сделать так, чтобы разрешение на эту авантюру не было дано.
– Черт! Но откуда у него такая хватка? – не сдержался де Рибас. – Ведь ничего же не понимает, а чует, где деньги ж.
Кишинев.
– Я убежден, что перстни найдутся, надо только хорошенько поспрашивать у евреев. – Поэт ни в чем не видел препятствий.
– Они, может, свои и не отдадут, – усомнился Алексеев. – Есть скупщики старья и краденых вещей. Вот хотя бы ведьма Полихрони, мать Калипсо.
– Едем к ней! – Пушкин был всякую минуту готов пуститься в предприятие. – Нам нужны печатки, и чтобы гравировка была талмудическими буквами.
Накануне на заседании ложи встал вопрос о приличных всякому секретному сообществу символах. Запонках, брелоках, перстнях и прочей фанаберии. Стоило заказать, но куда таинственнее было выманить у местных раввинов «настоящие» каббалистические печатки с еврейскими надписями. Каждая из них могла таить в себе заклинание, или даже определение судьбы. Решили ехать к пифии – старухе Полихрони, которая, живя на окраине, промышляла сердечной ворожбой и скупкой краденого.
У нее имелась красавица-дочь – причина, по которой ссыльный стихотворец так охотно согласился сопутствовать другу. Пятнадцатилетняя Калипсо делила ласки между ревнивым поэтом и любым другим, смотря по интересу.
– «Когда легковерен и молод я был, младую гречанку я страстно любил», – с усмешкой продекламировал Алексеев. – Сейчас войдем, а там армянин. Кинжал с собой?
Пушкин вспыхнул.
О Калипсо говорили, будто первую страсть она познала в объятьях лорда Байрона, еще живя в Греции, до бегства от турок. Сия вздорная сплетня так воспламенила воображение поэта, что он пожелал наследовать знаменитому певцу «Корсара».
– Я уверен, что Лейлу Байрон писал с нее, – доказывал Александр Сергеевич. – Да и как можно, имея мать-ворожею, не привлечь лорда-разбойника?
У Калипсо был всего один недостаток – огромный клювообразный нос, который природа, точно в насмешку, посадила на премиленьком личике.
– Как ты не боишься, что, целуя, нимфа проклюет тебе в башке дырку?
– Ах ты, бездельник! – Пушкин схватил с земли камень и бросился за Алексеевым.
– Опомнись, несчастный! Я не армянин! – хохотал тот, увертываясь.
Так, смеясь и притворно сердясь друг на друга, они дошли до маленького домика в предместье на болотистом берегу Быка. Стоя у плетеной изгороди, Калипсо снимала с нее сухие горшки. Увидав посетителей, она приветливо замахала рукой и осталась на месте, не спуская с Александра Сергеевича лукавый взгляд черных, густо подведенных глаз.
– Черт, – простонал поэт. – За две недели я оставил здесь более трехсот рублей.
– Скоро тебе нечем будет платить за вдохновение. – Алексеев напустил на себя почтительный вид и чмокнул ручку молодой Полихрони. – Матушка дома?
– Отдыхает, – отозвалась девушка. – У нее с вечера были посетители. Заговаривала неудачи. Совсем умаялась.
– Ты сходи, скажи: по делу, – попросил полковник. – Если сговоримся, заплатим сразу.
Девушка немедленно ушла. Через пару минут из-за низкого, почти соприкасавшегося с землей окна послышался скрипучий старушечий голос. Мать ворчала и не хотела вставать. Но дочь что-то энергично выговаривала ей по-турецки. Видно, посул возымел действие. В дверях мелькнула головка нимфы, гостей пригласили войти.
Глинобитная мазанка не являла внутри ничего примечательного. Простота пополам с нищетой. Деревянный выскобленный ножом стол, изъеденный молью ковер. За перегородкой, где почивала старуха, зашевелился ворох тряпья, и госпожа Полихрони вылезла на свет божий. Она воззрилась на гостей с недовольством и алчным интересом. Узнала Пушкина, кивнула по-свойски и указала на лавку.
– Что надо?
Бедный запас русских слов позволил ей сразу перейти к делу.
– Нам нужны еврейские перстни с печатями, – сказал Алексеев. – За каждый заплатим по три рубля. К тебе приносят старые вещи. Поищи, будь любезна.
Старуха поколебалась, потом, решив, что господа действительно нуждаются в ее услугах, а не хотят с потрохами выдать полиции, Полихрони потащилась за свою загородку. Там она долго рылась, ворочала какие-то ящики, открывала и со стуком закрывала крышки. Что-то пересыпала из ладони в ладонь. Наконец скупщица вернулась, неся в подоле десятка два перстней, из которых Алексеев придирчиво выбрал штук двенадцать. Остальные либо не были печатками, либо на них красовались арабские и турецкие буквы. Полковник отверг их, чем вызвал негодование старухи.
– Ты и так получишь с нас вдвое против того, что эти погремушки стоят, – отрезал он, доставая деньги.
При виде ассигнаций ворожея повеселела, загребла бумажки горстью и, радушно кивнув гостям, мол, всегда рада услужить, отправилась к себе.
– Калипсо, дай веревку, – Пушкин нанизал перстни на корабельный жгут, которым разжился у возлюбленной, и повесил себе на шею.
– Ты пойдешь через город с этим боталом? – подтрунил над ним товарищ.
– Я пока никуда не пойду, – ухмыльнулся поэт, бросая на гречанку игривые взгляды. – Нам и в саду хорошо.
– «Когда легковерен и молод я был…» – Алексеев послал парочке воздушный поцелуй.
Одесса.
Бегство Казначеева и Фабра не осталось незамеченным, и генерал де Витт вынужден был нанести наместнику ответный визит. Он увидел великолепный дом, возводимый на утесе над Практической гаванью. В сторону моря дворец открывался белой колоннадой, особенно ярко выделявшейся на фоне зеленого склона. Красивее места, чем северная оконечность Приморского бульвара, в Одессе не было. И тот факт, что именно здесь угнездился Воронцов, почему-то особенно разозлил гостя.
– Сударь, вот и первое недоразумение между нами, – начал он, когда генерал-губернатор радушно приветствовал его и провел в кабинет. – Думаю, мне не надо излагать суть дела?
С точки зрения закона все козыри были на руках у Витта, и ему хотелось посмотреть, что Воронцов предложит в качестве отступного за две пустые полковничьи головы. Наместник пригласил гостя к письменному столу, достал из орехового секретера большой план побережья, где особым образом отмечались участки земли, купленные им в последнее время.
– Прошу.
Дважды повторять не пришлось. Де Витт придирчиво оглядел каждый из заштрихованных красной тушью островков блаженства и указал на Ореанду. Здесь у него был загородный дом, и он хотел округлить свои владения.
– Вы подпишете приказ об увольнении господ Казначеева и Фабра. Я – дарственную.
Начальник поселений пожал плечами.
– Вот гербовая бумага, – продолжал Воронцов. – Не стоит затягивать дело. Заверим сегодня же в губернском правлении.
Скорость, с которой совершилось выгодное дело, поразила Витта. Он-то по крайней мете остался в выигрыше. А что получил этот дурак? Впору было смеяться. Но что-то в стремительной и жесткой манере графа заставляло забыть веселье.
Начальник южных поселений уехал. А Воронцов приказал позвать к себе Сашу и Алекса, которые уже несколько дней жили у него в бельведере.
– Ваше сиятельство, вы скрываете нас, как беглых, – смущенно улыбнулся Фабр. – Бесконечно это продолжаться не может.
– Нет. – Граф указал на подписанные Виттом бумаги. – Я вас выкупил.
Кишинев.
– Александр, спишь?
Пушкин был разбужен Алексеевым, с улицы распахнувшим рукой окно.
– Нет, курю! – огрызнулся поэт, поднимаясь на локтях. – Чего тебе?
– Ложу «Овидий» закрывают. Из Петербурга пришло предписание. Я подумал, вдруг будет обыск. Я подумал, ты живешь в доме наместника. У вас не станут шарить. Спрячь у себя тетради заседаний. Там ничего важного. Списки членов, протоколы, сбор взносов…
– Так чего же ты боишься?
– Не знаю. А вдруг? Слушай, в них хорошая бумага. С обратной стороны все листы чистые, можно писать.
Пушкин задумался.
– Давай, – наконец сказал он, протягивая за окно руки и принимая увесистый сверток. – Я в свой чемодан положу. Среди черновиков не отроют.
Успокоенный Алексеев побрел домой. А поэт снова заснул, крайне довольный приобретением. Стопа бумаги стоила 25 рублей. Таких денег у него не было, и он вечно клянчил «обороты» в канцелярии.
Тульчин. Бесарабия.
Маневры на юге прошли в октябре. Михаил Семенович, хотя и не служил больше по военному ведомству, был приглашен на них, как генерал-губернатор. Смотр 2-й армии состоялся под Тульчином. Много топота, пыли, трубных гласов и мелькания конских икр. Начальник штаба генерал-майор Киселев получил благодарность, а командир дивизии Серж Волконский – особый отзыв.
– Передайте князю Сергею, – с милостивой улыбкой сказал Александр Павлович, – что командовать дивизией у него получается лучше, чем управлять государством.
Услыхав такое, Серж почувствовал себя голым. Ничто не могло укрыться от лорнетки и близоруких очей императора.
В целом августейший гость остался доволен состоянием войск. Перед самым отъездом приключился забавный случай. Во время обеда в шатре у государя пришло письмо от министра иностранных дел Франции. Он извещал об окончании стрельбы на Пиренеях. Александр пробежал листок глазами, удовлетворенно кивнул и сделал знак своему адъютанту Соломке прочитать послание вслух.
– Господа, доблестные французские войска одержали победу над мятежниками, – сказал тот. – Вот что нам пишут: «Испания и Португалия освобождены. Две революции прекратились одновременно. Два короля вновь возведены на троны. Таков результат войны, которую мой повелитель предпринял в интересах всей Европы. Вам, государь, как вдохновителю Священного Союза, также принадлежит честь этого триумфа!»
– Риегу повесили, – шепотом сообщил сидевший рядом с Михаилом Бенкендорф.
– Какая радость, – презрительно скривился Воронцов. Ему не нравилась идея армейских марш-бросков в поисках конституции. Он не скрывал своего отношения, но и не собирался делать его достоянием гласности. Как назло, именно в этот момент Соломка замолчал, и слова графа прозвучали над затихшим столом особенно отчетливо.
Император сделал вид, что не слышит их. Но в тот же вечер все сколько-нибудь несчастные от отмены испанской конституции называли графа «подлецом и придворным подхалимом».
Между тем снискать благоволение Александра было не так легко. Он уже знал, что в нарушение его приказа не переводить офицеров из поселений на другие должности, Воронцов похитил двух полковников. Донес не Витт, но у императора имелось множество источников. Царь выразил неудовольствие, как всегда изящно. После маневров подписал длинный список награждений, был необычайно щедр. Пожаловал в полные генералы 24 человека. А наместника Новороссии оставил как есть.
Это было унижением перед лицом целой армии. Михаил служил дольше всех произведенных и уже 12 лет дожидался чина. Оскорбившись, он мог снова подать в отставку, чего и ждали. Однако Воронцов не собирался уходить с новой должности. Он проглотил обиду и уехал в Одессу, метаться в стенах недостроенного дома. Его опять учили, как мальчишку!
– Ваше сиятельство, это наша вина, – Казначеев осмелился заговорить с начальником первым. – Вы должны знать, что мы понимаем…
Граф остановил его жестом.
– Повод и причина – разные вещи. Нет никакой вашей вины. В Петербурге я прилагал усилия, чтобы разыскать вас. Мне трудно работать без людей, которым я доверяю.
Воронцов редко говорил подобные вещи. Оба полковника почувствовали себя представленными на повышение.
– У меня есть для вас две должности, – продолжал наместник, – правитель моей канцелярии и чиновник по особым поручениям. Я придерживал их в надежде, что вы объявитесь.
В первую минуту Казначеев и Фабр не усомнились, кому что предназначено. Бывший заместитель начальника штаба мог принять чернильное царство, а адъютант – носиться по полям и весям с важными заданиями. Но граф их огорошил.
– Я хочу, чтобы Саша остался при мне. А вы, Алекс, имеете вполне самостоятельный и верный взгляд на сущность управления и нужны в разных местах.
Это решение было вызвано печальной склонностью Казначеева, развившейся уже в поселениях. Он клялся и божился, что отныне ни капли. Но Воронцов отрезал:
– Вот на моих глазах и не капли. Возьму под арест и верну Витту.
Пугал.
Белая Церковь.
Лиза узнала о неприятностях мужа не без помощи Раевского. Желая унизить соперника, он положил на стол свежий номер «Санкт-Петербургских ведомостей». Развернув газету, графиня увидела список пожалований. Чин полного генерала получил даже 24-летний Клейнмихель – гроза столичных плац-парадов. Но Михаила среди награжденных не было.
Несколько мгновений молодая женщина молчала. Потом отложила «Ведомости», допила чай и кликнула девку собирать вещи.