bannerbannerbanner
Август

Ольга Черепанова
Август

Полная версия

Глава II.

Ожидание неприятностей всегда тяжелее самих неприятностей.

Солнце уже совсем скрылось за крышами соседних пятиэтажек, оставляя на небе лучистые розово-оранжевые разводы на ширину ладони.  Бродячие собаки провожали лаем редкие машины, въезжающие по одной из немногих широких асфальтированных дорог в их маленький городок. Дневная пыль осела, и в воздухе из открытых окон ощущался свежий запах приближающейся августовской ночи. Раньше Лейла так любила этот месяц.

Сейчас она ожидала мужа, сидела у открытого окна. Уже прошел тот обычный час, когда он обычно входит в дверь и, не здороваясь с домочадцами, молчаливо стягивает с себя тяжелую форму. Он часто задерживался, и это всегда означало, что что-то стряслось на работе. И еще это всегда значило, что он вернется домой еще более напряженным, чем обычно. Его напряжение почти никогда не покидало его, но периодически становилось настолько тяжелым, что просто находиться с ним рядом в такие моменты было невыносимо физически.

Лейла глубоко вздохнула. Но чего ей было жаловаться? Жили они неплохо. Муж, с которым они были вместе уже почти десять лет, был весьма уважаемым человеком, занимал хорошую должность. Он служил государству в единственном приличном учреждении в их захолустном городке на двадцать тысяч жителей, в котором все остальное медленно, но верно шло ко дну. Ей, с детства мечтавшей о большой семье и детях,  практически нечего было больше желать. Особенно с того момента, когда у них с Переваловым пошли дети. До них она всегда испытывала одиночество в этом доме. По правде, одинокой она ощущала себя всегда с того самого момента, как она покинула родину, и оказалась в этих краях, но с появлением малышей это чувство начало ее понемногу отпускать. Ослаблять хватку.

Детишек было трое. Сегодня по странному стечению обстоятельств все уснули раньше обычного. У Лейлы выдалось время для себя. Но тревожное чувство, которая всегда возникало у нее на интуитивном уровне, не позволяло расслабиться и насладиться одиночеством.

Старший сын, Данилка, прошлой осенью ему стукнуло восемь. Перешел в третий класс ширяевской начальной школы, с посещением дополнительных занятий с уклоном в математику. Его отец прочил на государственную службу, видя в ней единственно возможное стабильное будущее. Мальчик хорошо учился, проявлял живой интерес к творчеству, часто отличался в конкурсах по вокалу и танцам, чем неоднократно вызывал чувство робкой гордости у матери и стыдливую неловкость у отца. Он не поощрял его увлечения песнями и плясками, считая это недопустимым занятием с точки зрения семейной репутации. Однако Лейла всякий раз мягко убеждала его, что с возрастом все детские увлечения меняются, и в скором времени он обязательно подберет для себя что-нибудь более подходящее их положению. Спасало также и то, что отец всегда пропадал на работе и не принимал активного участия в школьной жизни старшего сына, а Лейла часто просто забывала упомянуть о творческих достижениях сына в присутствии отца. Данилка в свою очередь тоже быстро уяснил, что некоторые свои порывы все же лучше держать при себе.

Второй появилась девочка. Роды оказались сильно сложными, и обе они – и мать, и дочь, едва не умерли, к моменту их первой встречи. Назвали ее в честь бабушки по отцовской линии – Манечка, и появилась она на свет в новогоднюю ночь на рубеже десятилетий. Девочка, словно звездочка, сияла бесконечными улыбками в течение всех своих коротких шести лет жизни. Она безумно любила отца, всегда предпочитала его общество любому другому, и очень ценила те редкие минуты, когда он находился рядом.  Не было ни единого случая, чтобы она обиделась на него, или расстроилась вследствие его невнимательности к ней. Она была уверена, что он не может быть неправ, и если и происходило что-то неприятное, в ее глазах виноватым был кто угодно, включая мать, но только не он.  Лейлу такое положение дел почти не беспокоило, более того, часто она сама вставала в защиту мужа, даже не имея на то реальных оснований, и поддерживала тем самым в малышке сильное светлое чувство к родителю.

Младший сын, Ванчик, пяти лет от роду, был копией отца и во внешности, и в  повадках. Он никогда не проявлял сильных положительных эмоций, был сдержан в проявлениях чувств к матери, боготворил отца, как и Манечка, и его забавляло слушать его редкие рассказы о происшествиях на работе, связанных с арестантами. Он быстро понял разницу между свободным человеком и человеком, осужденным на заключение, часто играл в преступников, изображая момент ареста, и часто носил с собой толстую палку, воображая, что это заряженный автомат. Лейле не нравилось это увлечение, и в глубине души немного пугало столь явное наследование неприятных черт отца. В муже она привыкла видеть презрение, однако в ребенке проявление этого качества вызывало у нее холодные мурашки. В конце концов, как и в случае с Данилкой, она внушила сама себе, что это всего лишь невинное увлечение, которое в скором времени пройдет.

Лейла выросла в огромной дружной семье в деревушке в Средней Азии. Ее растили в чувстве глубокого почтения к старикам, родителям и мужу. Все свое детство она провела, изучая унаследованное от мудрых прабабок искусство быть прекрасной дочерью, а в будущем – женой и матерью. События в ее деревне, которые она не могла вспоминать без ужаса, заставили ее бежать в страну, дружественную по языку, но с сильными различиями в культуре воспитания. Ценности, которые ей казались несравненно важными в жизни каждой девушки, внезапно отошли на второй план, сменившись качествами, которые ей с детства казались чужеродными – стремлением к достижениям в области образования, профессии, накоплению материальных вещей, развитию амбиций, которых у нее никогда не было. Она не была противницей западного стиля жизни, она просто не совсем его понимала, и уже будучи практически взрослой девушкой, ей приходилось постигать его азы с нуля.

С поддержкой далеких родственников Лейла получила образование в области сельского хозяйства и обосновалась по студенческому распределению в небольшом сибирском городке, в котором и встретилась на одном из ежегодных праздничных городских мероприятий со своим будущим мужем. Пробираясь к выходу из толпы, она наступила каблуком ему на ногу. Он выругался.  Она, испытывая чувство вины, принялась извиняться перед хмурым незнакомцем, который продолжал испепелять ее гневным взглядом.  Однако, поток брани в ее адрес он прекратил. Лейла не знала, что еще она могла сделать в качестве оправдания, и поклонившись, быстро ушла.

С того момента прошло около месяца. Однажды утром на вахте в ее студенческом общежитии она обнаружила анонимную записку с предложением встретиться тем же вечером в маленьком сквере на ее улице. По всем нормам приличия ей следовало бы проигнорировать это послание, но природное любопытство и тщательный анализ безопасности места встречи все же привели ее в назначенное время к маленькому фонтану у входа в сквер. Там стоял Виктор – так он тогда ей представился, и с тех пор она его только так и называла. За исключением редких моментов близости, когда ей казалось, что он все же способен чувствовать её нежность. Ухаживания были короткими и не слишком красивыми, как ей мечталось, однако все те же нормы приличия требовали скорейшего определения его места в ее жизни. Поэтому, получив от него предложение руки и сердца в виде молчаливого подарка – кольца с маленьким граненым камушком по центру, она также молчаливо согласилась.

Лейла от природы была мягкой и терпеливой. Она верила, что со временем ее муж перестанет быть чужим для нее, что для создания крепкого союза необходимо время, терпение и труд, и ее поначалу нисколько не пугала его отстраненность от ее маленьких семейных традиций.  Она ненавязчиво готовила ему вкусные блюда из своего детства, ухаживала за ним, всеми доступными ей способами берегла тот очаг, который он создал для нее однажды, приведя ее в свой дом после замужества. Время шло, отношения оставались прежними. Он не обижал ее,  нет, Лейле бы и в голову не пришло упрекнуть его в грубости или жадности.  Просто… Просто они были такими разными. Что их удерживало рядом? Были ли у них общие точки или причиной образцового внешнего счастья была ее уступчивость? Лейла старалась не думать об этом. С годами она уже почти не вспоминала о тех мечтаниях, которые терзали ее у истоков брака, и все чаще, наоборот, казалось, что с возрастом ее мудрость обретает новые очертания. Тихая радость от имеющегося заменяла собой громкие восторги от несбывшегося.

Самыми счастливыми моментами в тихой жизни Лейлы были минуты, когда все трое детей засыпали в своих деревянных кроватях в большой светлой, выделенной под детскую, комнате. Когда муж еще не успевал приехать с работы, а она могла, глядя на нежные умиротворенные дремой родные лица, посидеть в тишине и помечтать. Мечты были скромными, скуповатыми. Она боялась себе признаваться в каких-то желаниях, искренне считая это проявлением неблагодарности к дарованному ей свыше семейному счастью, однако проблески надежд, обрисованные ее свободным от границ воображением, все же освежали ее после трудовых будней. Лучше всего ей мечталось о том, как она могла бы воссоединиться со своей семьей, как внуки радостно запрыгивают на колени к добродушным старикам, будь они живы, и как ее отношения с мужем из черно-белых тонов окрашиваются в красивые пастельные  оттенки. Чем дольше длились эти минуты, тем сильнее она погружалась в свои мысли, и тем сложнее бывало ей вернуться к реальности.

Дети спали и сейчас. Но сегодня тишина особенно давит вперемешку с тиканьем секундной стрелки на больших старинных настенных часах в гостиной. Лейла не любила эти часы. Как и многие вещи в их доме.

Квартира по роскоши убранства напоминала исправительное учреждение. Виктор не любил декор, считая его пустой напыщенностью. В тех случаях, когда Лейла привносила в обстановку яркие нотки, свойственные ее некогда живому характеру, он либо прямым текстом просил ее избавиться от излишеств, либо избавлялся от них самостоятельно. Излишеством могла служить вручную расписанная ваза для полевых цветов, или связанное крючком цветное покрывало для жесткой кушетки, или вышитые ею цветные салфетки на обеденном столе. Ее бабушка так многому ее научила! Лейла даже не всегда знала, где оказывались эти вещи после их исчезновения, однако научилась ловить презрительный взгляд Виктора в их сторону еще до того, как тот в мыслях выбрасывал ее. В таких случаях она успевала припрятать дорогие ей предметы быта в маленький кованый сундук, доставшийся ей по наследству от матери, в надежде, что когда-нибудь ее дом снова станет ярким и можно будет вновь ими воспользоваться. Пока это было лишь в ее мечтах. Кое-чему из созданного Лейлой декора все же удавалось прижиться – например, прозрачным занавескам в едва заметный белый на белом фоне цветочек, тряпичным куклам для Маши или лоскутным мягким коврикам в детской. Туда Виктор если и заглядывал, то не вникал в детали. За вечным детским беспорядком было трудно разглядеть обновки, и поэтому там Лейле можно было дать волю фантазии.

 

Квартира была просторной, но отчего-то тесной; теплой, но не уютной; она была ее пристанищем и одновременно чужбиной. Но попытки влить в обстановку душу Лейла не оставляла.

Лейла смотрела на свое отражение в оконных стеклах.

Через распахнутую створку бесшумно влетела бабочка. Свободная такая, ее не  останавливают рамки частной собственности и приличий. Очень красивая, легкая. Села на штору. Штора даже не колыхнулась. От движений человека в этом мире всегда что-нибудь колышется. Если не сейчас, не рядом, но где-то отдается обязательно. Эхом последствий. А бабочке не страшно. Совсем. Сидит, украшая все вокруг себя. Что-то вспомнила, вспорхнула, улетела, не оставила после себя даже точки. Бабочка живет ярко, пусть даже всего сутки. А может и не было ее. И слишком легко было бы вообразить ее снова на этом же месте. Природа идеальна. Человечество нет. Почему? Человек же тоже природа. Или нет?

Ключ в скважине, скрежет замка, шорох на пороге. Этот привычный звук Лейла почти различает, настолько ясно и одинаково он обычно звучит. Но сейчас он только в воображении. Виктора нет, и судя по подкрадывающейся ночи, его уже можно не ждать.

Можно ложиться спать.

Может оно и к лучшему.

Глава III.

Лопырев вышел из Большого кабинета. «Чтоб тебя… за ногу…» – проговорил он одними губами, обращаясь не то к начальнику, не то к спровоцировавшему неразбериху заключенному. Он зло поморщился, представляя, что сейчас вместо положенного после отбоя короткого перерыва, во время которого он хотел отыграться за вчерашний проигрыш в карты, ему предстояло предоставить отчет об инциденте.

Мысли блуждали, пытаясь обогнать его в узких коридорах, на все же сохраняли логическую связь.

«…Сегодня, значит, не получится уже. Да и ладно, пара дней и вопрос решен. Все равно отыграюсь. Переваловский приказ. Отчёт. А перед этим нужно распорядиться насчет поисков нарушителя, пацана этого. Что за чертовщина, откуда здесь вообще могут быть дети? К этим окрестностям, с их атмосферой, приблизиться добровольно может только полностью одичавший. Хотя пацана можно понять. Его папаша здесь, а матери, судя по всему, глубоко наплевать. Ищи его теперь неделю. Ему не выжить одному тут. Прав Перевалов, хоть он и кретин, что тот, кого мы ищем, уже вряд ли нуждается в нашей помощи. Не сегодня, так завтра, или через месяц, его будущее его настигнет. Прошлой ночью тут выли волки. Ищи сейчас в лесах себе приключений… И еще болота эти… Что мы там найдем? Если уж судьба этому мальцу с волками встретиться, уж лучше бы он сделал это до происшествия. Меньше мороки было бы всем. И этот папаша бы дрых сейчас в камере, а не в санчасти валялся. Эх.… Так-то жалко парня, совсем еще ребенок же. Я в его годы, помню, таким же любопытным был, все время шатался, где нельзя было. Это и манило.… Ну что теперь. Это его выбор, хоть он мало что еще понимает… Первым делом, значит, надо распорядиться насчет ребенка, потом проконтролировать состояние отца. Медик как-то неубедительно отвечал на вопросы о последствиях его ранения. Может, пьяный был. Конечно, при его-то службе, что ему еще делать? В носу ковыряет сутками. Три раза в день таблетки горстью отсыпать, и дальше на боковую. А несчастные случаи… Как будто часто такое случается! Ну почему опять в мою смену? Наверняка, караульные еще снаружи, в поисках,  надо как-то уточнить, что у них там происходит. И людей вызвать, для таких поисков у меня народу мало, на территории некому оставаться, если всех отправить в лес…”

В размышлениях он подошел к воротам. Часовой бодрым жестом отдал честь. Конечно, как тут не бодриться, когда твоя основная обязанность – с краю стоять и наблюдать, как другие вязнут.

– Не было новостей?

– Нет, товарищ лейтенант. Не вернулись еще. Уже совсем темно.

– Да. Вижу без тебя, что темно. Что узнаешь – сразу мне. Когда вернутся, пусть без тормозов ко мне. Не к Перевалову.

– Будет сделано, товарищ лейтенант.

Вернулся к себе. Несколько звонков помогли сформировать дополнительную группу для поисков. Отдал распоряжения, сел писать отчет. Вспомнил про заключенного. Звонок медику. Не отвечает. На обходе наверное. Или уже дрыхнет. Придется идти самому.

Госпиталь располагался на отдельном участке, на северной границе жилой и производственной зон. Он представлял собой отдельный периметр, с собственной системой охраны и отличиями в архитектуре. С этого участка началась история всей тюрьмы. В прошлом столетии все камеры умещались в этом обветшалом сером здании на сотню человек при полном размещении. С ростом населения, преступности и государственности здание перестало отвечать общественным запросам, и было переоборудовано под временный госпиталь. К тому, что временно, требований всегда меньше. Но лишь там, где поселилось временное, рождается постоянность, одно без другого не проживет ни минуты.  На скорую руку были залатаны внешние последствия времени, но в воздухе по-прежнему витал запах предков и наказания.

Периметр госпиталя по старинной традиции был защищен рвом, а сами помещения внутри были ниже и уже, чем в основном здании. Чтобы сюда добраться, приходилось миновать все его постройки, пустые участки под будущие нужды, часовню, отдельный пристрой, где располагались карцеры, и проход между двумя воротами. В потемках эти унылые строения выглядят особенно мрачно. Ветер с востока пригнал затхлый болотистый запах. И прохладу. Лопырев поднял воротник своей легкой куртки. Территория учреждения была огромная, а наполненность ниже среднего – и непонятно до сих пор, было ли это следствием снижения ожидаемого количества преступности, или все же это немой упрек, как велико еще поле для деятельности его сослуживцев. Многие участки оставались незаселенными, безжизненными, они замерли в ожидании своих постояльцев, не убавляя своей пустотой бдительность охраны. Сотрудникам при необходимости перемещений приходилось преодолевать немалые расстояния, а в темноте прогулка посреди мертвых стен и бьющих током проводов была не самым приятным занятием. Хоть велосипед пригоняй. Зачем раздувать такие площади? Лопырев злился. Хотелось скорее вернуться к отчету. Точнее, хотелось не к отчету, а к чертям отсюда, но выбора не было, а была очередность приказов.

Вход в госпиталь. Все те же бетон, железо и решетки, но с красным крестиком у входа. Охранник, надежно упрятанный под непробиваемым стеклом, сонным движением нажал на кнопку, и впустил Лопырева.

– В какой палате сегодняшний стреляный?

– Двенадцатая. Внутрь, пройдете прямо по коридору, и направо. Потом еще направо.

– Как его фамилия? Что есть по нему?

– Секунду. – перелистнул до хруста исписанную страницу журнала – Порошин… Как много написано… Почерк у медика, руку бы ему оторвать, ногой и то понятнее было бы. Так… Был осужден на казнь, вследствие моратория приговор заменили на срок. А, он из этих… Сидит три и пять.

– Спасибо. Можно к нему? Я недолго.

– Да. Запретов со стороны медика пока не было. Конвой?

– Нет необходимости.

Прямо по коридору, и направо. И еще направо. Проходя вглубь, Лопырев мельком заглядывал в каждую палату через решетчатое дверное окошко. Ничего интересного. Здесь пустые койки попадались гораздо реже. Все хотели сюда попасть, но не все попадали. Здесь было проще, насколько это возможно в учреждении такого типа. Никаких тебе суровых распорядков, лежи-знай, лечись, чтобы вновь как-нибудь специально или не очень угробить себе здоровье в нескольких сотнях шагов отсюда.

Отбой уже пробит. Большинство больных спали.  Те, кто не спал, читали в полумраке, портя себе и без того слабое зрение, или разглядывали низкий беленый потолок. Разговоров не было слышно.

Двенадцатая. Фамилия осужденного вдруг вылетела из головы Лопырева и он напряг мышцы лица, пытаясь ее вспомнить. Постоял несколько секунд. Не вспомнил. В момент, когда ему ее назвали, Лопырев вспоминал статью осужденного. Статью там так и не вспомнил. И фамилию забыл. Так часто бывает. Плевать.

Коридорный открыл тяжелую решетку, дверь, и окошко в двери для наблюдения. Тюремная палата мало чем отличалась от камеры. Разве только тем, что здесь было позволено лежать в любое время, а не только после отбоя.

Дверь проскрипела, нарушая тишину коридора.

– Фамилия, срок? – автоматическая фраза встряхнула замершую палату. Глаза Лопырева еще не успели привыкнуть к полумраку палаты, но это не было причиной молча топтаться в дверях.

Палата была рассчитана на двоих, но занята была всего одна койка. “Прекрасно. Наедине всегда проще.”, – подумал Лопырев, и покашлял, не столько ради прочистки горла, сколько ради привлечения внимания.  Там, среди бараков, камер и рабочих зон, он чувствовал себя абсолютно уверенно. Здесь же он не до конца понимал состояние больного, который к тому же пострадал от рук его подчиненного. Сейчас, прежде чем вести себя в своей привычной манере, ему хотелось  сначала удостовериться, что больной в сознании и готов воспринимать информацию. Он доложил Перевалову о его стабильном состоянии, однако сам в нем не был уверен. Подставлять коллег не хотелось, здесь это не принято. Если с ним и случится чего, всегда можно сослаться на сопутствующие заболевания. Давно сидит, много чего могло за это время произойти. И попадают сюда сплошь не олимпийские спортсмены.

Человек на койке зашевелился и повернул голову в сторону двери. Видно было, что ему это далось с трудом. Рядом с койкой белела капельница.

– Порошин. Двадцать четыре. Сижу три с половиной.

Голос его хрипел. Что-то внутри него булькнуло.

Лопырев сел на стул, развернувшись телом к кровати больного. Доверия всегда больше, когда собеседник хотя бы вполовину на твоем уровне.

– Скажи мне, Порошин, какой черт тебя дернул вывалиться из строя? Ты же знал, что тебя ждет.

Порошин молчал. Было слышно только его тяжелое дыхание.

– Отвечать!

– Вы там были, начальник. Я не совру. Я услышал…  крик. Узнал голос. Почувствовал даже. Это…  Я просто не мог.

– Кто там был?

– Сынишка мой.

– Как он тут оказался?

– Я не знаю. Я не успел спросить, накинулись.

– Сколько ему лет?

– Шесть, начальник. В октябре будет семь.

– Зовут?

– Владька. Владислав, тоже Порошин. Вы… нашли его?

– Найдем. Куда он мог пойти? Он знаком с этими местами?

– Я не знаю. Когда я… ушел, он еще был малех совсем. А потом… Я не знаю. Не понимаю, как он мог добраться досюда. Тут ему опасно.

– Наше это дело. Надо было раньше о нем думать. Где его мать?

– Ее нет. Умерла…  четыре года как…  или около того. Он остался один совсем, после того, как я ушел… Но его приютила двоюродная тетка, она не хотела отдавать его в приютский дом. Точнее, не совсем так. Она хотела льготу. А мне так покойнее. Хоть и чекалдыкнутая она. Но ведь родня, зла ему не причинит. А ко мне она его не возила. Писала всего однажды, мне в ответ, пару строк, что они живы-здоровы, и что малой увлекся рыбалкой. И там же затребовала, чтоб я больше не писал. А мне большего и не надо, и то хорошо, что с ним все хорошо.  Дурным влиянием меня обозвала. Гнилым отребьем еще. И еще много чего там приписала. И еще, что не свидимся мы с ним в этой жизни. Это я и сам знаю. Еще тогда смирился, когда первый приговор озвучили. Потом, правда, заменили и снова эта кровоточащая надежда появилась.  А ведь я ему лично же никогда не сделал ничего дурного. Наговорили ему там, наверное, про меня, и навешали ярлыков почем зря. За что вот она так? Он же мал совсем, он верит в чудеса, и наверняка надеется, что папка вернется и все будет хорошо.

– Не с кем ему там в чудеса то верить, с его-то жизнью…

– И вы туда же, начальник. Я, поверьте, сам себя уже тут осудил так, что мне чужих-то осуждений уже и некуда засунуть. Нет им места во мне, словно водой стекают. Да и не нужно оно никому…  Можно вас попросить, начальник?

 

– Что тебе нужно?

– Плохо мне, начальник. Очень. И медик давеча говорил, что я плох. Я не знаю, эти там ихние термины, но чую, дело мое дрянь. – Он заговорил надрывно, в горле периодами вставал острый комок, который он судорожно сглатывал, и от этого его речь прерывалась и звучала как заедающая старая пластинка – Я же…  много ошибок в жизни совершил. Какие-то ради него, какие-то ради собственного утешения. Я расплачусь там, где все расплачиваются. Не здесь… Здесь блажь… Я давно уже думал…  Как ему в глаза буду смотреть? Подрос бы, приехал сам, и что…? Только его я и мечтал увидеть… Я же все осознал тут… Не повторил бы ошибок своих… И Бог услышал, послал мне сюда мальчонку. Добрался, родимый, незнамо как. Значит, не все так плохо со мной и возможно будет еще мне прощение там… Правда, не увидел я его, проклятая тюремная толща, но все же услышал… Голосистый малец…  Пусть и в последний раз…  И может, и к лучшему, что не будет у него больше надежды, пусть растет сам по себе… Он умный дюже. Буквы много знал уже, когда я уходил. Я-то только в школе и то не сразу… Я ему такой ни к черту. Обуза одна…  Да и подрастет, осудит… Но он сам, он не виноват ни в чем. Он дитя. Его вся жизнь – впереди. Помогите ему, начальник, Бога ради, верните его тетке. Если она еще жива. Она… не очень конечно. Но все же родня. Здесь тревожно, ребенку совсем не место. Не свидеться мне с ним уж, да что на то теперь…

Порошин выдохнул. Лопырев не торопился отвечать.

– Ничего с тобой не будет. Все как ты говорят, а потом от вас в участках покоя нет.

– Начальник, смилуйся, я за вас помолюсь, сколько протяну, но видит Бог, это ребенок, и он ни в чем не виноват. Помоги, начальник.

Он резко остановился и снова булькнул. Лицо, казавшееся в полумраке еще более жутким, исказилось, не то от боли, не то от душевных страданий.

Лопырев молчал. В вынужденные редкие минуты откровений с осужденными он часто слышал похожие истории, все как одна тоскливые и жалостливые, но лишь для говорившего. Ни одна из них его не трогала, негоже бессовестности к совести взывать. Сейчас же, где-то очень глубоко, остатки его человечности все же сжалились над этой исповедью. То ли от противоречивости ситуации, то ли от прямого участия в ней ребенка. В голове крутились дурацкие вопросы. Виноваты ли дети в проступках родителей? Должны ли они отвечать за них? Почему его сюда потянуло? Кем вырастет этот ребенок, идеализирующий своего преступника-отца? Как вести себя с ним, если его найдут? Детей у Лопырева не было и он вообще всегда испытывал неловкость, когда оставался с ними в непосредственной близости. А тут еще и вот это вот все. Как ни крути, малого надо было найти любой ценой, независимо от того, что он тут пообещает или не пообещает.

Однако снаружи он оставался бесстрастным. Натянул безразличие на лицо и даже самому ему от этого стало немного тошно. Время шло, и ясно было, что больше здесь ничего полезного для отчета не выудить.

– Бывай. С тобой еще не закончено. До утра протянешь, а там решим.

Получив в ответ клокочущее молчание, Лопырев вышел из палаты в коридор. Точечный свет прожекторов направлял к выходу. На душе у него было мрачно, внутри него самого выход из проблем ничем не освещался.

Вроде бы ничего из ряда вон, но все же была неясность. Во-первых, состояние Порошина было не из лучших, и нужно было срочно как-то изворачиваться из этой ситуации. Смерть на территории вследствие действий сотрудника – это всегда сор в избе, который неизбежно вытащат на всеобщее обозрение, и достанется всем. Это всегда паршиво. Во-вторых, этот мальчишка. Разбирайся с ним сейчас, и так дел невпроворот, так еще одна дополнительная ответственность. И еще эта темнота. Она сгущала краски. Черт дери этих нарушителей и всю систему в целом.

На обратном пути он вспоминал себя десять лет назад, когда он белокурым наивным юнцом с большими надеждами на светлое будущее поступил в институт на военное дело. Тогда он был уверен, что его прозрачные стремления – защищать страну, охранять порядок, быть щитом и барьером для невинных людей, пострадавших от несправедливых действий преступности – будут придавать ему сил с ней бороться. По факту сейчас он занимался чем-то другим, будто даже противоположным. Окруженный атмосферой ошибок он постепенно переставал понимать, кого и от чего он защищает. Чаще всего его роль проявлялась в ином формате – защита более слабого сокамерника от более сильного, осужденного от сотрудника и наоборот, или подчиненного от начальства. У каждого из них своя история, в которой можно найти изъян. Кто тут выступал невинным? Кто больший злодей? Где грань? Очень часто его служебного положения или душевных порывов было недостаточно для восстановления субъективной справедливости. Плюс постоянные бюрократические проволочки. В некоторые моменты он вообще переставал понимать, за что он борется. Его наивные ожидания остались далеко позади, где-то в районе стен учебного заведения, и сейчас он чаще ощущал себя сортировщиком отходов нежели борцом за человеческие права. Находясь тут, в упорядоченном хаосе, он забывал, как выглядит светлая сторона этого мира. А когда несправедливости становится слишком много, когда она поглощает снаружи и жрет тебя изнутри,  она начинает казаться нормой. Это пугало больше всего в моменты раздумий. Лучше не думать, а действовать в соответствии с приказом. Руководствуясь этим принципом, его отношение тоже постепенно менялось. Внутренние противоречия, сопровождавшие его лишь поначалу, сменились безразличием, периодическая жалость почти перестала шевелить душу, и защита той, невидимой из-за высоких тюремных стен стороны, уже не казалась столь значимой. Даже больше. Она как первичная мотивация окончательно потеряла свою силу. Что же будет с ним дальше?

Размышляя, он вышел за ворота госпиталя. Снова прохлада и затхлость. Решил постоять с минуту, глубоко вдыхая ноздрями пробивающийся средь них свежий ночной воздух, отпуская мысли. Отошел в темный угол, чтобы не маячить в камерах. Старая привычка. Закурил. Во мгле виден только этот дергающийся одинокий огонек. Разгорающийся наверху, затухающий внизу. Все как в жизни. Где-то вдалеке раздался вой. И еще раз. Жутковато здесь все-таки. Лопырев растоптал окурок подошвой и двинулся обратно.

У входа в администрацию он встретил караульного из своей сегодняшней смены.

– Есть новости, товарищ лейтенант. Поисковая группа вернулась с полей, они нашли мальчика. Часовой передал, что нужно отвести его к вам. Он с двумя нашими сейчас в вашем кабинете. Что прикажете делать?

– Ничего, дальше я сам.

Лопырев направился к себе. Спешить не хотелось. Он еще не совсем четко понимал, что будет делать. Малец, отец, отчет. Перевалов.

В углу кабинета стоял деревянный стул. На нем, притянув колени к груди, сидел мальчик. Со слов отца, ему было шесть, скоро семь, но выглядел он старше своих лет. Вытянутый и тонкий, как коромысло, без намека на излишества в образе жизни. Спутанные темные волосы, рваная одежда, цвет которой сложно различался под слоем грязи, и такие же грязные разводы на лице. При всем этом бесовском облике мальчик не производил впечатления оборванца – и Лопырев не сразу даже понял, почему. Общее впечатление складывалось в его пользу. Встреться с ним Лопырев в другом месте, ему скорее захотелось бы его умыть и переодеть, а не выгнать прочь от себя с нотациями о будущем. Лишь вглядевшись в маленькое бесхитростное лицо, он понял: в чертах не читались типичные для уличной ребятни наглость и самоуверенность. Он сидел, скромно потупив глаза, размышлял о чем-то, и не глядел на вошедшего в кабинет Лопырева. Сходства с отцом Лопырев увидеть не мог, он толком не разглядел последнего в полумраке санчасти. Глаза у мальчика были большие, черные. Уши оттопыривались из под лохматой копны. Грязь из-под ногтей местами выходила даже за пределы пальцев. Было видно, что он преодолел сложную дорогу. И что он, невзирая на возраст, в состоянии оценивать обстановку и понимать, что его поступок повлек за собой необратимые последствия.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru