bannerbannerbanner
В Советском Союзе не было аддерола (сборник)

Ольга Брейнингер
В Советском Союзе не было аддерола (сборник)

Конечно, все это было отчасти и волнительно, да что там – круто! классно! За два месяца до отъезда со мной уже стали заранее прощаться, и в школе специально для меня провели дискотеку, которую я организовала сама от и до, и впервые играла не в «Фабрике», – и хотя это, конечно, было немножко глупо, это было одновременно и очень приятно. Что-то приятное хотели оставить мне на память все. От Денисова, который, узнав о моем отъезде, принес в школу и подарил мне запечатанный в черную с серебряным тиснением оберточную бумагу флакон духов от Clinique, бывших в тот год популярными в школе, – они назывались «Счастье», – и сказал, что это знак и прощание, потому что без меня он больше никогда не будет счастлив и, он уверен, я без него тоже. До той самой учительницы химии, которая произнесла прощальную речь при всем классе и подарила мне палехскую шкатулку.

За два месяца я свыклась с мыслью о переезде, и когда действительно пришло время уезжать, прощалась я, как мне казалось, легко и беззаботно.

Я была уверена, что в Германии прерванная самолетом линия просто продолжится – так же будет школа, будут друзья, ведь у меня всегда были друзья; мы с папой и мамой все равно вместе, в новом городе есть теннисный клуб, а мои сверстники в Германии по большей части свободно говорят по-английски – о чем вообще речь? Единственное, чего я, похоже, лишалась, – это диджеинг; на мои вопросы о клубах в Нойберге Эльвира отвечала, что вообще-то в Германии всё не как у нас и я вряд ли смогу ходить по дискотекам. У нас тут на это ограничения по возрасту, так что, как в Караганде, тебя никуда не пустят и, если хочешь знать мое мнение, правильно сделают. Ее тон меня обидел.

«Ничего подобного», – сказала я и сразу поняла, что это несдержанно и неумно. Очень стыдно – с родной тетей! Мама нахмурилась и всплеснула одной рукой, а я знала, что если именно одной, а не двумя, то это значит: прекрати вести себя неприлично! До сих пор я слышала, как мама говорит это, тихо и быстро, один-единственный раз в жизни. Я свернула разговор, поблагодарила Эльвиру и ушла в свою комнату, не поднимая глаз. Я была неправа, и мы обе – и мама, и я – знали, что я это понимаю. За ужином мы с родителями посоветовались и решили, что специально звонить Эльвире в Германию и просить прощения не стоит, потому что это только привлечет к ситуации лишнее внимание и обострит ее. Думаю, сказала мама, что по тому, что ты замолчала, а потом взяла трубку я и была эта неловкая пауза, Эльвира догадалась, что ты поняла свою ошибку. А раз поняла – значит, больше не повторишь ее.

Принимать на себя ответственность за детское поведение и взрослое решение мне понравилось. Невежливо отвечать тете было неприятно, и мысль, что в следующий раз я буду умнее и не поведу себя недостойно, подбадривала, ведь это именно то, о чем говорил папа, когда объяснял про внутреннюю силу и про закалку характера. Но уже тогда у меня стал проявляться несдержанный характер, который я впоследствии стала считать лучшим, что во мне есть, – острый, резкий, упрямый, не поддающийся хорошему родительскому воспитанию. Когда-то телефонное, а теперь ежеминутное высокомерие немецких родственников я невзлюбила, и всякий раз, когда Эльвира бралась объяснять мне что-нибудь, у меня закипала кровь, и иногда я, бывало, бросалась возражать и защищаться – но останавливалась (когда вовремя, когда не совсем), понимая, что бы сейчас сказал мне отец и как расстроилась бы мама. Эльвира – моя тетя, не говоря уже о том, что она старше меня. И я молчала, застывая неподвижно, уставившись в стену стеклянными глазами. За пределами же семейного круга я в таких случаях занимала оборонительную позицию, не атакуя первой, но и не пропуская того, что, мне казалось, переходит допустимые границы, – и это то ли очень портило меня, то ли, наоборот, закаляло сталь, готовя будущего знаменосца глобализации, я так никогда и не разобралась. Наверное, и вопрос был не из самых важных.

Но это все было позже, а тогда мы стали собирать документы, потом собирать чемоданы, потом собираться с мыслями – и под градом звонков, совещаний с нашими в Германии и тревог о том, что теперь будет, я стала примиряться с мыслью, что некоторые части моей жизни придется оставить в Казахстане. Поверить в это шаг за шагом оказалось проще, чем я рисовала в своем воображении. Диджеинг и клубная культура, как оказалось, совсем не были частью моего сердца, только моей жизни, – а жизнь подлежала изменениям, трансформациям, переломам и всему, что с ней сделают. Так я поняла это тогда.

В честь отъезда Алыш устроил для меня гудбай-пати: опен эйр в Парке шахтеров. Директор парка, мама девушки брата одного из друзей Алыша, разрешила нам в пятницу вечером устроить на одной из площадок в глубине парка, тех, что не выходили на центральную аллею, «свою тусовку». Ребята прикрутили к рампе пару фонарей, привезли колонки и усилитель и организовали алкоголь и автобус. Место хранили в тайне до последнего, и только за два часа до начала всем пришло эсэмэс – приглашение в старый детский театр в заброшенной части парка, который не использовался уже много лет.

Я хорошо знала это место: в детстве мы с родителями приходили сюда после походов в кукольный театр. Воскресенье у нас всегда было днем культпоходов. Мы сами, друзья родителей, а также, в разных конфигурациях, берлинские дяди и тети, у которых были дети моего возраста, – все собирались вместе и шли в зоопарк, кино, кукольный театр, до которого тут рукой подать, или на аттракционы и есть мороженое в парке. Мы тогда много времени проводили все вместе, и немногочисленные видеозаписи, которые папа делал, если удавалось на день-два выпросить на работе камеру, пестреют лицами, которые я помню только по этим фильмам.

Одним из наших любимых развлечений были «концерты», которые мы устраивали для взрослых после таких походов. В ход шли выученные в детском саду или школе стишки, песенки, танцевальные импровизации, гимнастические номера, а также сольные и массовые выступления неидентифицируемых жанров. Нашим с Катей коронным номером был казахский национальный танец, изображающий плетение кос, – мы складывали ладони ковшиком и ходили под музыку по кругу, выворачивая кисти. Все это есть в папиных «фильмах» на старых видеокассетах; как-то во время ремонта мы с мамой наткнулись на «семейный видеоархив» в так и не распечатанных после переезда в Германию коробках – и смотрели не отрываясь, ощущая, возможно, отчетливо как никогда, что мы поменяли не только страну, но и мир, в котором жили, – хотя, наверное, это произошло со всеми. Это чувство странным образом и сблизило, и отдалило нас, пока мы неловко складывали кассеты обратно в ящик. Жаль, что со временем пленки почти стерлись и теперь их даже не оцифруешь – приходится жить в том мире по памяти. Сцена, на которой мы плели косы не в такт, провалилась, и не будь тут давно не крашенного кирпичного павильончика, изображавшего юрту, я бы и не вспомнила детские места. Эту часть парка совсем забросили, и желтые, красные и синие скамейки в амфитеатре все были переломаны, дорожки между ними заросли травой. В павильоне мы когда-то переодевались между номерами и прятали от зрителей сверхсекретный реквизит – но сейчас я даже не рискнула к нему подойти. Земля под ногами дрожала от низких битов, и на другом конце площадки DJ SUPERMARIO, Миша, который ходил к тому же репетитору по английскому, что и я, то и дело приглушал музыку, чтобы послушать крики толпы.

«Феерия», – подумала я. Может, это была самая крутая пати, на которой я вообще бывала в жизни. Хотя бы потому, что все пришли сюда ради меня и забыли об этом достаточно быстро, чтобы не портить тусовочное настроение. Хорошо было забыть, что со мной здесь прощаются, и под лихорадочным мельканием стробоскопов и лазеров ощущения и настроение были просто космические. Прошло минут тридцать с тех пор, как я сбежала с танцпола, но в плотной толпе никто не мог этого заметить. Школьные друзья в левом дальнем углу площадки вполне могли думать, что я пошла переброситься парой фраз с клубными ребятами справа от них. Братья и сестры держались немного особняком, отвыкнув – или не привыкнув – в нашем тесном берлинском гетто к тому, что не все обязательно знакомы со всеми. За вспышками слепящего света на танцполе мои гости не могли разглядеть ничего, и хотя я была в каких-нибудь пятнадцати-двадцати метрах от всех, плотная темнота неосвещенных углов надежно защищала мое одиночество. Моя теннисная команда позабыла обо всем на свете, и о завтрашней плановой тренировке, выскользнув на пару часов из обычного жесткого графика. А у меня уже не было завтрашней тренировки, у меня была моя большая прощальная вечеринка.

Если долго-долго смотреть на звезду, начинает казаться, что она движется. А если отвести взгляд – все точки на небе снова застывают. Я лежала на земле, подложив под голову куртку, и смотрела, смотрела, смотрела – как сначала кажется, что всё в движении, а потом – что движения нет. Как под гипнотическим взглядом звезды начинают ходить по кругу – а стоит отвести взгляд, и понимаешь, что этого не было. А потом меня нашел Алыш.

– Эй, че не танцуем? – спросил он, присаживаясь на землю рядом со мной. – Твоя же вечеринка!

– Вообще моя, – выставила я руку, изображая хватающее движение из клипа к песне какого-то популярного рэпера, которую крутили на всех каналах, радиостанциях и магнитолах маршруток, выкручивали на полную громкость в одиноких машинах, фланирующих по вечерам на улице Ленина, и страстно любили во всех без исключения ларьках с шаурмой, что только можно было найти в Караганде.

– Не грустно тебе уезжать? Или, наоборот, хочешь в Германию? Там, наверное, круто. Движняк постоянный, полно клубов, и вообще все по-другому.

– Не знаю, Алыш, мне и тут было неплохо. У них все по-другому, у нас все по-другому – какая разница…

– Да ну, брось, Караганда, – он развел руками, – пошли лучше, зажжешь напоследок, ща я сгоню этого электронщика попсового с вертушек!

Через четыре дня, во вторник, пришла пора менять место, время и жизнь, и я обнаружила, что за два месяца непрерывных прощаний так нарепетировалась, что не смогла отличить генеральный прогон от самого спектакля. Как будто я уже вышла из этого мира, став одновременно и родным, и чужим элементом, и поэтому все потеряло значение и остроту. В понедельник вечером в дверь неожиданно позвонил Денисов – «поговорить напоследок» и попрощаться со мной. Концепт был для меня новым, но от удивления я не стала разбираться в мотивировке этого действия и предполагаемой в нем конфигурации актеров и просто спустилась к калитке. Говорить было совершенно не о чем. Саша – так звали Денисова – был в настоящем и немного в том прошлом, где мы каждый день сидели рядом в столовой. Я жила будущим, которого пока даже не представляла. Минут через десять все остатки общего прошлого были исчерпаны, и продолжительная пауза подсказала, что пришла пора прощаться. Он как-то неловко поцеловал меня, впервые за все наши не-отношения, – хотя я долго отказывалась признавать, что это был поцелуй, и вносить это событие в свой тайный, как и у всех подруг, дневник. По моему мнению, Денисов просто обнял меня и прикоснулся своими губами к моим, что полностью исчерпывало суть произошедшего.

 

Несмотря на мамины возражения, я взяла с собой в Германию серьезную коллекцию музыки – после новостей о переезде Алыш посоветовал мне перейти с винила на CD, и я срочно занялась составлением своей подборки. Диски были легче и меньше, на них можно было увезти больше звука, и даже пару готовых сетов – на какой-нибудь фантастический, непредвиденный случай, если Эльвира ошибается и я смогу попасть в клуб, если она опять ошибается и мне предложат поиграть, позовут куда-нибудь, а я, например, буду не готова или стану нервничать, что потеряла легкость и надо снова набивать руку, не так сразу, – что-нибудь в этом роде. Но когда я в Германии впервые вытащила диски из чемодана – уже после концлагеря, после хайма, после всех унизительных расспросов и приговоров, – я поняла, что специальный чемоданчик с дисками смехотворен в новой жалкой жизни. Не только потому, что для музыки не было ни времени, ни возможности. А потому что, вырванные из привычного контекста, все эти диски и сам образ жизни, который был в них запечатлен, стали абсурдными за пределами мира, где я собирала эту коллекцию, тщательно подгоняя первый трек с диска «А» к первому треку с диска «B», второй ко второму, чтобы легче было сводить, и так далее. Теперь все это можно было отнести вниз, в подвал, с грудой таких же бывших важных вещей. Наступил конец моей клубной жизни, а вместе с ней исчез и тот мир, где время шло, но ничего никогда не менялось. Так эта часть прошлого исчезла из моего настоящего, как будто ее отломали, раз и навсегда.

Глава третья, в которой я долго разговариваю с кем-то незнакомым, рассказывая то, о чем говорить вовсе не следует

– «Святая анорексия», вы говорите? Очень интересно, а по-латыни это будет…

И внезапно я просыпаюсь.

Принято считать, что начинать рассказ с прямой речи нельзя: моветон. Но что делать, если совершенно бесповоротно все что было до этого – бесконечная пелена событий, слившихся в мутное облако в голове, и вдруг кем-то брошенная случайная фраза резко ударяет по тебе, заставляя вынырнуть из этой пелены и остро почувствовать, что момент, когда ты услышал обращенный к тебе вопрос, отмечает переход из одного состояния в другое, от сна к болезненному и мучительному пониманию того, что ты и вправду существуешь, несешь ответственность за то, что случилось с тобой, и все, что происходит, – происходит на самом деле? И тогда прямая речь, открывающая текст одновременно с твоим сознанием, звучит подобно выстрелу из пистолета, возвращающему к самому себе.

– Нет, честное слово, сначала я принимала аддерол из-за синдрома дефицита внимания, прямо по рецепту, мне его прописали. Но к нему постепенно привыкаешь, мне стало не хватать, а потом я уехала, ну а в Америке повысили дозу и… СДВГ сейчас диагностируют у каждого пятого, если не чаще. Конечно, я за собой этого не замечала. Ну, это ведь даже не болезнь, я вас умоляю. Вот вы замечаете, как я подхватываю ваши фразы и договариваю вместо вас? Нет, правда, именно так и делаю, последите за собой. В смысле за собой и за мной. Да, оказывается, это не совсем правильно. Но все-таки это социально сконструированная болезнь, ее нет, это все колебания в пределах нормы, кривая Белла. Но аддерол… Знаете сколько студентов мечтают о неограниченном доступе к аддеролу или риталину? Нет. Нет… Извините. Нет… И теперь умножьте на два. Ну, приблизительно. Абсолютно серьезно, читала на днях исследование об этом. Ну и, как вы сами понимаете, – через тридцать минут я уже расписывалась в аптеке. 120 таблеток, четыре в день. Две я приняла сразу же, там, у питьевого фонтанчика, – поняла, почему о нем столько говорят, еще до того, как доехала домой, – а это, к слову, двадцать минут. Нет, вы не представляете даже. Совсем непохоже.

Как бы это описать… Острое чувство наслаждения собственным умом. Желание предпринять что-нибудь прямо сейчас, да что там, не только желание – силы, энергия, понимаете, по-настоящему. Это просто блаженство. Аддерол, кстати, выдают только по паспорту, сверяя фотографию. Интересно, если сравнить фотографии тех, кто принимает стимуляторы, что там будет – безумный, голодный взгляд непременного победителя? О, я рвала в клочья контрольные и тесты, спала в библиотеке, повторяла про себя спряжение французских глаголов параллельно другому разговору, например, когда болтаешь с подругами в столовой во время обеда. Потом – это было очень смешно – в колледже стали думать, что я никогда не сплю, – я просто посылала письма в три часа ночи, в пять утра, в восемь, и сначала все понимали, что это шутка, но потом приходит новый поток, новые люди, ротация студентов, постепенно коллектив обновляется, и вот следующий поток, те уже на самом деле стали верить, и я даже не знала, смеяться ли над этим или переубеждать их по одному. Нет, конечно, я спала, вы не подумайте, просто спала в те часы, когда общежитие стояло пустое. У нас комнаты убирали раз в неделю, но я постоянно вешала на дверь табличку с просьбой не беспокоить и убиралась сама, по ночам, вообще все по ночам. Сон где-то с девяти утра до часу дня; занятия в основном начинались около двух… А по вечерам, обычно часов около двенадцати, я ходила по городу и курила – непрерывно, пока были силы. Я очень стеснялась, что курю, если честно, ну вот поэтому выбирала самые безлюдные дороги – чаще всего обходила весь город по периметру, а бывало, и два раза, зажигая одну сигарету за другой, пока не заканчивалась пачка. Почему курила? Нет, это долгая история, просто справлялась с собой, не очень успешно, совсем неуспешно, да, romance, но это будет в другой главе, а мы с вами говорили о…

Да, это правда. Не хочется есть вообще. Можно не есть часами, до обморока, да, было несколько раз. Я просто стала всем рассказывать про анемию, про недостаток железа. Конечно, на алкоголь списать было бы проще, но это то же, что и с сигаретами, тайная слабость, не хочу, чтобы кто-то знал. Слушайте, так время бежит незаметно – уже рассветает… Анорексия. Как бы вам описать. Постоянное, неутолимое чувство голода, к которому так привыкаешь, что перестаешь его замечать. Как только сходишь с таблеток, моментально звереешь, просто с ума сходишь. Голод управляет тобой, на бессознательном уровне, каждую секунду – поступки, которых иначе бы никогда не совершил, слова, которые бы ни за что не сказал, но это будь у тебя возможность хоть на мгновение, на одно-единственное мгновение перестать думать об этом, понимаете? Нет, не понимаете, я вижу. Но это невозможно как-то передать… Как бы вам объяснить… Вы были когда-нибудь в Дрездене, в галерее Старых Мастеров? Конечно, были; а помните картину Хосе де Риберы? Святая Инесса? Подождите, здесь же есть вайфай, сейчас найду… Вот, посмотрите на выражение ее лица, видите? Обратите внимание на кисти рук, да-да, я именно об этом говорю. Она такая прозрачная, как будто в одно мгновение может растаять… Есть очень интересная статья об этом, но не могу сейчас вспомнить название… Кажется, сам сборник называется «Фуко и феминизм»… или «Феминизм и психоанализ», они у меня на полке рядом стояли, поэтому не могу точно вспомнить, какой именно. Да, верно, но вы сейчас говорите скорее об антропологических факторах. Суть этого феномена как раз в необходимости постоянного поддержания challenge как своего рода оси самоидентификации… А со святой Инессой, конечно, уже совсем другой вопрос… Нет, об этом на самом деле очень мало писали, но можно, например, у Белла посмотреть – кажется, так и называется, «Святая анорексия», можно просто проверить по латинскому названию…

– «Святая анорексия», вы говорите? Очень интересно, а по-латыни это будет… – и, выделяя интонационно паузу, в которую я должна вклиниться с подсказкой, он смотрит на меня, приподнимает бровь, слегка кивает, подсказывая: ваша реплика, не тормозите сценарий.

– Извините, вы не могли бы повторить, пожалуйста? – очнувшись, прошу я, чтобы выиграть секунду времени и потому что я правда не расслышала.

– Да-да, вы хотели мне продиктовать латинское название.

– Латинское название?

– Ну да, для особого типа анорексии…

– Ах, да, anorexia mirabilis, я что-то вдруг задумалась и совершенно выпала из реальности, простите, пожалуйста, – расслабленно и звонко отвечаю, полуулыбнувшись в конце фразы, ах, с кем не бывает, правда, и параллельно напряженно изучаю человека, с которым я разговариваю, похоже, уже не первый час.

Вы знаете, как это неприятно, когда в голове ни с того ни с сего щелкает, будто спадает туман, и ты понимаешь, что совсем, совсем не понимаешь, что происходит и что происходило последние несколько часов. Они исчезли из твоей памяти, как будто кто-то прошелся по ней ластиком. Отдельные моменты могут мелькать краткими искрами – вот ты стоишь у окна и ищешь точки, где Чарльз сливается с озером, а озеро – с небом. Вот ты спускаешься по лестнице, замечая, что все рассматривают тебя с удивлением; кажется, это из-за того, что ты идешь через гостиничный холл босиком, и действительно, вот девушка с геометричным каре при виде тебя зябко кутается в свитер; а вон тот дедушка забеспокоился и вглядывается в твое лицо – ой, спасибо, сэр, не стоит волноваться, у меня всё в полном порядке, просто, знаете, смена часовых поясов сильно сказывается, видите, уже даже виски пробую в качестве снотворного, – потому что это один из таких старичков, которым это покажется остроумной шуткой. Спасибо, спасибо, а у меня как раз тоже есть знакомый, который любит «Чивас». Пожалуй, так и сделаю! Еще раз спасибо, да, хорошего вам отдыха.

И потом уже все сливается, кроме ощущения холода, и вдруг, вынырнув из этой полосы, я понимаю, что все еще сижу в лобби-баре, действительно босиком, рваные джинсы и свитер наизнанку, на шее кольцами накручен шарф. Карлоу был бы вне себя, но я хотя бы не разболтаю ничего лишнего: в затылочную долю уже давно вживлен нейрофиксатор, и я надежна и безмолвна как камень.

Но все-таки – как неприятно. Очень неприятно. Типичная антероградная амнезия, случается с теми, кто подсел или перебирает с бензодиазепином. Принимаешь таблетку или две-три, ждешь, пока подействует, но сон нейдет. Отчаявшись, решаешь заняться чем-то другим. А потом все заволакивает туманом, и когда очнешься, оказывается, что прошло уже несколько часов, а ты не помнишь, что делал и говорил в это время. Я же зарекалась, зарекалась выходить из номера и вообще заговаривать хоть с кем-нибудь. Что произошло? Молниеносно каталогизируя в памяти воспоминания обо всех подобных эпизодах за последний год, сопоставляю их, чтобы лучше представить себе динамику привыкания и очертить возможные траектории и негативные тенденции.

В первый раз, конечно, само включение-отключение сознания пугает – а вы бы как отреагировали? Но в двадцать первый я уже не удивляюсь, а просчитываю возможные действия. Самое главное сейчас – аварийный выход, переключение ситуации. (И заставляю себя отключиться от размышлений о том, какой вектор вырисовывается из череды подобных эпизодов. Так, не сейчас, сейчас главное – собеседник.)

– Ой, – я резко смотрю на часы, – извините, по-моему, я вас заговорила, а мне уже пора, да и вам, наверное, тоже. Мне до восьми утра нужно провести скайп-конференцию с коллегами, завтра презентация нашего проекта, но, к сожалению, часть рабочей группы не смогла приехать. Анорексия мирабилис, запомнили?

За долю секунды между моим щебетанием и его ответом я окончательно прочерчиваю в уме этот вектор и понимаю, что промежутки между эпизодами сократились в два с половиной раза, а продолжительность пробелов в памяти, возможно, удлинилась, вероятность – процентов тридцать, для точности нужно восстановить в памяти каждый случай отдельно. Бензодиазепины. Сколько я на них – года четыре или пять? Что я помню о препарате? Побочные эффекты – достоверной информации, кажется, пока нет – когнитивные расстройства, IQ, психоз, зрительная память.

 

Собеседник хотел было возразить, но я, широко улыбаясь, протянула ему для рукопожатия руку, которую он безвольно принял. Минус балл. Отступив на шаг и продолжая улыбаться, подытожила:

– Очень приятно было поговорить! Надеюсь, еще увидимся. Хотя на таких конференциях никогда не знаешь… В любом случае рада была познакомиться, – и, не дожидаясь ответа, развернулась и быстрым шагом очень, очень занятого аспиранта прошла к лифту.

В такой ситуации это проще всего. Никаких объяснений, никакой неловкости. И существует статистическая вероятность того, что в следующий раз, столкнувшись со мной лицом к лицу, он меня не вспомнит. Ведь у людей чаще всего плохая память на лица. Больше всего меня встревожило даже не то, что я наверняка рассказала много лишнего, пусть даже не о проекте, а о самой себе, а то, что из-за этой внезапной потери контроля над собой, неожиданной слабости, моя «вторая кожа», то невозмутимое, сдержанное спокойствие, которому я так долго училась, дало трещину, и бесконечный мысленный хаос, которого я так успешно избегала в последнее время, грозит затопить мое сознание снова. Ну а кому это вообще интересно? Проект в любом случае под защитой, остальное неважно.

Двадцать третий этаж, пожалуйста. Да, спасибо большое. Нарушение механизма перемещения в долговременную память. Двери лифта закрываются, и на секунду я снова засыпаю и просыпаюсь.

Я врываюсь в свой номер в семь часов ноль-ноль минут – ровно в то время, когда я каждое утро начинаю завоевывать мир. Будильник уже разрывается от мелодии, разработанной по инновационной методике с учетом новейших эмпирических данных о процессах когнитивного обмена и взаимодействия психики… ну, проще говоря, жуткой мелодии, которую специально для меня написали приглашенные к нам в лабораторию два сумасшедших нейропрофессора из Индианы. Механизм соединен с моим браслетом Jawbone Professional Edition, что позволяет синхронизировать биоритмы, время пробуждения и подходящую мелодию; она будет играть еще тридцать-сорок минут, вызывая мобилизацию нейронов и постепенно перенастраивая биоритмы мозга на заданную частоту. Будильник также соединен с устройством отслеживания у дежурной медсестры, которая получает сигнал об активации устройства и приблизительный прогноз по продолжительности синхронизации. Таким образом медсестра узнаёт, в какое время ей нужно быть у меня для проведения медосмотра, и корректирует дневной план работы с остальной командой – быстро, эффективно, и ни одной напрасно потраченной минуты. Прекрасно со всех сторон, если не считать, что я, как правило, пребываю в неведении относительно того, чего и когда именно мне ждать, потому что у меня единственной отсутствует доступ к этой информации. Причина такой информационной блокировки вполне очевидна: желание избежать эффекта плацебо, ведь если я буду своевременно получать всю статистику, то, учитывая склонность человеческого мозга к вычислению закономерностей, в моем случае еще многократно умноженную, я могу начать подсознательно искать связь между показателями, своим самочувствием, занятиями и исследованиями, которые выполняются в этот день, – а значит, потерять объективность и подбивать объективные факты о своем самочувствии, например, под существующую только в моей голове схему – и в результате поставить под угрозу точность всего эксперимента. А когда речь идет о таких тонких и совсем не тонких материях, как возможность программировать мозг человека, и еще о десятках миллионов долларов, – точность весьма желательна. Боже, я уже просто не могу избавиться от этого языка. Пожалуйста, дай мне снова возможность и силы говорить короткими фразами. Рывками снимаю джинсы, шарф, свитер, распускаю волосы и ложусь в кровать, продолжая прокручивать в голове отрывки воспоминаний о ночном разговоре, пытаясь восстановить хотя бы общее направление и круг тем… Будильник тем временем создает энергетическое поле, раздражая звуковые рецепторы с целью спровоцировать определенную реакцию нервной системы.

Через десять минут в комнате появляется Лариса, и настроение у меня сразу улучшается: Ларису я обожаю. Во-первых, она такая русская эмигрантка, что даже самые нетронутые массовой культурой, чистые и непредвзятые иностранцы сразу распознают в ней советскую женщину. Челка перышками, бесконечные цветастые кофточки, голубые тени до бровей и каблуки-рюмочки (со свойственной ей бережливостью и практичностью Лариса хвастается тем, что купила их в восемьдесят шестом году в обувном на бульваре Мира за 29 рублей – и до сих пор как новые) – все это такое узнаваемое и родное, что время от времени мне хочется обнять ее, вжаться в ее мужественные, фактурные и немного расплывшиеся плечи, уткнуться носом в плечо и на секундочку сделать вид, что сейчас мама решит все проблемы.

Из всех задействованных в эксперименте работников Лариса чуть ли не единственная, кто относится ко мне как к полноценному человеку, хотя я не могу сказать с уверенностью, оттого ли это, что я – русская девочка, потенциально годящаяся по возрасту ей в дочери, оттого ли, что она добра по своей природе, или оттого, что не совсем понимает, да и не особенно старается, суть нашей работы, моей работы и своей работы. В любом случае, едва войдя в комнату, Лариса начинает говорить, сопровождая меня историями из жизни и из газет всю свою смену; периодически приносит мне пирожки с картошкой и своими постоянными красноречивыми жалобами на то, как я мало ем и плохо выгляжу, обеспечивает мне легитимную возможность взять пятиминутный перерыв и спокойно поесть. А еще на нее всегда можно рассчитывать: малейший невербальный знак – и Лариса присаживается рядом на диван, смотрит мне в лицо не отрываясь, пока я говорю, кивает головой, участливо предлагает варианты действий и всевозможные психологические интерпретации и на голубом глазу ругает вместе со мной Карлоу, вторую медсестру Джессику, первого ассистента Джордана и всех остальных, на кого она работает, не утруждая себя мучительной оценкой своей профессиональной этики; в этот момент, пусть даже не намного дольше, Лариса считает, что наша с ней связь как «двух самостоятельных сильных женщин-эмигранток с нелегкой судьбой», а возможно, также и высшим образованием и длинными ногами, гораздо сильнее и важнее, чем ее или моя подотчетность Карлоу и судьба нейроконфликтного программирования. И не то чтобы завтра, или даже через пять минут, это ощущение не испарялось; даже в тот момент, когда оно острее всего, я знаю, что его на самом деле нет. В принципе, я и так все знаю, и в советах необходимости нет. Все, что мне нужно, – это чтобы в тот самый момент кто-нибудь меня выслушал, кивая головой. А на остальное у меня сил хватит.

Лариса постоянно делает мне поблажки. Если бы не она, я бы давно вылетела из института, растеряла всех друзей и не смогла бы избежать родительского огорчения.

Но самое главное – это то, что Лариса регулярно дает мне краткую возможность побыть самой собой, а не объектом эксперимента. И это та малость, которая делает видимой грань между сумасшествием и сумасшедшей жизнью. Потому что иногда мне кажется, что видимой черты нет – и что я, споткнувшись, потеряла равновесие, сорвалась и лечу в пропасть.

По правде говоря, я не знаю, делает ли Лариса так из симпатии или от легкой небрежности, – но другие медсестры поддерживают видимость непрерывного и крайне активного присутствия в моей жизни, постоянно переходя грань между внимательностью и назойливостью; и я всегда помню, что при малейшем простое секундомера у меня сразу зазвонит телефон или в комнате объявится деловитая женщина бесцеремонного поведения. Лариса же, будучи занятой своими делами, в числе которых, как правило, числятся телефон и ее «новый мужчина», упрямо отвечает координатору, что у нас все в порядке и еще пять минут. И это становится смехотворно важным и ценным для меня в ситуации, когда мое время регламентируется по минутам и абсолютно никому не кажется неправильным давать мне выбор между едой и сном, сном и учебой, десятью страницами книги перед сном или чашкой кофе в перерыве между двумя сессиями томографа. Каждое движение минутной стрелки стоит тысячи долларов и делает меня все более и более дорогим продуктом; и проще превратить жизнь десяти человек в ад вечного хронометража, чем раздвинуть эти рамки. И вдруг посреди всего этого Лариса, полевой цветок беспечности и безыскусности, может полчаса листать последний выпуск People и не думать о том, что ей тоже платят зарплату.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru