Однако важной деталью этой акции, не зафиксированной на большинстве фотографий и редко упоминаемой критиками и искусствоведами39, было то, что вместе с художницей по улицам передвигался мужчина с мегафоном (художник Петер Вайбель), приглашавший всех желающих принять участие в акции. Выходит, что на том самом снимке он демонстрирует, как пользуется услугами, которые предлагал окружающим. Таким образом красивая метафора превращалась в балаган (что подчеркивалось также нарочитым, кинематографическим гримом Экспорт), абсурдную пародию на современное общество, где женщина не имела прав на распоряжение собственным телом, которое целиком и полностью контролировалось неусыпным мужским надзором. В этом перформансе раскрывалось явление гендерного доминирования, обращалось внимание на то, что мужчина обладает возможностями не только демонстрировать женское тело в качестве объекта, но и распределять выгоды от его демонстрации среди других мужчин, и большинство межгендерных коммуникаций в этом пространстве работает на закрепление этих отчуждающих позиций.
Жившая в то же время в Европе художница и перформансистка Марина Абрамович также обращалась к теме скрытого контроля и власти. В перформансе «Ритм 2» (1974) художница последовательно принимала различные сильнодействующие медицинские препараты – сначала от кататонии, после от шизофрении, от которых ее тело самопроизвольно сокращалось и расслаблялось, и контроль над ним был почти полностью утерян. Две камеры снимали одновременно и смену ее состояний, и реакцию зрителей, наблюдающих за происходящим, таким образом, в этой работе раскрывались механизмы самообъективации в момент полной утраты контроля – увидеть себя так, как тебя видят другие, в момент, когда твое тело тебе не принадлежит. Эту работу Абрамович нельзя охарактеризовать как выраженно феминистскую, однако она, безусловно, воссоздает образ женщины, постоянно контролируемой обществом, способной избавиться от ига власти только в радикальной форме выхода из себя, путем физического изменения сознания. Вторым радикальным способом ухода от контроля являлось для Абрамович само искусство перформанса.
К концу 1970‐x годов в американском искусстве, как и в социальной науке того же периода, происходит уточнение термина «женское». Многие художницы постепенно отходят от активного социального участия в политической жизни40 и женском движении, и лозунг «Личное – это политическое» из публичного манифеста превращается в повседневную практику и ее анализ. Искусство разворачивается в сторону большей интроверсии через обращение к более камерным, внутренним, интимным, повседневным сюжетам. Вместе с тем на сюжетном уровне, происходит и освоение современным искусством языка и сферы масс-медиа. Наиболее интересны с этой точки зрения фотографии из серии «Кадры из неизвестных кинофильмов» Синди Шерман, которые художница начала снимать в 1978 году.
Шерман являлась единственной моделью и одновременно фотографом собственных снимков: каждая ее фотография рассказывала об одном персонаже, и всегда этим персонажем являлась женщина. Своими снимками она демонстрирует, что этот «женский» мир является порождением и конструктом американской массовой культуры. Кроме самих героинь в этом мире нет никого – в небольших комнатках придорожных мотелей или респектабельных вилл, на балконах курортов, в библиотеках, танцзалах, на кухнях, в спальнях и у дверей, на фоне знаменитых достопримечательностей и даже на улицах многолюдных городов она всегда оказывалась совершенно одна. Этот прием обнажал эффект «сделанности» только что построенных позади героини монументальных декораций, замыкал и ограничивал женское пространство.
Работы Шерман одновременно не являлись автопортретными:
Не она играет или изображает какой-то типаж, а сама фотография своими формальными характеристиками делает из нее то хичкоковскую героиню, то просто растерянную женщину, запечатленную стоящей на ступеньках. Все это разные кинотипажи – их можно связывать с именами конкретных режиссеров, каждый раз они кого-то нам напоминают. Однако объект изображения всякий раз один и тот же, и его значения создаются сугубо формальными средствами. Этот момент стоит принять во внимание. Именно таким способом формируется образ женщины в кинематографе41.
Шерман уклонилась от радикальных попыток перформансисток 1960‐x избавиться от ощущения себя объектом постоянного мужского взгляда, вернуть собственное тело с помощью экстатических практик. Обретение субъектности в ее работах осуществлялось через попытку устранить «мужской взгляд» даже из вспомогательных технических областей (работа с операторами и фотографами-женщинами или автоспуском), однако его полное устранение оказывается невозможным. Даже травестийные, комичные образы героинь Шерман оказываются неизбежно вовлеченными во властные игры, но уже на другом уровне – на уровне объективирующего взгляда зрителя.
Подводя итог, отмечу, что ключевой темой для западного женского и феминистского искусства и критики является проблематизация женской субъектности через понятия сексуальности, сексуальной объективации, самообъективации и (само)репрезентации. Попытки определения, уточнения и даже переопределения этих понятий на протяжении последних пятидесяти лет занимали западных феминисток, как исследователей-критиков, так и художниц. Способы образного выражения феминистских идей в арт-практике также были довольно разнообразны (от манифестаций, ультиматумов и радикальных перформансов до вышивания), однако стоит отметить объединяющий эти практики аспект: все они так или иначе соотносили себя с современным западным женским движением, его второй или третьей волной.
Сегодня наиболее актуальной феминистской методологией является интерсекциональный феминизм:
интерсекциональный анализ предполагает исследование сложных механизмов распределения власти, различающихся в зависимости от контекста, в котором могут актуализироваться те или иные измерения социальной дифференциации. Как правило, наиболее значимыми параметрами признаются класс, гендер и раса (этничность), но большую стратифицирующую роль могут также играть возраст, религиозная принадлежность, состояние здоровья и др.42
Использование методологии интерсекционального феминизма характерно и для моей работы. Уточнение массы факторов: происхождения, образования, возраста и социального статуса, личных мотиваций и контекстов высказываний раскрывает мир героев этой работы гораздо более глубоко, нежели чем обобщения «мужчина» и «женщина».
«В коммунистическом обществе вместе с окончательным исчезновением частной собственности и угнетения женщины исчезнут и проституция, и семья…» – заявлял Николай Бухарин на заре становления СССР43. Ранняя гендерная политика большевиков была, несмотря на радикализм, довольно последовательной. Однако очень скоро решения в этой области стали расходиться с собственными декларациями. Сегодня исследователи выделяют 3 основных этапа смены парадигм советской гендерной политики. Первым этапом можно считать время с 1918 по начало 1930‐x годов. Этот период принято называть государственным «экспериментом», он запомнился радикальным обновлением семейного законодательства. Его итогом, по мнению ведущих исследователей А. Темкиной и Е. Здравомысловой, явилась «гендерная политика решения женского вопроса посредством дефамилизации и политической мобилизации женщин»44.
На этом этапе было пересмотрено прежнее устаревшее понятие «феминности»45. Трансформация происходила сверху намеренно и последовательно: государственные СМИ производили камуфляж наличной социальной реальности, в которой женщины действительно значительно отставали от мужчин. Эта реальность была «перформативно» достроена, дополнена бебелевскими программными цитатами из главы «Женщина в будущем»:
Женщина нового общества в социальном и экономическом отношении совершенно независима, она не знает над собой даже тени господства и эксплуатации, она стоит по отношению к мужчине как свободная, равная; она сама госпожа своей судьбы. Она воспитывается так же, как мужчина, за исключением некоторых отклонений, которые обусловливаются различием пола и ее половыми функциями. Живя при естественных жизненных условиях, она может развивать свои физические и духовные силы и способности согласно своим потребностям; она выбирает для своей деятельности такие области, которые соответствуют ее желаниям, склонностям и задаткам, и при одинаковых условиях она действует так же, как мужчина. Наряду с работой в каком-либо производстве женщина в другое время дня занята как воспитательница, учительница, сиделка, в течение третьей части она занимается искусством или наукой и наконец в течение остального времени она выполняет какую-нибудь административную функцию. Она учится, работает и развлекается в обществе других женщин или мужчин, как это ей нравится и когда для этого ей представляется случай46.
На втором этапе (1936–1956) происходило постепенное закрепление за женщинами обязательного «социального материнства». С помощью государственной пропаганды и системы экономического поощрения материнство преподносилось как социальный долг каждой женщины: «Бытовые вопросы то и дело представали как вопросы политические: поведение человека, в том числе брачно-семейное, оказывалось (или должно было оказаться – согласно установкам того времени) свидетельством определенной политической позиции, лояльности или нелояльности основной партийной линии (пока таковое еще допускалось)»47. На этом этапе сформировался и закрепился основной советский гендерный контракт – «работающая мать», при котором «государство обеспечивало для женщины условия совмещения двух ролей, а мужчина был в значительной степени отчужден от приватной сферы и роли отцовства»48.
Третий этап (1956–1990) характеризовался бо́льшим (по сравнению с предыдущим) плюрализмом в отношении государственной семейно-демографической политики. Однако именно в начале третьего этапа (1956) «женский вопрос» был объявлен полностью решенным – в издательстве «Госполитиздат» вышла монография Веры Бильшай «Решение женского вопроса в СССР». Таким образом, женщина оказывалась встроенной в государственную систему только посредством семьи, которая также утрачивала черты идеологической однородности к концу описываемого периода. Несмотря на активное жилищное строительство и связанную с ним возможность нуклеаризации семьи, к концу 1970‐x на государственном уровне начали подниматься вопросы феминизации и деструктивного поведения мужчин, снижения демографического роста и проблем домашнего труда. Важно заметить и то, что одновременно с этим «происходит ослабление государственного контроля над частной жизнью граждан вообще и контроля сексуальной жизни в частности»49.
Исходя из этих этапов можно понять, как формировался образ советской женщины. Разумеется, следует оговориться, что гендерные стратегии реальных советских женщин не были столь однородными, однако сегодня очевидно, что сами образцы поведенческих паттернов так или иначе были «спущены сверху» и не подвергали сомнению фундаментальных основ советского строя. Среди исследователей (А. Темкина, Е. Здравомыслова, Ж. Чернова, И. Тартаковская, Н. Жидкова, Н. Пушкарева, И. Кон) сегодня принято считать, что советская женщина была «эмансипирована сверху». Это означает, что она имела ограниченный спектр способов социальной реализации, альтернативных тем, что спускались в виде директив со страниц прессы. Сегодня можно не согласиться с этой точкой зрения, однако после первой волны суфражизма или «эмансипации снизу» в начале ХХ века женский вопрос был взят под полный контроль партии и дальнейшие действия в этой парадигме предпринимались не самими женщинами, а руководителями партии в соответствии с ее программами. Партийные декларации, в свою очередь, часто не совпадали с реальными целями и политикой, проводимой в государстве – декларируемое идеологическое и конституционное равенство не являлось таковым в символическом и сущностном аспектах.
В 1960–1970‐x самореализация женщин, несмотря на равные права и возможности для обоих полов, по-прежнему осуществлялась в большей мере в сфере семьи и быта (приватной, в противоположность публичной – которая декларировалась как мужская). Сфера семьи и быта, символически поднятая на щит еще в эпоху первых пятилеток, так и не обрела декларируемого государством и партией социального престижа в обществе. Возвращаясь к социологии, отмечу, что в 1980‐x годах в СССР преобладал двухкарьерный тип организации семьи, где оба супруга имели регулярную трудовую занятость. В свою очередь, этот тип семьи породил самый распространенный в стране женский гендерный контракт «работающая мать», при котором работающая по найму женщина также несла на себе основной груз обязанностей по обеспечению быта, уходу за детьми и старшими родственниками, а мужчина был значительно отчужден от этой сферы.
Заметным примером независимого осмысления и критики распределения гендерных ролей в СССР 1970‐x стала деятельность представительниц «ленинградского феминизма» – писательницы Натальи Малаховской, философа Татьяны Горичевой, поэтессы и художницы Татьяны Мамоновой. Созданный ими самиздатский феминистский альманах «Женщина и Россия», а затем «Мария», ориентировался вначале на прозападные феминистские темы. В 1981 году после вынужденной эмиграции в 1980‐м части редакции журнал сменил название на «Мария» и интересы его создательниц сместились в сторону синтеза западного феминизма и православных ценностей.
На страницах альманаха впервые были подняты вопросы не только религии, гражданского и семейного права, брака, женской сексуальности или проблем советской медицины, но и важнейшая для авторов проблема – женское творчество в диссидентской среде. В то же время, чтобы завоевать популярность в сообществе диссидентов (преимущественно мужском), редакция журнала обратилась к незаслуженно резкой критике в адрес самих женщин: по словам редактора Юлии Вознесенской,
если в среде Второй культуры он (альманах. – О. А.) был встречен с большим сочувствием, читался нарасхват, то в диссидентских кругах его приветствовали в основном мужчины, женщины же встречали недоуменно и даже насмешливо. Психологически это объясняется очень просто: вырвавшись за пределы рутинного сознания, наши демократки зачастую отбрасывали при этом и свою женскую природу, перестраивая себя по образу и подобию мужчины в этакого несгибаемого революционера, лишенного даже и морального права на личную жизнь – очередной парадокс очередной революции! А в альманахе говорилось о таких простых вещах, как церковь, роды, детские сады, семейный быт… Шаг в глубину многим показался шагом назад – отсюда нарочитое непонимание50.
Несмотря на то, что сегодня сочетание в одной фразе слов «церковь», «дети» и «быт» звучит крайне консервативно, в начале 1980‐x журнал подчеркивал в качестве собственной цели сознательный выбор образованной женщины в пользу любых индивидуальных, в противовес государственным, ценностей.
Таким образом, ленинградская диссидентская среда стала прародителем независимого феминистского движения в СССР. Однако само зарождение женского протеста внутри сообщества можно считать маркером расслоения в 1980‐x параллельной (или неофициальной) культуры:
Протест женщины против произвола мужчины выражается не только в отказе от деторождения, но все чаще – в парадоксальном отказе от самой себя. Этот побег в абсурдность закономерен, ибо негативная оценка всего женского – негласная сексистская установка в официозе. Конформизм ее, увы, не преодолен и нонконформистами51.
На сегодняшний день в литературе, посвященной эпохе застоя, можно найти очень разные мнения относительно положения и самосознания женщины того времени. Очевидно, это связано с тем, что в 1980‐е идеологический контроль государства за частной жизнью населения значительно ослабел (по сравнению с предыдущими десятилетиями), и это позволило обратить внимание на неоднородность гендерного поля, более пристально разглядеть значительное размывание гендерных сценариев для обоих полов. К сожалению, по большей части, ретроспективно. В этом разделе мне хотелось бы воспользоваться классической феминистской методологией и обратить внимание на репрезентацию женщин и «женского» (или «феминного») в советской культуре. Я постараюсь проследить трансформацию представлений общества об одобряемых, привычных и порицаемых женских ролях / образах, обратить внимание на ретроспективный анализ позиционирования женского субъекта в культуре, сравнить декларируемое и реальное положение женщины в художественном сообществе.
Социолог Татьяна Рябова в своем исследовании о формировании гендерных стереотипов утверждает, что их свойства совпадают со свойствами стереотипов в целом, однако в них необходимо выделить некоторые специфические признаки:
Гендерные стереотипы – это социально конструируемые категории «маскулинность» и «фемининность» (феминность. – О. А), которые подтверждаются различным в зависимости от пола поведением, различным распределением мужчин и женщин внутри социальных ролей и статусов и которые поддерживаются психологическими потребностями человека вести себя в социально одобряемой манере и ощущать свою целостность и непротиворечивость52.
Важным для моего исследования аспектом в заключении Рябовой является вывод о том, что «стереотипизация есть процесс установления властных отношений»53.
Обратившись к дневникам Юлии Нельской-Сидур, жены скульптора Вадима Сидура, можно увидеть, как ею были запечатлены различные примеры семейно-бытового уклада художников-нонконформистов поколения 1960‐x в период с 1968 по 1973 годы. Любопытно, что в ее дневнике было зафиксировано множество фактов разделения домашних обязанностей между супругами: «Мы стали лихорадочно крутить и жарить котлеты <…> так как я уже длительное время обед не варю, все некогда»54. Однако в том же дневнике Нельская часто сетовала на то, что старшие родственники (родители обоих супругов) считали ее недостаточно компетентной хозяйкой, высказывая претензии по ведению семейного быта. С 1961 года Нельская помогала Сидуру в его мастерской в качестве ассистента, так как по состоянию здоровья скульптору было противопоказано поднимать тяжести, необходимые для работы. Вплоть до 1972 года Юлия Нельская совмещала работу учителем и ежедневную помощь мужу в мастерской: ей пришлось освоить процессы отливки и шлифовки скульптур, печать оттисков с линогравюры и так далее. В 1972 она была вынуждена полностью оставить свою профессиональную и творческую деятельность и сосредоточиться на помощи мужу. Сам Вадим Сидур заявлял: «Если Юля пойдет работать, то я не смогу работать»55. Отсюда можно сделать вывод о том, что более молодое поколение шестидесятников уделяло гораздо меньше внимания «компетентному» ведению домашнего хозяйства, однако старшее поколение, имеющее влияние не только в советских медиа, но и в повседневной жизни семьи, демонстрировало более консервативную позицию по отношению к формам самостоятельной женской самореализации, карьерному росту.
В истории семьи Юлии Нельской и Вадима Сидура, отраженной в ее подробных дневниковых записях, интересна прежде всего мощная интеллектуальная и духовная общность между супругами. Однако даже в истории этой семьи исследователь может заметить привычный уже культурный паттерн «женского самопожертвования ради семьи», а также упомянутый выше гендерный контракт «работающая мать». Можно сделать вывод о том, что этот контракт был распространен и привычен не только в рабочей среде, но и в среде творческой и технической интеллигенции и диссидентов.
Что касается событий художественной жизни, богато описанных в дневнике Нельской, то следует отметить прежде всего ее интенсивность – в мастерской Сидура происходили практически ежедневные встречи художников, писателей, поэтов, журналистов, дипломатов. Женщины в этих записях фигурируют в большинстве своем в качестве помощниц-ассистенток (но не соавторов) мужчин-художников, в том числе самого Сидура, в качестве случайных безымянных спутниц или жен художников, поэтов, писателей. На протяжении пяти лет, описанных в дневнике Нельской, только одна современница полноценно и последовательно занимается творчеством и построением карьеры, чем вызывает бесспорное восхищение героини, – это ее близкая подруга поэтесса Юнна Мориц.
1970‐е годы с точки зрения художницы, феминистки и исследовательницы Н. Каменецкой,
…словно перевернули сложившуюся в искусстве ситуацию. В Москве и Прибалтике, главных художественных центрах Советского Союза, творческая направленность еще не осознанного авторами феминистского свойства начинает задавать тон в изобразительном искусстве. Действительно, Н. Нестерова, Т. Назаренко, Т. Насипова, О. Булгакова, И. Старженецкая в Москве; Д. Скулме, М. Табаки, Х. Хейринксоне в Риге; Т. Яблонская в Киеве; С. Вейверите, Р. Катилюте, Д. Касчюнайте в Вильнюсе; М. Лейс в Таллине и другие занимали ведущие позиции в живописи тех лет. Этот факт не выделялся отечественными критиками, за исключением М. Н. Яблонской, первой исследовательницей творчества отечественных художниц. Хотя в тот же период западные периодические издания активно обсуждали ярко обозначившееся феминистское направление в культуре. Такой феномен 70‐х, как стремительно прораставшая из патриархальной творческой среды женская эмансипация, можно обозначить как доминанту женского в искусстве. Именно в российской, гендерно необразованной и консервативной среде тех лет доминанта женского приобретала особое значение56.
К этой цитате можно относиться неоднозначно, так как Наталья Каменецкая является «заинтересованным лицом» в деле продвижения женского искусства. Однако хочется отметить, что приведенные в списке имена художниц уже в начале 1990‐x годов можно встретить в гранках многих женских и феминистских выставок, следовательно, вышеназванные художницы действительно проявляли интерес к этой теме. Тем не менее тезис о грандиозном влиянии их работ на все советское искусство 1970‐x несколько тенденциозный.
Диаметрально противоположное мнение относительно женского советского искусства отражено в моем интервью с художником Никитой Алексеевым57. Он отмечает, что художницы-представительницы МОСХа и левого МОСХа отличались мягким и камерным набором специфично «женских тем», это предельно контрастирует с тем, что Каменецкая называет «феминистским»:
Очень интересно, что синхронно с МКШ существовал пресловутый левый МОСХ, где женщин было много: Наталья Нестерова, Татьяна Назаренко, Ольга Булгакова и так далее. И я, кажется, понимаю, почему: я ни в коем случае не хочу сказать, что «место женщины на кухне», но их работы – это, в основном, портреты их друзей, в них есть нечто мягко-комфортное, эскапистское, побег из советской действительности. Концептуальный же круг был достаточно жесткой средой, и искусство тоже жестким. Хотя и кажется, что все сидели на одних тех же советских кухнях, но проблематика была совершенно иная. Что касается сексизма, то его абсолютно не было, ведь в Советском Союзе была совершенно карикатурная ситуация: с одной стороны, полное равноправие мужчин и женщин, доходящее до того, что женщины укладывали асфальт, с другой – женщинам, если они были не Веры Мухины (женщины-танки), было гораздо сложнее пробиться, потому что общество было мужское. На мой взгляд, в нашем кругу такого не было, в отличие от МОСХа58.
Отмечу, что сегодня не все художницы условного концептуального круга согласились бы с мнением Никиты Алексеева. Наталья Абалакова, например, придерживалась противоположной точки зрения на проявления сексизма в МКШ:
С неприязнью вспоминаю некоторые моменты дискуссий, когда само буквальное высказывание женщины воспринималось нарушением приличий или, в лучшем случае, просто игнорировалось. <…> Искусство обсуждали вместе, правда, женщины молчали – высказываться считалось неприличным. При общении с иностранными художниками такого не было. Впервые я попала в компанию, где были равноправные и паритетные обычаи для высказывания в начале 2000‐x в компании культурологов и исследователей иудаики в среде русскоговорящих израильтян. И была очень удивлена, что женщин слушают, не перебивают и им отвечают59.
Очевидно, что само понимание термина «сексизм» является очень разным для мужчин и женщин. Если Алексеев говорит о видимом отсутствии карьерных препятствий для женщин-художниц круга МКШ, то Абалакова обращает гораздо большее внимание на повседневное поведение, микроиерархии, общение внутри круга, творческие амбиции. Позже, уже в 2000‐x годах, Абалакова опубликовала статью о женщинах в среде неофициального искусства 1970–1980‐x годов в журнале «Гендерные исследования». В этой статье она сделала упор на исключительную андроцентричность дискурса и необходимость критического осмысления этого факта:
Изъятие женского автора из среды МК60 (с последующим изъятием женских имен из критических текстов)61 заложено в самом концептуальном проекте – логоцентрическом по своей сути (с одним или несколькими «персонажными гуру» мужского рода во главе)62.
Чтобы подробнее проанализировать высказывание Абалаковой, следует обратиться к истории: на протяжении 1970–1980‐x годов в советском неофициальном искусстве женщины работали наравне с мужчинами, хотя количественное отношение было в пользу последних. Для этой эпохи можно выделить общую тенденцию к постоянной коммуникации, переросшую в интерес к групповой (не индивидуальной) творческой работе, приведшую к объединению художников в группы. В конце 1960‐x складывается один из первых творческих дуэтов – художники Виталий Комар и Александр Меламид начали работать в соавторстве и создали «соц-арт». В 1972 году к совместной творческой деятельности приступили супруги Римма и Валерий Герловины, в 1975 году во время выставки неофициальных художников в Доме культуры «Пчеловодство» складывается группа «Гнездо» (Геннадий Донской, Михаил Рошаль, Виктор Скерсис), в 1976‐м – группа «Коллективные действия» (Никита Алексеев, Георгий Кизевальтер, Андрей Монастырский, Николай Панитков, Сергей Ромашко), в 1978 году – группа «Мухомор» (Константин Звездочетов, братья Владимир и Сергей Мироненко, Свен Гундлах, Алексей Каменский), в 1980‐м супруги Наталья Абалакова и Анатолий Жигалов создали семейную группу «Тотарт», с 1982-го круг участников выставок галереи «Апт-арт» порождает все новые и новые союзы и объединения, такие как группа «СЗ» (Вадим Захаров, Виктор Скерсис) или проект «Среднерусская возвышенность» (Никита Алексеев, Свен Гундлах, Николай Овчинников). С точки зрения гендерного исследователя, хочется обратить внимание на тенденцию к высокой «гомосоциальности»63 и отметить, что характерна она в большей степени для мужских коллективов, так как в этот период не образовалось ни одной группы, состоящей из женщин.
Если кратко проследить развитие советского неофициального искусства в 1980-е, то можно отметить, что в это время, по сравнению с 1960–1970-ми, значительно ослабло напряжение в противостоянии «официозу», и постепенно начала появляться критика собственной независимой институции изнутри. Это свидетельствует о том, что взгляды представителей неофициального искусства либерализовались. В книге прямого очевидца и непосредственного участника событий художественной жизни второй половины 1980‐x Эндрю Соломона зафиксировано мнение художника Константина Звездочетова по поводу современного ему феминизма:
Информацию о «феминистском прорыве» я бы назвал, мягко говоря, непроверенной. Скорее всего это была группа маньячек и нимфоманок. Не следует забывать, что это были последние времена советского режима, и народ стремился избавиться от всех его атрибутов. Борьба за равноправие женщин тогда ассоциировалась с бабами в оранжевых жилетах, Валентиной Терешковой и женами, которые работают на двух работах, чтобы прокормить пьяницу-мужа. Наши дамы и мадемуазели были по горло сыты совковым феминизмом и в глубине души мечтали быть домашним курочками и содержанками64.
По мнению Звездочетова, эгалитарность, данная советским женщинам по праву рождения и несколько поколений воспроизводившаяся внутри советской системы, в эпоху перестройки должна была логично смениться не феминистско-правозащитным дискурсом, а новыми гендерными моделями – «сексуализированной женственности» или «спонсорского гендерного контракта». Сексуализированная женственность, как и гендерный контракт, подразумевает под собой не столько возврат к консервативной модели патриархальной семьи, но его новую поздне-капиталистическую форму, когда женщина оказывается на полном содержании у мужа или партнера. Этот тип контракта
обусловлен использованием сексуальности в качестве товара, что выражается в самых разнообразных формах – от порнографии и проституции до «брака по расчету». Сексуализированная женственность – как объект и субъект потребления – становится ресурсом обеспечения социального положения. Жизненные шансы женщины связываются с ее сексуальной привлекательностью, которая может быть обменена на социальные блага и престижное потребление в ходе «выгодной сделки»65.
Для большинства советских семей спонсорская форма семейной организации была недоступной, так как оба супруга обязаны были работать. Среди семей художников также наиболее распространенным являлся двухкарьерный тип семьи с «работающей матерью». Воспоминания о распространении этой формы организации семьи также зафиксированы в работе Э. Соломона. Он, рассказывая о буднях сквота советских художников в Фурманном переулке, упоминал, что жена Константина Звездочетова, Лариса Резун-Звездочетова, была главной «обеспечительницей быта» для многих взрослых самостоятельных, проживающих или работающих в доме художников, а не только для своей семьи:
Готовила она в уголке, на электроплитке с одной конфоркой, еду накладывала в тарелки или крышки от кастрюль, иногда – на бумагу. Когда я спрашивал ее, как она достала все необходимые ингредиенты, она обычно пожимала плечами и говорила: «Нашла». Еды всегда было больше чем достаточно. Целый день она ходила по магазинам, искала продукты или болтала с друзьями, по вечерам готовила, потом подавала на стол, за которым была половина всех художников Москвы, потом убирала со стола и мыла посуду. Уже под утро, когда все уходили, она начинала работать. Когда рассветало, она, поработав еще пару часов, внезапно заявляла: «Кажется, я немножечко устала» и наконец ложилась66.
Из этих записей становится очевидно, что поведенческая модель Ларисы Резун-Звездочетовой была привычной для большинства советских людей67, тот факт, что за все хозяйственные и бытовые вопросы в семье отвечает жена, не подвергался серьезным сомнениям, однако иностранец, человек из другой культуры, зафиксировал этот факт как необычный, экстраординарный. Скорее всего, Соломона поразило именно то, что художники круга Фурманного не были в массе своей типичными «советскими» людьми: принадлежность к богеме, творческий образ жизни, построение карьеры внутри художественной семьи, интернациональные либеральные идеи не согласовались в его мышлении с патриархатной парадигмой повседневной семейной жизни. Именно Соломон, один из первых критиков-архивариусов этого периода, обратил внимание на этот факт в качестве общей проблемы между ленинградской и московской художественной сценой.