bannerbannerbanner
Дикий американец

Олег Эсгатович Хафизов
Дикий американец

Полная версия

– Клянусь честью, что я превзойду ваши подвиги во всем! – воскликнул Толстой.

– You bet, – улыбнулся его горячности барон Ватерфорд.

Первым, жесточайшим испытанием гвардейской службы стал для Федора Толстого "гатчинский" мундир, который так веселил его на других. В этом широком, уродливом, грубом темно-зеленом кафтане, старомодном даже по отношению к своему прусскому прототипу, стройный мужчина напоминал огородное пугало и с непривычки вызывал обидный смех. Шпага при нем носилась не сбоку, как требовал здравый смысл, а на заду, под широченной фалдой. К ней дополнительно полагался эспантон – символический бердыш, годный разве для выбивания ковров. Сапоги заменили длинными суконными гетрами с многочисленными медными пуговками, мешковатые белые штаны были сшиты из того же материала. Прическу с парными буклями и длинной перевитой косицей на арматуре венчала сплюснутая кургузая треугольная шляпка, украшенная жалкой кисточкой вместо плюмажа. Раструбами перчаток можно было насыпать орехи. А поверх первого кафтана в холодную погоду надевался ещё один, точно такой же, но шире, под названием "оберрок". Глядя на эту капусту в зеркало, Толстой чуть не плакал с досады.

Шагистика давалась Федору легко, как все физические занятия, будь то фехтование, верховая езда или танцы. Это и был своего рода механический балет, способный доставлять даже некую радость (особенно со стороны). В парадных ухватках Толстого появился некоторый шик, кураж, не ускользнувший от внимания императора. Павел, вероятно, отнес это к собственным педагогическим достижениям. Однажды, во время дежурства во дворце, он подошёл к Толстому и поинтересовался его службой.

– Я вижу, что из тебя будет толк, – сказал император. – Только не балуй картишками.

(Кто-то все-таки успел доложить о вечерних шалостях графа.)

Благорасположение императора не осталось незамеченным. Вскоре после этого разговора Толстому вне очереди было присвоено звание подпоручика.

Новое звание не избавило его от ежедневной маршировки на полковом дворе наравне с солдатами. Но иногда гвардейцам приходилось выполнять совсем уж подлую, полицейскую обязанность: конвоировать очередного арестанта и сторожить его на гауптвахте. Эта повинность, достойная обыкновенного будочника, была выдумана как нарочно, чтобы ткнуть заносчивых преторианцев носом в грязь, напомнить, что они такие же подданные императора, как любой холоп. И совсем уж невыносимой эта должность становилась в тех нередких случаях, когда под замком оказывался свой брат гвардеец, однополчанин или светский знакомый.

Один из таких приятелей Толстого, известный галломан, магнетизер и мистик, недавно вернувшийся из путешествия по Европе, был осужден к лишению имущества, дворянства и вечной каторге за сочинение эротического стишка, неосторожно прочитанного в обществе. Толстой содержал пленника более чем снисходительно, дозволял ему выходить из караульной, беседовать с посетительницами, заказывать обед с вином, читать…

Арестованный переносил свое несчастье мужественно, вернее, легкомысленно, как истинный француз. Он без конца козировал, сыпал остротами, уверял, что истинного мудреца не могут удручать жизненные невзгоды и ему все едино: роскошный дворец в столице мира или темная нора в сибирских лесах. Что за него уже хлопочут влиятельные персоны при дворе и он даже вряд ли успеет добраться до места ссылки, как будет оправдан и возвращен. Задним числом Толстой припоминал, что уверения эти относились больше не к слушателю, а к самому себе и были чересчур горячны.

Когда утром Толстой зашел в камеру, чтобы подготовить арестанта к отправке, тот стоял на коленях перед оконцем, словно молился на пробивающийся серый рассвет. В потемках графу показалось, что пленник держит во рту пирожок, он и не подозревал, что человеческий язык может высовываться так далеко. Арестант удавился на шарфе, привязанном к решетке, часа два назад. Тело его ещё не совсем остыло.

На столе, перед оплывшей свечей, Толстой нашёл философическое стихотворение на французском языке. Что-то в том роде, что ангел смерти осенил своим тлетворным дуновением нежные лепестки его души, и вот, влекомый порывами жестокого ветра… Невозможно было поверить, что такая смехотворная выспренность получила столь суровое подтверждение. Вместо того, чтобы приобщить стихотворение к рапорту, граф для чего-то сунул его в карман.

По правилам начальник караула в тот же день должен был оказаться на месте узника хотя бы потому, что заблаговременно не изъял все опасные предметы, вплоть до булавок. Толстой готовился к худшему, пил больше обычного и был лихорадочно весел. Его не забирали ни в этот, ни на следующий день. Ожидание было хуже самого ареста. Наконец, ему передали записку от одного влиятельного родственника, который, в свою очередь, был близок к коменданту города. Родственник сообщал, что император, ознакомившись с рапортичкой Толстого о самоубийстве арестованного в ежедневном отчете о происшествиях в Петербурге, сказал буквально следующее:

– Поделом ему. Он своими руками свершил над собой Божий суд, а Толстой не виноват.

Ни о каком аресте или хотя бы взыскании начальнику караула не было сказано ни слова.

Оставалось только удивляться, как это бедовому графу каждый раз удается выходить сухим из воды, когда и более смирные офицеры успели побывать под арестом по несколько раз. Наконец, дошла очередь до Толстого.

Взамен прежнего батальонного командира Толстого, уволенного от службы и сосланного в деревню, был назначен некий барон Фризен из так называемых гатчинцев. То, что барон командовал батальоном в чине полковника, было нормально для гвардейского полка. Не для кого не было секретом, что через некоторое время он собирался перейти в армию с повышением, то есть, перепрыгнуть сразу в генералы и получить свободную бригаду, а то и дивизию. А между тем, он с трудом тянул и батальон.

Говорили, что барон происходит из простых прибалтийских мужиков. Он начинал службу солдатом в Гатчинском полку тогдашнего наследника, а до военной службы был цирюльником или кабатчиком. Баронский титул он якобы получил вместе с офицерским званием за какие-то сомнительные услуги. По манерам, образованию и воспитанию Фризена (вернее – по их полному отсутствию) в это легко было поверить. Полковник не знал ни слова по-французски, держал дома кур и свиней и ходил в замасленном стеганом халате, опоясанном веревкой. Жена его была самая обыкновенная, толстая и сварливая чухонская баба, ничем не отличавшаяся от базарной торговки рыбой, кроме гонора. Для экономии она сама ходила на рынок, вела хозяйство и готовила еду. Деспот на службе, дома барон был совершенным подкаблучником. Говорят, что жена его материла и поколачивала.

Под началом этого полуграмотного человека оказались молодые аристократы из лучших фамилий России и отборные солдаты, сами представлявшие собой род аристократии. И этими людьми Фризен управлял как шайкой злоумышленников. Нельзя сказать, чтобы он был чрезмерно жесток. Сам он никого не бил и редко кого оскорблял. Но он рассматривал свою должность как нормальный тюремщик, который обязан всеми дозволенными средствами осложнить жизнь вверенных ему негодяев, если уж нельзя их сразу повесить. Надо ли говорить, что таких средств у любого военного начальника более чем достаточно.

Там, где раньше солдат отделывался строгим взглядом или окриком, следовал палочный удар. Там, где офицеру достаточно было укоризненного намека, теперь сажали под арест. Сама атмосфера в батальоне стала заметно подлеть. Снисходительность приравнивалась к преступлению, и если унтер-офицер бил подчиненного недостаточно сильно и долго, он сам оказывался на его месте. Товарищи Толстого присмирели, оказавшись раз-другой на гауптвахте. Никому не улыбалось быть "выключенным" из полка или разжалованным.

Первое время Фризен и Толстой присматривались друг к другу, не нападая. Толстой обладал избытком качеств, ненавистных плебейской натуре: происхождением, умом, вольнолюбием. К сожалению, ему нечего было вменить в вину, кроме дерзкого насмешливого взгляда, не возбраняемого уставом. Полковника также смущала загадочная симпатия царя к юному подпоручику. Что-то за этим крылось, но что? Милость Павла Петровича могла оказаться прихотью и мгновенно смениться гневом. Сам Фризен тоже мог мгновенно вылететь со своего теплого места. Требовалась осторожность и осторожность.

Однажды, находясь в карауле, Толстой наблюдал в окно, как во дворе наказывают почтенного немолодого унтер-офицера, заболтавшегося на улице с кумой и вовремя не отдавшего честь офицеру. Этот унтер-офицер был исправным служакой, он фактически командовал взводом в отсутствие офицеров, и Толстой научился у него многим практическим вещам военного обихода. Конечно же, он не мог совершить ничего, достойного такого жестокого, унизительного наказания.

Выстроенные во дворе солдаты хмурились и отводили глаза. Два экзекутора поочередно с размаху били унтер-офицера по спине палками, и после каждого удара на белом теле отпечатывались красные полосы, постепенно сливающиеся в сплошное пятно сырого мяса. Несчастный терпел изо всех сил, вжимая окровавленные лопатки перед каждым ударом, но боль была такой жгучей, что терпения не хватало. Он оборачивал к мучителям сморщенное лицо и выкрикивал какие-то слова, заглушаемые барабаном. По губам унтер-офицера Толстой догадался, что эти слова: "Ради Христа".

После очередного шлепка унтер-офицер упал на колени. Ему помогли подняться, ударили ещё несколько раз, и он упал на землю ничком. Два солдата вышли из строя по знаку фельдфебеля и поддели безвольное тело под руки, в то время как двое других продолжали бить с неослабной силой. Поникшая голова унтер-офицера после удара вздергивалась вверх и снова повисала. Очевидно, он был ещё в сознании.

– Они убьют его! – вслух воскликнул Толстой и выбежал во двор.

– Отставить наказание! – приказал он, перекрикивая барабанный бой.

Барабан смолк, удары прекратились, но фельдфебель не приказывал солдатам расходиться.

 

– Что!? – прикрикнул Толстой, ударяя себя по ладони офицерской тростью.

– Никак не можно прекращать, – глядя мимо Толстого, возразил фельдфебель. – А ещё пятнадцать ударов.

Вдруг глаза Толстого застелило красной пеленой. Он стал стегать фельдфебеля тростью по плечам, груди и голове, приговаривая:

– Будешь знать, как считать!

Фельдфебель не смел загородиться.

Во время развода Фризен вызвал Толстого из строя.

– Как смели вы, сударь, прекратить назначенное мною наказание? – сварливо справился он.

– Наказание было выполнено! – отвечал Толстой, весело глядя на начальника.

– Как было выполнено, когда фельдфебель недосчитался ударов? – топнул ногой полковник. – Или я дурак, который не знает арифметика?

– Так точно! – звонко подтвердил Толстой.

Для того, чтобы сдержать после этого смех, офицерам пришлось сжимать челюсти до хруста. Один из них даже издал при этом неопределенный рыдающий звук.

– Так вы будете арестованы за самовольство1 Прапорщик, забрать у подпоручика шпага!

Прапорщик строевым шагом подошёл к Толстому, тот выдвинул шпагу наполовину из ножен, но, вместо того, чтобы отдать оружие, сжал у руке эфес. После довольно продолжительной паузы прапорщик пожал плечами и оглянулся на полковника.

Очевидно, что никто из офицеров не собирался (да и не смог бы) силой обезоружить Толстого. Как-то, однако, из этого нелепого положения надо было выходить. Фризен крепко покраснел и пробормотал:

– Хороши мы будем, оставаясь без наказания. Этак скоро солдат будет плевать нам прямо в морда. Пятьдесят палок каналья фельдфебель, чтобы знал арифметика.

Победа Толстого казалась сокрушительной. Офицеры ликовали и передавали радостную новость дальше по полку. Но то, что произошло на следующий день в офицерском собрании, превзошло самые дикие фантазии.

Граф Толстой подошёл к столу, за которым Фризен обсуждал с другими штаб-офицерами подробности предстоящего парада, и попросил разрешения обратиться.

– Что ещё угодно? – недовольно обернулся барон, ожидавший от подпоручика извинений.

– Вы вчера изволили сказать, что нам никак не можно оставаться без наказаний, n'est-ce pas?

– Точно так! – Полковник оглядел собеседников с иронией перед чересчур очевидной глупостью.

– И что, мол, безнаказанные скоро наплюют вам в лицо…

– Как сметь вы, господин подпоручик… – начал подниматься со своего стула Фризен, но Толстой его перебил.

– Как я остался безнаказанным, а вас без наказания оставить не могу, так вот же вам, – торопливо проговорил он, набрал полный рот слюны и плюнул полковнику в лицо.

– К вашим услугам, – он поклонился и быстро вышел из зала собрания.

Офицеры отходили от Фризена, как от зачумленного, загораживая лица ладонями и перчатками. В коридоре раздался громкий смех.

Взамен прежнего батальонного командира Толстого, уволенного от службы и сосланного в деревню, был назначен некий барон Фризен из так называемых гатчинцев. То, что барон командовал батальоном в чине полковника, было нормально для гвардейского полка. Не для кого не было секретом, что через некоторое время он собирался перейти в армию с повышением, то есть, перепрыгнуть сразу в генералы и получить свободную бригаду, а то и дивизию. А между тем, он с трудом тянул и батальон.

Говорили, что барон происходит из простых прибалтийских мужиков. Он начинал службу солдатом в Гатчинском полку тогдашнего наследника, а до военной службы был цирюльником или кабатчиком. Баронский титул он якобы получил вместе с офицерским званием за какие-то сомнительные услуги. По манерам, образованию и воспитанию Фризена (вернее – по их полному отсутствию) в это легко было поверить. Полковник не знал ни слова по-французски, держал дома кур и свиней и ходил в замасленном стеганом халате, опоясанном веревкой. Жена его была самая обыкновенная, толстая и сварливая чухонская баба, ничем не отличавшаяся от базарной торговки рыбой, кроме гонора. Для экономии она сама ходила на рынок, вела хозяйство и готовила еду. Деспот на службе, дома барон был совершенным подкаблучником. Говорят, что жена его материла и поколачивала.

Под началом этого полуграмотного человека оказались молодые аристократы из лучших фамилий России и отборные солдаты, сами представлявшие собой род аристократии. И этими людьми Фризен управлял как шайкой злоумышленников. Нельзя сказать, чтобы он был чрезмерно жесток. Сам он никого не бил и редко кого оскорблял. Но он рассматривал свою должность как нормальный тюремщик, который обязан всеми дозволенными средствами осложнить жизнь вверенных ему негодяев, если уж нельзя их сразу повесить. Надо ли говорить, что таких средств у любого военного начальника более чем достаточно.

Там, где раньше солдат отделывался строгим взглядом или окриком, следовал палочный удар. Там, где офицеру достаточно было укоризненного намека, теперь сажали под арест. Сама атмосфера в батальоне стала заметно подлеть. Снисходительность приравнивалась к преступлению, и если унтер-офицер бил подчиненного недостаточно сильно и долго, он сам оказывался на его месте. Товарищи Толстого присмирели, оказавшись раз-другой на гауптвахте. Никому не улыбалось быть "выключенным" из полка или разжалованным.

Первое время Фризен и Толстой присматривались друг к другу, не нападая. Толстой обладал избытком качеств, ненавистных плебейской натуре: происхождением, умом, вольнолюбием. К сожалению, ему нечего было вменить в вину, кроме дерзкого насмешливого взгляда, не возбраняемого уставом. Полковника также смущала загадочная симпатия царя к юному подпоручику. Что-то за этим крылось, но что? Милость Павла Петровича могла оказаться прихотью и мгновенно смениться гневом. Сам Фризен тоже мог мгновенно вылететь со своего теплого места. Требовалась осторожность и осторожность.

Однажды, находясь в карауле, Толстой наблюдал в окно, как во дворе наказывают почтенного немолодого унтер-офицера, заболтавшегося на улице с кумой и вовремя не отдавшего честь офицеру. Этот унтер-офицер был исправным служакой, он фактически командовал взводом в отсутствие офицеров, и Толстой научился у него многим практическим вещам военного обихода. Конечно же, он не мог совершить ничего, достойного такого жестокого, унизительного наказания.

Выстроенные во дворе солдаты хмурились и отводили глаза. Два экзекутора поочередно с размаху били унтер-офицера по спине палками, и после каждого удара на белом теле отпечатывались красные полосы, постепенно сливающиеся в сплошное пятно сырого мяса. Несчастный терпел изо всех сил, вжимая окровавленные лопатки перед каждым ударом, но боль была такой жгучей, что терпения не хватало. Он оборачивал к мучителям сморщенное лицо и выкрикивал какие-то слова, заглушаемые барабаном. По губам унтер-офицера Толстой догадался, что эти слова: "Ради Христа".

После очередного шлепка унтер-офицер упал на колени. Ему помогли подняться, ударили ещё несколько раз, и он упал на землю ничком. Два солдата вышли из строя по знаку фельдфебеля и поддели безвольное тело под руки, в то время как двое других продолжали бить с неослабной силой. Поникшая голова унтер-офицера после удара вздергивалась вверх и снова повисала. Очевидно, он был ещё в сознании.

– Они убьют его! – вслух воскликнул Толстой и выбежал во двор.

– Отставить наказание! – приказал он, перекрикивая барабанный бой.

Барабан смолк, удары прекратились, но фельдфебель не приказывал солдатам расходиться.

– Что!? – прикрикнул Толстой, ударяя себя по ладони офицерской тростью.

– Никак не можно прекращать, – глядя мимо Толстого, возразил фельдфебель. – А ещё пятнадцать ударов.

Вдруг глаза Толстого застелило красной пеленой. Он стал стегать фельдфебеля тростью по плечам, груди и голове, приговаривая:

– Будешь знать, как считать!

Фельдфебель не смел загородиться.

Во время развода Фризен вызвал Толстого из строя.

– Как смели вы, сударь, прекратить назначенное мною наказание? – сварливо справился он.

– Наказание было выполнено! – отвечал Толстой, весело глядя на начальника.

– Как было выполнено, когда фельдфебель недосчитался ударов? – топнул ногой полковник. – Или я дурак, который не знает арифметика?

– Так точно! – звонко подтвердил Толстой.

Для того, чтобы сдержать после этого смех, офицерам пришлось сжимать челюсти до хруста. Один из них даже издал при этом неопределенный рыдающий звук.

– Так вы будете арестованы за самовольство1 Прапорщик, забрать у подпоручика шпага!

Прапорщик строевым шагом подошёл к Толстому, тот выдвинул шпагу наполовину из ножен, но, вместо того, чтобы отдать оружие, сжал у руке эфес. После довольно продолжительной паузы прапорщик пожал плечами и оглянулся на полковника.

Очевидно, что никто из офицеров не собирался (да и не смог бы) силой обезоружить Толстого. Как-то, однако, из этого нелепого положения надо было выходить. Фризен крепко покраснел и пробормотал:

– Хороши мы будем, оставаясь без наказания. Этак скоро солдат будет плевать нам прямо в морда. Пятьдесят палок каналья фельдфебель, чтобы знал арифметика.

Победа Толстого казалась сокрушительной. Офицеры ликовали и передавали радостную новость дальше по полку. Но то, что произошло на следующий день в офицерском собрании, превзошло самые дикие фантазии.

Граф Толстой подошёл к столу, за которым Фризен обсуждал с другими штаб-офицерами подробности предстоящего парада, и попросил разрешения обратиться.

– Что ещё угодно? – недовольно обернулся барон, ожидавший от подпоручика извинений.

– Вы вчера изволили сказать, что нам никак не можно оставаться без наказаний, n'est-ce pas?

– Точно так! – Полковник оглядел собеседников с иронией перед чересчур очевидной глупостью.

– И что, мол, безнаказанные скоро наплюют вам в лицо…

– Как сметь вы, господин подпоручик… – начал подниматься со своего стула Фризен, но Толстой его перебил.

– Как я остался безнаказанным, а вас без наказания оставить не могу, так вот же вам, – торопливо проговорил он, набрал полный рот слюны и плюнул полковнику в лицо.

– К вашим услугам, – он поклонился и быстро вышел из зала собрания.

Офицеры отходили от Фризена, как от зачумленного, загораживая лица ладонями и перчатками. В коридоре раздался громкий смех.

Прошло, однако, не менее трех часов, прежде чем Федором занялись снова. Ни генерал-прокурора, ни его адъютанта он больше не увидел. Зато унтер-офицер передал его настоящему конвою из шести гренадер и обер-офицера. Офицер ехал верхом впереди с обнаженной шпагой, а солдаты с ружьями шли по бокам, по трое с каждой стороны.

Новые конвоиры не были расположены любезничать. Когда Толстой спросил у ближайшего из них, далеко ли ещё идти, тот, вместо ответа, скорчил зверскую рожу и толкнул его между лопаток прикладом. "Погоди же, я тебе, – мстительно подумал Федор, но насмешливый внутренний голос ответил: – Что ты ему?" Оставалось только уповать, чтобы в таком унизительном виде его не увидел никто из знакомых.

На этот раз Толстого привели в гораздо более неприглядное, желтое и несомненно казенное здание с вооруженным часовым у двери. На втором этаже, за длинным столом просторной и совершенно пустой комнаты с высокими узкими зарешеченными окнами, под портретом государя в мантии Мальтийского гроссмейстера, сидели два генерала в орденских лентах, два штаб-офицера, писарь да ещё почему-то священник. Никто из них при виде Федора не шелохнулся и не вымолвил ни слова, но впечатление было такое, что они ждут давно и успели изголодаться по расправе. Офицер подтолкнул Толстого в центр комнаты, точно посередине стола, и сильно дернул за воротник шинели. Воротник отлетел с мясом, шинель упала на паркетный пол. "Отчего они так любят одежды рвать? – " бессильно разозлился Толстой.

Средний генерал поднялся, поднес к глазам бумагу, прочистил горло глотком воды и собрался было читать, но отвел бумагу от лица и уставился на Толстого с каким-то недоумением.

"Неужели сам граф Пален? Да что я за птица? – " подумал Федор.

– Как же вы смели бунтовать против государя и ваших командиров? – спросил этот граф или кто бы то ни было.

– Не думал бунтовать против государя, ни против любого из уличных бутошников, – отвечал Толстой с этой своей злосчастной иронией, за которую сейчас самому себе дал бы по уху.

– Где ты, сын мой, приобрел сию книгу, найденную у тебя на столе? – спросил священник не с осуждением, а скорее с любопытством.

– В церкви и приобрел, батюшка.

– "Силу любви" купил в церкви?! – опешил священник.

– Силу любви купить нельзя, а Евангелие, что лежит на моем столе, в церкви продается.

– Окаянство! – перекрестился священник.

– За что вы, граф, нанесли побои фельдфебелю при исполнении? – спросил один из штаб-офицеров по своей части. – Нынче без вины бить не положено, можно и ответить-с.

 

– Вот и ответил-с.

Возможно, Толстой и выиграл этот словесный поединок, но лучше бы ему было проиграть, потому что весь суд был настроен против него. Только второй генерал не сказал ещё ни слова и внимательно читал какой-то документ.

– Как вы допустили, граф, что ваш арестант наложил на себя руки? – сказал второй генерал. – Это пособничество. Поручик, заберите у него все опасные предметы.

Из опасных предметов у Толстого нашлись только брючная пряжка, бумажник и галстучная булавка. Часы, на которых теоретически можно было удавиться, почему-то оставили. Председатель суда зачитал приговор:

"Как подпоручик граф Толстой поступил не по точной силе 142-го воинского артикула и не донес заблаговременно начальству о предпринимаемом им злом умысле, то его, подпоручика графа Толстого, не исполнившего своей обязанности верноподданного и не упредившего свой предстоящий поединок с полковником бароном Фризеном, по силе 140-го воинского артикула, приказом Его Императорского Величества, надлежит повесить".

– Как повесить? – вскрикнул от неожиданности Толстой.

– Такова воля императора!

Впоследствии, до самой старости, Федору Ивановичу неприятно было вспоминать эту слабость, испортившую безупречность спектакля.

Дальнейшее представлялось ему кошмарным сном, из которого просыпаешься, чтобы попасть в следующий, более глубокий кошмар. Неужели процедура этой психологической, бескровной, "гуманной" экзекуции была кем-то спланирована и проведена от начала до конца? В это невозможно было поверить. Во всем деле было так много излишества, бестолковщины, непредсказуемости, словно его многочисленные разобщенные участники сами не знали, что предпримут в следующий момент. Между тем, и самым изобретательным садистам трудно было сообща придумать более гнетущий, унизительный, деморализующий сценарий.

Начало его развивалось плавно, неторопливо, скорее забавно, чем пугающе. Середина звучала грозным предупреждением, остужала гордыню, сбивала спесь. Ставила на колени. Окончание напоминало стремительное падение кубарем с высокой горы, ослепительный, оглушительный град затрещин и плевков со всех сторон – такой нечеловеческой продолжительности и силы, что у выжившего сохранялось единственное из человеческих чувств – глубочайшая благодарность. Тем более что позднее, сравнивая свои злоключения с рассказами других Павловских жертв, Толстой понял, что его, фактически, только припугнули.

Сразу по оглашении приговора Федора заковали в кандалы и погнали пешком в настоящую тюрьму – темный подвал с земляным полом, вкопанными лежанками и крошечным зарешеченным оконцем под самым потолком, битком набитый всякой заросшей, оборванной, вонючей сволочью далеко не благородного происхождения. Один из этих "поддонков общества" с вырванными ноздрями и клеймом "КАТ" на лбу нагловато пытался выпрашивать деньги и отошел (вернее- отлетел) только после хорошей затрещины. К счастью, ни у кого после этого не возникло желания прийти ему на помощь.

Федор познакомился с приличным молодым человеком из мещан или купцов, принадлежавшим к какой-то секте или одной из разновидностей староверов. Молодого человека по доносу лишил имущества, приговорили к наказанию кнутом и вечной ссылке в Сибирь. Сектант уверял Толстого, что император очень милостив и не допустит смертной казни, заменив её кнутом. Надо только дать какую-нибудь взятку палачу, чтобы не забил насмерть, а там, Бог милостив, можно жить и в Сибири. Хороших людей везде хватает. Мещанин начал гнуть свою линию, которая напоминала христианство, но не совсем, и Федор задремал под его проповедь.

На рассвете Толстого причастил тюремный священник. Федор до сих пор не верил в возможность смертной казни, но теперь ему стало страшно. Сокамерники сторонились и смотрели на молодого офицера с боязливым почтением, как на пораженного диковинной болезнью. После этого его отвели к полицеймейстеру, где был объявлен новый приговор: лишение чинов, титулов и имущества, двадцать ударов кнутом и ссылка в Нерчинск, на рудники. Дело пошло без проволочек. Бывшего графа поволокли за шкирку во двор, и он едва успел сунуть ближайшему солдату свои часы с просьбой, если возможно, бить послабее. Солдат, ничего не пообещав, сунул часы в карман.

На тюремной площади к тому времени собралась уже целая толпа обывателей, занявших вместо театрального балкона лестницы полицейского участка. С двух сторон Толстого окружили гренадеры с ружьями наперевес, а сзади и спереди ехали драгуны с обнаженными палашами. Ударил барабан, Толстого медленно повели к сооруженному посреди площади эшафоту.

Здесь солдаты перестроились, оттеснив народ и окружив место экзекуции кольцом. Один из солдат (уже в который раз) попытался сорвать с Толстого одежду, но граф успел сам расстегнуть и скинуть мундир и рубаху. Невысокий, страшно сильный унтер-офицер (совсем не тот, которому Федор подсунул свои часы) буквально швырнул его на эшафот, представляющий собой наклонный станок с отверстиями для головы и рук, что-то вроде позорной колодки. С ловкостью мясника, разделывающего очередную тушу, палач привязал Толстого таким образом, что он оказался в самом неловком и беспомощном положении, весь вывернутый и натянутый, как подготовленная к препарированию лягушка.

Снова загрохотал барабан. Толстой до красных пятен перед глазами зажмурился и стиснул зубы, но удара не последовало. Барабан смолк, и Федор услышал откуда-то сверху голос, показавшийся знакомым:

– Стой! Прекратить экзекуцию!

Наступила какая-то заминка и перешептывание, сопровождаемое разочарованным гулом зрителей. Толстого отвязали, и он чуть не упал, сползая со своего распятия. Зрителей вокруг уже не было, а солдаты оцепления вольно переговаривались в стороне, не придавая никакого значения неожиданному спасению графа, как не придавали значения предстоящей казни. Среди них Толстой заметил того самого, которому дал часы. Солдат деланно засмеялся на замечание товарища и отвел глаза…

Спасителем Толстого оказался прапорщик соседней роты, хорошо ему знакомый князь Шаховской. С притворной строгостью, предназначенной для сокрытия личной близости, прапорщик громко объявил:

– Monsieur le comte! L'Empereur vouz а pardonnee!

Вдруг, после слепого ужаса эшафота, Федор оказался в какой-то караульной комнате, без всякой охраны, в окружении знакомых офицеров. Один предлагал ему чай с пирожными, другой совал в руку отобранные у бессовестного солдата часы, третий накидывал на плечи мундир.

– Честь ваша вне опасности, – шепнул ему Шаховской. – Мы все уладим с бароном Фризеном.

На мгновение у Толстого возникло настолько явственное видение ложной памяти, что он потер себе виски. После этого, уже без охраны и без рогожи Толстого отвезли к графу Палену (все-таки это был не тот генерал, который объявлял приговор.)

Строго, но вежливо Пален объявил Толстому, что вина его велика, но государь в который раз решил проявить свою милость. Учитывая некоторые особые обстоятельства, граф Толстой полностью освобождается от уголовного наказания и переходит в личное распоряжение Палена. Пока же ему надлежит явиться к месту своей новой службы, в Вязмитиновский гарнизонный полк, тем же чином.

Немедля.

Прямо перед входом в здание юстиц-коллегии Толстого ожидала обычная крестьянская телега, запряженная клячей. На телегу были беспорядочно свалены пожитки, необходимые для переселения на новое место жительства по мнению неведомого распорядителя.

– Далеко ли этот Вязмитинов? – спросил Толстой у возницы.

– На разводе, – отвечал мужик.

Вязмитинов был не город, а человек.

Журнал путешественника

О, Англия! Земля дерзновенных мореходцев и предприимчивых негоциантов, мудрых филозофов и справедливых правителей! В какой ещё земле столь бережно обработан каждый клочок земли, столь ровны, широки и безопасны дороги, столь уважаемы права? Англия, ты дала миру Невтона и Жамеса Кука, Гоббеса и Шакеспира. Есть ли ещё страна в целом свете, где человеческий разум и прилежание достигли больших успехов? О, надменная Англия, клянусь, что ни за что не променяю тебя на свое бедное, невежественное Отечество!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru