Холодный северный ветер мчался по русским равнинам, он бросал в лицо ледяные струи осенних ливней, со свистом выводил заунывную загадочную мелодию в щелях изб постоялых дворов, сгибал тугие стволы осин и ив, шумел, разгоняя по земле сухие опавшие листья.
Набросив на голову куколь[46] и плотнее закутавшись в чёрную рясу, шёл по размытому дождями бездорожью одинокий седобородый монах. Громко чавкала под обутыми в добрые поршни[47] ногами тяжёлая осенняя грязь; пастырский деревянный посох упрямо стучал и стучал, врезаясь во влажную глину. И так верста за верстой, час за часом, день за днём. Короткие привалы, ночи у костра, на хвойном душистом лапнике – и снова впереди путь сквозь ветер и дождь, сквозь поле, рощи, леса, через слободы, сёла и городки.
За спиной остался маленький Любеч на горе над грозно дыбившимся Днепром; Смоленск со множеством свежеструганых ладей, насадов, паузков, учанов[48]; Полоцк – пустой, полуразрушенный, с чёрными печными трубами над пепелищами, – а странник всё идёт и идёт, взглядывая ввысь, в пасмурное, обложенное мрачной серостью тяжёлых туч небо.
Долго ли будет так брести он? И зачем, куда он идёт упрямо, сжимая уста, шатаясь от усталости, клонясь, как тонкое деревце, под яростными порывами злого ветра? Может, знает он что-то, чего не знают, не ведают другие? Может, открыта ему некая вышняя, горняя правда? Или просто уходит он, бежит от суматошного, исполненного мерзостей и низменных страстей мира? Бежит, чтобы вот так, посреди глухой чащобы полной грудью вдохнуть напоённый девственной чистотой и свежестью воздух?
Постриженец Борисоглебского монастыря на Льтеце Иаков, наверное, не сразу бы и ответил на все эти вопросы. Сложен, вельми сложен был мир вокруг, и не смог он, смиренный и жалкий, укрыться от него в Киевских Печерах, не смог выдержать творящихся за стенами своей кельи беззаконий, грехов, попрания и забвения Божьих заповедей. Он понимал, как ни странно, глубже и яснее других скрытый за словами и деяниями смысл событий, смысл, выраженный одной короткой фразой: «Всем володеть». И уходил, убегал не от страха, но от неприятия этих слов, этого порядка жизни, прозвание которому – сколота[49], междоусобие, разорение. А что именно так будет, Иаков был уверен, ибо знал: добрые дела вершат люди с чистой перед Господом совестью; там же, где преступают клятвы и попирают законы, доброго не жди.
…Иаков потерял счёт дням пути. Облегчённо вздохнул он, лишь когда увидел за холмами на крутояре, у берега большой реки дубовые стены и городни[50].
– Слава те Господи! Плесков[51]. Конец пути моему.
Монах перекрестился и устало смахнул с чела пот.
…За невысоким деревянным тыном взору его открылись избы посада, кузницы, скудельницы, впереди на холме завиднелась приземистая церквушка с куполом-луковичкой на тонком барабане.
Снова положив крест, Иаков остановился у дощатых врат монастыря и настойчиво постучал посохом в плотно закрытое ставнем смотровое оконце.
– Кто там? – раздался по ту сторону врат сонный скрипучий голос.
– Иаков аз есмь, инок печерский! Пусти, Христа ради, брате! Умаялся, с самого Киева в пути! – отвечал странник, устало сбрасывая с плеча котомку.
Вот уже ведут его по монастырскому подворью, он видит просторную трапезную под двускатной крышей, утлые избы-кельи, высокое крыльцо перед хоромами игумена, поднимается по крутым ступеням, проходит через сени.
Настоятель монастыря, отец Никодим, худой, высоколобый, с густой чёрной бородой лопатой, в которой пробивалась кое-где предательская седина, в чёрной рясе грубого сукна, с панагией на груди, по всему видно, был немало удивлён приходу Иакова. Он провёл его в приёмный покой, весь уставленный дорогими медными ларями и украшенный иконами знаменитого царьградского письма.
Они долго сидели вдвоём за столом, трапезовали, ели мало, больше говорили. Никодим всё расспрашивал Иакова о его жизни, об устроении Печерской обители, о последних событиях в Киеве. Иаков неторопливо, степенно отвечал:
– Я, отче, сам со Льтеца, с Переяславля. Тамо, на Льтеце, и постриг принял. В Киев, в Печеры, после перебрался. А ещё позже призвал мя покойный Изяслав Ярославич княжичей слову Божьему обучать. Ну да не токмо сему учил их – и хроники разные чли, и святых отцов труды. Много всего.
– Дак ты, брат, верно, и нонешнего нашего князя, Святополка, со младых лет знаешь? – спросил с изумлением игумен.
– Как же. Смышлёный был отрок. Не сказать, чтоб на лету мысли ухватывал, однако же… Неглуп, способен был в ученье, прилежен. Токмо вот… сребролюбив он вельми. Паче всякой меры рухлядишку разноличную привечал – цепочки тамо злащёные, ожерелья, перстеньки с каменьями. Всё то добро собирал да в сундуки складывал, прятал от чужих очей.
– Нешто так! – ахнул Никодим. – Ну а Феодосия, игумена Печерского, знавал ли ты?
– И его знал. Почитай, кельи наши рядом стояли.
– Нешто так! – повторил, раскрыв рот, игумен. – Ну а скажи, брате. Вот устав греческий, Студийского монастыря, как, исполняют ли в обители Печерской?
– Да как те отмолвить, отче? Ну вроде да. Трапеза у иноков обчая, имение обчее, живут подаяниями. Всё тако. Однако же… В последние лета особливо переменилась жизнь в Печерах. Князья со боярами задаривают, сёл много получил монастырь, а в сёлах тех – закупы, людины. В обчем, доходы большие от сего мнихи имеют. В уставе же как писано? Дары принимать, но своими трудами кормиться. У нас же выходит – трудом тех закупов да людинов живём.
– Ну то уж… – Никодим, хмуря брови, развёл руками. – Тут ведь, брат Иаков, оно конечно… Но еже… Еже по-иному глянуть. Молитва молитвою, подаянье подаяньем, а не с голоду ж помирать, еже що. Коли тех закупов да людинов не притеснять излиха, брать с них по Правде, по закону Ярославлеву, дак що ж в сём худого?
– Мнихи ведь мы, отче, не бояре, – осторожно возразил Иаков, но, видя, что собеседник недовольно отводит взор, поспешил перевести разговор на иное. – Вот, мыслю я, перезимую как ни то у вас, а по весне на Плесково озеро пойду. Хощу тамо, в лесу, обитель новую основать.
– Трудное се дело, брат. – Никодим качнул головой. – Енто, почитай, яко Христос в пустыне жил али яко первые иноки печерские: Антоний, Моисей Угрин, Никон. Немало им претерпеть довелось. Тяжкую стезю избрал ты, Иакове.
– Да, отче. Ведаю о труднотах, о болестях разноличных, о гладе. Но готов аз… Думаю, что готов. И ведаю такожде: иного несть у меня пути. Лёгкой стези не искал и не ищу, отче.
В палате воцарилось молчание. Игумен, склонив голову в чёрном клобуке с окрылиями, покусывая губу, размышлял над Иаковыми словами.
Наконец, мягко улыбнувшись, сказал:
– Дай перекрещу тя и расцелую, брат! Благословляю на труд сей тяжкий!
Иаков, приняв благословение, поклонился игумену в пояс.
– А еже що, еже нужда великая настигнет, дак ворочайся, Иакове, к нам в обитель. Мы хоть люди и тёмные, в премудростях книжных не искушены, но рады тебе завсегда будем.
…Так начиналась для черноризца Иакова новая жизнь – жизнь вдали от сует грешного мира. На следующее лето, едва схлынули талые вешние воды, взяв с собой двоих молодых послушников, отправился он на ладье-однодеревке к берегам Плесковского озера. И застучали в глухом необжитом месте, в десятках вёрст от человеческого жилья, посреди прибрежного хвойного леса плотничьи топоры. А рано осенью вознёсся к небесам, прорезав тёмную зелень сосновых крон и острые пики разлапистых елей, купол церкви с золотым, устремлённым ввысь православным крестом.
Обедали в скорбном молчании. Место во главе стола, где обычно сиживал покойный князь Изяслав, пустовало. Слева от него сидела в чёрном платье, в повое на голове вдова умершего – княгиня Гертруда; справа, тоже в трауре, с единственным украшением – серебряной серьгой в ухе – его старший сын, князь Святополк, огромного роста, сухощавый, с узким длинным лицом, тонким хрящеватым носом, глазами немного навыкате и чёрными прямыми волосами. С серьгой, словно язычник с оберегом, князь никогда не расставался.
Рядом со Святополком – младший брат его, Пётр-Ярополк, светлоусый, русоволосый; далее сидели ближние бояре, и среди них – мрачноглазый новгородский посадник Яровит.
За столом напротив расположились жёны обоих молодых князей, возле них – дочь Изяслава Евдокия и несколько знатных боярынь.
Святополк ел медленно, осторожно, словно боясь замарать свою длинную и узкую, как у персидского купца, бороду. Молодшая сестрёнка, Евдокия, очень похожая на мать, такая же остроносенькая и сероглазая, чуть насмешливо посматривала на его насупленное сосредоточенное лицо.
Следовало бы начинать, наконец, разговор о делах, но Святополк, со скрытым отвращением взирая на упрямые скулы и жёсткий подбородок матери, всё откладывал и откладывал столь неприятное щекотливое дело.
Гертруда не выдержала первой. Со стуком отложив в сторону двоезубую ромейскую вилку, она решительно оборвала тягостную унылую тишину.
– Что сидите, как в рот воды набрали? – недовольно уставилась она на сыновей. – На меня, на жёнку, державные дела валите?! – Княгиня вдруг распалилась и продолжила с гневом и возмущением: – Дед ваш, Ярослав, определил перед своей смертью порядок, лестницу родовую. Так вот, по лестнице этой второй по старшинству в княжеской семье владеет Черниговом, а третий – Переяславлем! Второй по ряду теперь ты, Святополк, а третий – ты, Ярополк-Пётр! Вас же стрый[52] Всеволод, как ягнят, вокруг пальца обвёл! Чернигов своему сыну, Мономаху, дал в удел. И Переяславль тоже под свою руку сгрёб. А вы молчите! Как будто так и быть должно! И если бы не я, то ты, Ярополче, и того, что имеешь, не получил! Ни Туров, ни Перемышль не хотел тебе князь Всеволод давать. Вас, дурней, в сторону, вдаль от великого стола отодвинули, а вы… – Она раздражённо махнула рукой. – Всё терпите, всё ждёте! А чего ждёте?!
– Да не кипятись ты, мать, – досадливо обронил Пётр-Ярополк. – Сегодня так, а заутре, глядишь, инако будет. Всяко князю Всеволоду с нами считаться придётся.
– Придётся! – насмешливо передразнила его Гертруда. – Да Всеволод и не с такими, как вы, не посчитался! Рохли вы!
– Ты, матушка, нас излиха не укоряй, – осторожно вступил в беседу Святополк. – Бо сказано пророком Даниилом: «Всевышний владычествует над царством человеческим и даёт его, кому хочет».
– Святоша! – Гертруда брезгливо поморщилась.
Святополк огладил пальцами долгую бороду, опасливо оглядел бояр, подумал, можно ли тут говорить откровенно, вздохнул, набожно перекрестился и наконец вымолвил:
– Сказываешь, Черниговом мне владеть по ряду полагается? А забыла ты, как отец прошлым месяцем под этим Черниговом стоял, как стены крепостные и дома огню он обрёк? И как черниговцы супротив него бились? Все они там смутьяны, злодеи да прихвостни Ольговы. Если мне не веришь – Петра спроси или вон боярина Яровита. Они тебе расскажут, как затворились были[53], и купцы, и чернь посадская во внутреннем городе, как имя отца нашего хуле и проклятьям предавали. И мне что, после того размирья княжить у них? Как ужу на сковородке вертеться и ждать, когда какой Ольгов доброхот из-за угла ножом уклюнет? Ведь не убедить, не увещать их. Про таких, как сии нечестивцы, сказано: «У них есть глаза, чтобы видеть, а не видят, у них есть уши, чтобы слышать, а не слышат». Упрямы, дерзки. Кроме того, Чернигов ныне в руинах лежит, надо его, почитай, заново отстраивать. И стены, и кузни, и терема, и храмы. Всё это куны[54], ногаты[55], дирхемы[56] арабские. А под боком – половцы, того и гляди, набег учинят – скотину, коней уведут, рольи[57] вытопчут – будешь нищенствовать. Нет, уж пусть со всем этим Мономах управляется.
– Выходит, ты Новгородом доволен? – презрительно заметила Гертруда. – Тебя в медвежий угол загнали, а ты и рад?! Да в Новгороде ты и не князь стольный, а наместник Всеволодов, подручник у бояр да у черни!
– Не сказано ли во Святом Евангелии от Матфея: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкопывают и крадут»? – возразил Святополк.
Но княгиню было уже не остановить.
– Поп будто ты, не князь, не сын мой! – раскричалась она, багровея от ярости. – Где гордость твоя княжеская?! Тебя обходят, обирают, отца твоего убили, а ты одни слова сыплешь, как горох, открещиваешься от всего! А ты?! Ты чего молчишь?! – напустилась она на Ярополка.
– Охолонь, мать! – огрызнулся князь волынский. – Не время и не место здесь речи сии разводить. Ещё слёзы наши по отцу не высохли.
– Воистину, – с готовностью поддержал младшего брата Святополк.
Гертруда прикусила губу. Она поняла: разговор – откровенный, без обиняков – будет тихий и келейный и состоится он не сейчас и не здесь.
…Собрались ввечеру на старом Брячиславовом дворе, в обветшалом, продуваемом осенними ветрами покое. Сидели при свечах – двое князей, три княгини, посадник Яровит и волынский боярин Лазарь. Старый Изяславов слуга-евнух прислуживал за столом.
Было холодно, супруга Петра-Ярополка, немка Кунигунда-Ирина, и жена Святополка, чешка Лута, кутались в шубы. Гертруда распоряжалась как хозяйка и отдавала евнуху короткие повеления.
На стене висели круглый щит и секира. Святополк подошёл и провёл пальцем по лезвию.
– Ржавая, старая секира. Поди, с Брячиславовых[58] времён, – сказал он, ухмыляясь. – Как думаешь, братец, не отослать ли нам её в Полоцк, ко князю Всеславу[59]. Скажем: твоего батюшки добро, нам оно без надобности. А тебе, может, когда и пригодится.
Ирина и Лута захихикали в ответ на удачную шутку.
– Не к месту смех ваш! – зло прикрикнула на них Гертруда.
Ирина, зардевшись, опустила голову, Лута же в ответ нарочно рассмеялась ещё громче.
– Что ты тут про Всеслава плёл? – Подавив раздражение, вызванное поведением старшей снохи, Гертруда с подозрительностью уставилась на Святополка. – Князь Всеслав всегда был врагом твоего отца!
– Да, был. Только ведь не зря сказано про пословицу: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина». Рёк Господь пророку Иезекиилю: «Не будут вперёд говорить эту пословицу».
– К чему это?! – хмыкнула Гертруда.
– А к тому, матушка, что со Всеславом соуз нам надобен, но не война. Земля Полоцкая ведь как раз меж Новгородом и Волынью лежит. Вот и помысли. Если будем мы все трое воедино, если будет соуз наш крепок, то и Всеволод, и Мономах призадумаются. Мы суда, караваны купецкие ко свеям, к уграм, к немцам, к морю Хвалисскому[60] снаряжать будем, богатство великое заимеем, а золотом и серебром купим воинов удатных. И тогда не на Киевщину с Черниговом, где иноплеменные измаильтяне в развалины сёла и деревни обращают, но на нас, на наш соуз весь мир смотреть станет, – с жаром говорил Святополк. – Что нам тогда Всеволод? Да пусть сидит на столе, пусть дрожит, как листок осиновый.
– Ты, Святополк, торгаш! – сморщилась Гертруда. – Скажу тебе так: со Всеславом я сговариваться не буду! И тебе не позволю! Гордость я имею! Помню, как сидел Всеслав на киевском столе, как глумился надо мной! И чтоб я теперь с ним?! – Плечи Гертруды передёрнулись от омерзения. – Да ни за что! Лучше убейте меня здесь, но покуда жива – не позволю!
Святополк отшатнулся от неё, сплюнул с досады, отошёл к окну.
– Всё былое вспоминаешь, мать! Лучше бы тех вспомнила, кто нас из Киева четырьмя годами позже гнал, – процедил он сквозь зубы. – И не кричи на меня, и грозить не смей. А нравится под Всеволодом жить – живи. Только помни: Всеволод, он чуть что, может тебя и в монастырь запрятать, а то и вовсе в родную твою Польшу отошлёт. Такого, может, хочешь?
– Нет, брат, – вступил в беседу молчавший доселе Пётр-Ярополк. – Нам за хвост Всеволодова коня держаться нечего. Мы выждем покуда, силушки наберём. А потом, еже что, угров[61], ляхов, немцев супротив него призовём. Мыслю, и рымский папа помощь даст.
– Вот се – верно, – одобрительно затряс бородой боярин Лазарь.
– А здорово помог папа нашему отцу? – прищурившись, злобно осклабился Святополк. – Ни единого воина не дал, одни слова, одни обещанья пустые.
– То ране было. Ноне инако, – коротко возразил ему младший брат.
– Да брось ты! – Святополк отступил от окна и тяжело плюхнулся на лавку. – Думаешь, Климент[62], Генрихов ставленник, вместо Григория папой стал, так по-иному поведут они себя? Нет, Ярополче, нет. Они между собой, как волки, грызутся. И до твоих забот никоего им дела нету.
На какие-то мгновения в покое воцарилось молчание, стал слышен гул ветра за ставнями. Маленькая щуплая жена Святополка зябко поёжилась и кашлянула.
– А ты, боярин, что молчишь? – обратилась Гертруда к Яровиту. – Как мышь, в углу замер. А ну, ответь нам, с кем ты. А то, может, хочешь о речах наших Всеволоду донести?
– Обижаешь, княгиня! – хрипло отозвался из своего угла Яровит. – Не переметчик я. Да и какой смысл мне в доносе, какая корысть? Думаю я так: ваши с князем Ярополком дела обсуждать здесь ни к чему. Всё равно каждый при своём останется. От одного остерегу тебя, княже Ярополк. Латинских попов на Русь пускать не вздумай. Кроме вреда и сатанинских мерзостей, ничего они не принесут. И на ляхов особенно не полагайся. Вспомни, как при отце твоём и при деде опустошали они пуще половцев Русскую землю.
Гертруда злобно фыркнула, но удержалась и смолчала. Только в глазах её полыхнула на миг жгучая ненависть.
…Евнух освещал факелом дорогу. Шли дворами, осторожно, тихо – впереди Святополк с женой, за ними следом Яровит. У крыльца новгородского подворья их окликнула стража. Рука евнуха дрогнула, княгиня Лута испуганно вскрикнула.
– Что пугаешь?! – громко одёрнул стражника Яровит. – Не видишь, князь тут с княгиней. Из церкви идём.
– С черквы? Ну, тогды извиняйте.
У боярина отлегло от сердца. Слава Богу, свои, новгородцы, не Всеволодовы люди у хором.
…После они сидели вдвоём за столом в палате, Святополк сокрушённо тряс головой и цокал языком.
– Эх, братец, братец! Ты ответь, Яровит, ну зачем он мать мою во всём слушает? Ведь её это мыслишка – про папу. Чует сердце – натворят они бед на Волыни!
– Не натворят они ничего, князь, не сумеют. Стрый[63] твой Всеволод не даст. Он человек умный. Полагаю, помыслы матери твоей наперёд знает.
– А про Всеслава как думаешь? Прав ли я? – В лице Святополка Яровит уловил некоторый страх, словно спрашивал его молодой князь: «А не слишком ли был я смел?»
Боярин улыбнулся:
– В этом ты прав. Всеслав – наш сосед, притом родич он твой, русич, не иноземец. Ну а на брата твоего Петра-Ярополка полагаться не приходится. Это мы оба с тобой поняли. Если ввяжется он в котору[64] с Киевом, то сам себя погубит. Об ином хочу речь повести с тобой, князь. Прежде чем нам со Всеславом или ещё с кем дело иметь, о себе надо подумать. Дружина нам нужна сильная. Ведь где сила, князь, там и уважение соседей, и страх недругов. Поэтому… Ты уж не скупись. Ибо без доброй дружины мы с тобой в Новгороде и года не просидим. Это первое. А второе – новые торговые пути надо Новгороду осваивать. Вот и думаю… Ты бы, княже, поехал завтра поутру в воинский стан, в Берестово. Найдёшь там англов, братьев Мономаховой княгини Гиды – Эдмунда и Магнуса. Предложи им: переходите ко мне на службу со своей чадью. Посули походы на чудь, на корелов, на емь, за море. Мол, скучать не придётся. Чую, надоело этим удатным молодцам пограничье, стычки с погаными да степной ковыль. А я тем часом на Копырёв конец схожу, к одному иудею, Захарии Козарину. О торговых делах с ним потолкую. Вот с этого, с малого, и начнём, князь. – Яровит с улыбкой глянул на слушающего его с неослабным вниманием Святополка и добавил: – А на своего брата не смотри. Ну его!
Он лукаво подмигнул князю и поднялся с лавки.
В затянутом тяжёлыми низкими тучами небе плыли стаи птиц. Было промозгло, влажная жёлтая трава шуршала под тимовыми[65] сапогами. Королевич Магнус, супясь, укрылся в свежесрубленной просторной избе. В лицо пахнуло сеном и молодой древесиной. Магнус сорвал с головы кольчужную сетку, пригладил десницей прямые льняные волосы, снял с широких плеч голубой суконный плащ. Разувшись, вытянул ноги к тёплой печи. Запрокинув голову, тупо уставился в бревенчатый потолок. И тотчас вспомнились зелёные луга родной Англии, её благословенные туманы, как наяву открылся перед ним каменный отцовский замок, он видел пенящиеся морские волны, лижущие низкий песчаный берег. Рука нервно сжималась в кулак, тяжкая ненависть подкатывала к горлу, душила, заливала багрянцем лицо. Так хотелось сечь проклятых нормандцев, этих наглых захватчиков, и мстить им, мстить без жалости – за гибель отца, за разорение страны, за свой позор! Но вместо этого приходилось, стиснув зубы, гоняться по жаркой ковыльной степи вослед узкоглазым вонючим кочевникам. Брат Эдмунд говорит: «Ничего не поделать, служба!» Словно и забыл брат прошлое, словно, как сестра Гида, стал руссом. Сестру понять можно – муж, дети, обильное и обширное княжество, но Эдмунд?! Неужели не кипит в нём кровь, не зовёт его неудержимая жажда мщения в морские просторы?! Нет, он, Магнус, помнит былое, хорошо помнит, и пока он жив, горит в нём огонь – всепожирающий, мрачный, неодолимый!
Наверху, на крытых душистым сеном нарах, раздался громкий шорох. Магнус скосил глаза, недовольно скривил губы. Эдмунд, в одной нижней рубахе, спрыгнул на пол.
– Опять путаешься с этой немой, – угрюмо проворчал Магнус. – И не надоело тебе?
Он увидел вынырнувшее из сена лицо молодой поленицы[66]. Женщина попала в полон во время похода смолян и новгородцев на Полоцк, а после, выкупленная князем Владимиром, была принята на службу, благо хорошо владела и мечом, и луком. Рыжие распущенные волосы её разметались во все стороны, в карих глазах полыхала страсть.
– Ведь ты сын короля, Эдмунд! Где твоя гордость, твоё достоинство? Она же простолюдинка! Я понимаю, если бы у тебя было много женщин, как у всякого рыцаря на войне. Но ты второй год живёшь с этой… И руссы, и наши англы смеются над тобой, Эдмунд!
Брат вспыхнул, взялся рукой за крыж[67] длинного меча.
– Пусть кто-нибудь попробует позубоскалить! Я вызову его на поединок и проткну, как собаку! – вскричал он в ярости.
– Я вижу, тебя устраивает эта жизнь. Или ты забыл наши прежние унижения? – не обращая внимания на гневные слова брата, продолжал Магнус. – Или тебя уже покинуло желание отомстить проклятому герцогу Вильгельму?![68]
– Я воин, Магнус, и знаю, что в Англию мне дороги нет. Я умею мириться с тем, что произошло. Да, мы проиграли, мы потеряли родину и королевский престол. Но жизнь на этом не остановилась.
– И какая же это жизнь! – теперь уже вскипел Магнус. – Гоняться за вонючими кочевниками, спать на конском седле, предаваться блуду с ненормальной бабой!
Эдмунд набросился на него с мечом.
– Защищайся! Как ты посмел оскорбить достойную женщину?!
Сталь лязгнула по стали. На пол полетели перевёрнутые скамьи. Дубовый стол, покачнувшись, с грохотом рухнул посреди горницы.
Магнус, босой, едва успевший схватить меч, отступал к двери, с мрачным хладнокровием отбивая сыпавшиеся градом тяжёлые удары клинка разъярённого брата.
Рыжеволосая поленица в серебристой чешуйчатой кольчуге скользнула между ними и ловко схватила обоих за руки.
Она отчаянно затрясла головой с копной распущенных волос и замычала, словно говоря: «Нет, нет, перестаньте!»
Братья, оттаивая, опустили оружие.
– Её благодари, Магнус! – с лязгом вгоняя меч в ножны, прохрипел Эдмунд. – Я бы не посмотрел, что ты мой брат. Убил бы!
– Не так просто убить сына короля Гарольда Годвинсона! – Магнус гордо вскинул голову.
Поленица потянула Эдмунда в смежную с горницей оружейную. Когда они скрылись, Магнус кликнул холопа, молча указал на разбросанные скамьи и перевёрнутый стол и снова присел у печи. Терпение его иссякало, он стал в мыслях прикидывать, куда бы податься, к кому наняться на службу. К ромеям – говорят, они хорошо платят? Нет, ромеи живут слишком далеко от Англии. Тогда, может, к польскому королю? Но, говорят, поляки не любят брать в дружину чужестранцев. Мысли Магнуса путались, он хмурился, скрипел зубами, злился.
Дверь тихо скрипнула. Англ из сторожи поспешил сообщить:
– В лагере принц Хольмгарда[69], Свиатоплуг. Хочет видеть тебя.
– Зови его скорей! – Магнус сам не понял, почему вдруг обрадовался и оживился.
Сунув ноги в сапоги, он порывисто вскочил.
Святополк, нагнувшись, чтобы не задеть головой притолоку, ступил в горницу. Перекрестился на икону Богородицы на ставнике, сел за стол, который гридень[70] накрыл белой с алыми цветами скатертью.
…Пили светлый пшеничный ол[71], закусывали воблой и душистым хлебом.
Святополк неторопливо тянул своё:
– В Новгороде мне нужна дружина. Знаю, что ваши англы – добрые опытные воины. И ты, королевич, хотя и юн летами, имя своё уже прославил. – Видя, что Магнус расцвёл в улыбке в ответ на это «королевич», он осмелел. – Переходи ко мне на службу. Хоромы будешь иметь на Городище – не чета этим вот. И жалованье положу – думаю, унцию серебра в месяц каждому воину. А тебе вдвое боле. Будешь на чудь за данью ходить, на литвинов, от свейского[72] короля землю оберегать. Потом, суда торговые охранять в пути. Дел много.
Магнус долго молчал, думал, кусал усы, сомневался. Наконец спросил:
– Если я иногда в море нормандский драккар[73] на дно пущу, не осудишь?
– Только рад буду, королевич. Добычу с драккара поделим, станем богаче. – Святополк улыбнулся. – Да, вот что! – спохватился он. – Брат-то твой где? Хочу и с ним о наших делах потолковать.
– Эдмунд? С ним говорить не надо. Не пойдёт! – сердито буркнул Магнус. – С одной непотребной девкой он спутался.
Святополк, жуя вяленую рыбу, молча кивнул.
Магнус позвал двоих сотников, Вульфстана и Кнута. Составили ряд, скрепили его вислой княжеской печатью. Всего под началом Магнуса поступали на новгородскую службу четыре сотни воинов – почти треть пришедших из Дании. Каждый ставил на грамоте против своего имени крестик или чертил незамысловатый знак.
Обратно в Киев Святополк воротился уже затемно. Дорогой он, пустив коня шагом, всё мучился сомнениями: не переплатил ли серебра, не следовало ли поторговаться? Но поздно было жалеть о содеянном: грамота с печатью уже лежала в калите.
Святополк отогнал прочь беспокойные мысли и всмотрелся в тёмную вечернюю даль.