bannerbannerbanner
Заморская Русь

Олег Слободчиков
Заморская Русь

– Хоть бы не скалился для приличия, – ворчала родня. – Одному Богу известно, увидимся ли?

На Обретение Сысой терпеливо отстоял службу в церкви, сходил на кладбище, попрощался с родными могилами – все, как положено от века. И только когда в губернской управе получил паспорт на семь лет, когда поставил подпись в подорожной бумаге – до конца поверил в новую жизнь: нынче птица гнездо обретает, я – волю!

Компанейский обоз затемно двинулся через ямскую слободу на Обской зимник. По весенним застругам скрипели полозья саней, тренькали бубенцы, пыхали паром конские морды. До восхода было холодно. Васька уже сидел в санях под медвежьей дохой и грел дружку место. В последний раз Сысой расцеловал отца и мать, впервые от всей души – свою невозлюбленую жену. Все пристойно, как принято от века. Сжать бы зубы, потерпеть еще немного, но на востоке заалело и из морозной хмари стало подниматься по-весеннему яркое солнце. Первый луч упал на золоченый крест приходской церкви. Он засиял, засветился, блистая багрянцем.

– Э-э-эх! – Сысой с плясом прошелся по дороге до ждущих саней. – На волю вольную, на землицу обетованную!.. – Вскочил на передок, оттеснив знакомого ямщика, выхватил у него из рукавиц кнут, щелкнул по заледеневшему мартовскому снегу.

Сорвались и понеслись испуганные кони. Хохоча, Сысой обернулся. Поддерживая друг друга, стояли мать с отцом, за ними толпился весь дом. На миг кольнула сердце жалость. Жена с растерянным видом шагнула следом за обозом, вытягивая руки, будто только сейчас поняла случившееся. Но всходило солнце. Кнут описал дугу над санями, еще раз врезался в накатанную наледь позади возка, начисто отрезая былую жизнь. Ямщик выругался, забрал его и толкнул непутевого земляка к товарищу.

Судьбой завязанная, небом отпущенная, начиналась жизнь крестьянского сына Сысоя Слободчикова по страстному желанию его.

2. Вольный промысел

В своей прежней жизни Прошка Егоров не видел мест угрюмей Чугацкого залива: нависшие над водой черные скалы, мертвецки серые языки льдов торчащих из падей, в шевелящемся тумане горные вершины и без конца моросящий дождь. Не так представлялась ему Аляска, Терентию Лукину – воля, а Ульяне – жизнь при больших деньгах. Константиновская крепость на острове Нучек, куда они попали на компанейские промыслы, была самым отвратным местом в этом туманном заливе: вроде чирья среди болот. Скрывая солнце, здесь по полгода дождило дырявое небо. Временами налетал ветер с севера, разгонял тучи и так сковывал промозглую землю, что ни человек, ни зверь не могли держаться на скользких склонах сопок.

Здесь не было разговоров о воле – иди куда знаешь, держать тебя некому, некому спрашивать паспорт. Только народы вокруг дикие, злые, вороватые, со слабого не то что исподнюю одежду – кожу сдерут для потехи.

Прохор стоял в карауле и, чтобы не уснуть, всю ночь бесшумно, крадучись ходил по настилу крепостной стены, осторожно высматривая все, что мог разглядеть. По одну сторону две казармы, аманацкая и приказная избы, амбар, склады, теснота корабельная, жизнь осторожная, по другую – ров, палисад, в двадцати шагах от него кладбище: мертвые – и те жались к стенам. В темноте слышно было, как накатывает на берег волна прилива.

Добирался сюда Прохор едва ли не целый год, того, что видел и пережил в пути, хватило бы на весь выпуск горной школы, которую он не закончил. На его щеках пучками закурчавилась борода, которую здесь никто не заставлял сбривать, длинные волосы ему мешали, и он их стриг на московский манер в скобку. За год скитаний Прохор окреп, вошел в мужскую силу, оставаясь жилистым и поджарым, как дед.

Стоять ему в карауле до самого рассвета. Вот и пялился в сырую темень за стены, разглядывал кресты: среди них лазутчика заметить трудней, чем на ровном месте. Эх! Покурить бы, да боязно: не успеешь раздуть трут, как один из крестов окажется чугачем и пальнет картечью из добротной аглицкой пехотинки. Прохор еще раз бросил взгляд на восток без признаков рассвета, подхватил фузею и пошел к южной крепостной стене проведать барнаульского мещанина Ваську Котовщикова. Они прибыли сюда одним обозом и кочем, который здесь называли галиотом. Близко к караульному подходить не стал, увидел – не спит, живой, приглушенно свистнул. Васька обернулся, махнул рукой.

Не каждую ночь караул так осторожен. Умерла дочь чугацкого тойона, данная промышленным в заложницы. А виной всему два распутных брата, иркутские мещане из коноваловской партии, Васька и Алексашка Ивановы, которые взялись приучать диких к бане: дух, мол, от них тяжелый. Натопили ее среди недели, предложили аманатам-заложникам попариться, пообещав по чарке водки. Бань чугачи не любили, но за выпивку готовы были лезть в огонь: заперлись, пару поддают, вениками хлещут, визжат и крякают, выходят сухие, только раскрасневшиеся. «Наливай, косяк!» – требуют, по местному обычаю называя всех русских промышленных казаками. Раздосадованно переглянувшись, братья чертыхнулись, но уговор не нарушили, налили обещанное. Те выпили, предложили за другую чарку попариться еще раз.

От их простодушной хитрости Васька тряхнул флягой с остатками водки, Алексашка со злобным, перекошенным лицом, подмигнул ему и кивнул чугачам: «Заходите, коли такие смелые!» Начали они париться, Ивановы заскочили, сорвав дверь, видят, мужик с девкой сидят на корточках под полком и хлещут вениками по стенам. Увидели, что хитрость раскрыта – бросились вон. Девку промышленные поймали. За руки, за ноги – кинули на полок, хорошо плеснули на каменку и давай хлестать вениками. Сперва она вопила и брыкалась, потом размякла, затихла. Промышленные подумали – поняла удовольствие, перевернули на спину, а у нее черное лицо и пена на губах.

Два дня назад к отцу покойной, ченюкскому тойону Шенуге, отправили почетное посольство с подарками. Его селение промышляло морского бобра для артели. Как теперь все обернется – одному Богу известно. Управляющий Константиновской крепостью Григорий Коновалов сам проверял посты, в караулы ходили все, даже казенный мореход Степан Зайков. Молодая чугачка, завернутая в новое английское одеяло, стыла в сарае среди байдар.

Под утро, на сыром ветру караульных не спасали ни добротная птичья парка урильева пера, ни камлея – кожаный плащ. На Алтае, бывало, зимой в холода так не мерзли, как здесь, среди дождей. Потемнело так, что не стало видно крестов под стеной, Прохор подумал, что скоро рассвет, и обманулся. Просто тучи на какое-то время стали гуще, потом поредели. Стоять еще и стоять наедине с мыслями, не доверяя глазам, прислушиваться!

Ульяна задурила еще в Барнауле. Не успели получить задаток, стала требовать с Прошки ленту и новую рубаху. Правда, среди обозных и расфуфыренных горожанок они выглядели побирушками: он – в драном чекмене с чужого плеча, она – в облезлой душегрее и сером домотканом сарафане из сундуков Анисима. Не спасала и золотая коса, которую Ульяна то и дело перебрасывала с плеча на плечо. От торговых рядов ее не оттащить, глазищи так и зыркали по прилавкам. Это приметил артельный приказчик. Посмеиваясь над Прошкой и раззадоривая Ульяну, приговаривал:

– Промышленные на островах зарабатывают столько, что весь гостиный двор могли бы купить.

Видя, что Прохор не ревнивец, за Ульяной пробовал ухлестнуть Васька Котовщиков и однажды, спозаранку, вернулся в казарму с синяком под глазом. Следом, высоко держа голову с красными пятнами на щеках, вошла Ульяна. Спала она на одних нарах с мужчинами, отгораживаясь занавеской, а то и так, между Прошкой и Терентием. Вставала первой, долго зевала и потягивалась, ожидая, что кто-нибудь затопит печь. Но встав, уже веселей начинала стряпать.

В Иркутске, еще не сошел синяк под глазом Васьки, за столом завели разговор о заводских нравах. Котовщиков возьми и ляпни, косясь на Ульяну:

– У нас что ни девка, то бл… Бергалки родятся сверленными.

Ульяна вытряхнула со сковороды на стол очередной блин, перехватила ее тряпицей да как звезданет Котовщикова под другой глаз.

Перед Масленой она влетела в казарму, будто сорвалась с медвежьих когтей. Прошку звала названым братцем, Терентия величала по батюшке, ко всем работным обращалась с улыбкой и поклоном. Ездила на рынок, присмотрела в торговых рядах сережки. А приказчик как на грех, оговорился, что к празднику дадут денег.

– Сколько? – спросил Прохор, прощаясь с надеждой рассчитаться за новые ичиги.

Вместо ответа Ульяна и вовсе засияла:

– В церкви у приставихи видела, ну такие…

«Хоть бы целковый на праздник остался», – чертыхнулся Прохор и с обидой вспомнил деда, присоветовавшего взять девку: весь год припоминала она ему обещанные сережки.

– Семнадцать ассигнациями! – И, видя, как полезли под шапку брови у братца названого, пожала плечами. – Займи у Терентия, зачем ему деньги?

После обедни в казарме накрыли столы. Промышленные и работные, чистые телом, облегченные духом после исповеди, приодетые и чинные, степенно помолившись, расселись по лавкам: тобольские по одну сторону, иркутские – по другую, барнаульские – особо. Приказчик привез бочонок пива – дар от хозяина артели, и собирался уже сказать приветное слово, сообщить о снаряженном обозе, скором отъезде на Лену. Тут уточкой вплыла в казарму Ульяна в новом сарафане и козловых сапожках, голова алой лентой повязана, в ушах сережки, будто звезды, щеки нарумянены, брови и зубы чернены по моде дворянских бабушек, нынешних купчих и мещанок. Даже старый приказчик ахнул:

– Где поймали таку царевну?

Ульяна, виляя задом, прошла мимо него, села рядом с Прохором, оттопырив мизинчик, подняла чарку с наливкой и с поклоном сказала:

– С праздником, православные!

Прохор выпил первую, хмыкнул в нос и, подвинувшись к Терентию, тихонько спросил:

– В Беловодском царстве деньги есть?

Обмакнутый в сметану блин на миг застрял в бороде тайного беспоповца и единоверца по паспорту, глаза удивленно уставились на молодого попутчика. Но блин проскочил, скрывшись за шевелящимися усами, глаза просветлели:

 

– Нету!

– Это хорошо! – ухмыльнулся Прошка и со смешливой хитринкой посмотрел на Ульяну.

И потом все застолье плавала в нем непутевая озорная мысль, как соринка в чарке, даже когда блевал пивом и водкой, все чему-то посмеивался. В полночь, чуть живого, Ульяна уложила его на нары, погладила по голове. Прохор икнул и тихо заржал:

– Денег-то в Америке нет!

Ульяна, смеясь, запустила пальцы ему в волосы, ласково потрепала и прошептала:

– Там золото на земле валяется!

Прохор опять заржал, борясь с икотой, хотел сказать, что в артели и торга нет, один запасной мангазей: что дадут, тому будь рад. Но нары качнулись, закружились, и он затих…

Рассветало, в темени четче обозначились кресты. Когда завиднеется скала на берегу – можно требовать смену. Прохор огляделся по сторонам, набил трубку виргинским табаком, высек искру, раздул трут. Победными флагами над крепостью поднялись дымки. Вскоре, шевеля бородой и дожевывая, из казармы вышел иркутский мещанин стрелок Галактионов: тощий, низкорослый, крикливый. На плече – фузея, за кушаком топор.

Прохор ввалился в казарму, на ходу сбрасывая сырую одежду, прижался к теплой печи. В дальнем углу стонали больные цингой и чирьями. Тетка Пелагея в черном платке с трубкой во впалых губах поставила на стол котел с разогретой китовиной, подцепила кусок фунта на два, положила на деревянное блюдо.

– Мартын ночью помер! – прошамкала беззубым ртом, не вынимая трубки. – Другие на поправку пошли, а ему Бог не дал… Со «Святого Павла». Одиннадцатый годок на островах.

Прохор сел на китовый позвонок, обернулся, увидел на нарах отдельно от других больных тело, укрытое с головой, перекрестился не вставая и подвинул к себе блюдо. Еще неделю назад в крепости сквернились ракушками и морской травой, каждый день ходили промышлять зверя и рыбу – все попусту. Семеро слегли, остальные плевались кровью. Но не оставил Бог: передовщик Петька Коломин из камчатских мещан увидел касатку под скалой, уметил высунувшуюся голову и всадил пулю прямо в дыхательную дыру. На другой день касатку прибило к берегу. Артель запировала. Терентий Лукин долго принюхивался к еде – мясо похоже на скотское и дышит касатка, как корова, но из моря добыта, ног нет, значит – рыба. Посомневавшись, и он стал отъедаться по нужде в пост. А муки оставалось – только на Пасху пирогов испечь.

Прохор вынул нож из-за голяшки, порезал мясо ломтями, намазал китовым жиром и стал неторопливо жевать, глядя в стену, старался представить, что ест хлеб. Запив китовину отваром из трав, он совсем ослаб, подумал тупо: закурить или другим разом? Протер концом кушака фузею, подсыпал пороху на полку, пощупал пальцем кремень и поплелся в свой угол. Ульяна сидела на нарах, куталась в меховое одеяло и чесала волосы. Прохор положил ружье под бок, бросил нож, лег рядом с ней и молча потянул на себя одеяло.

– Как отстоял? – равнодушно спросила она.

– Ничего, – ответил он, зевая: – А Мартын ночью помер… Прими, Господи!

К полудню его разбудил Василий Третьяков, коренастый крепыш средних лет, с блестящей лысиной в полголовы. В руках – тобольская винтовая фузея, за кушаком пистолет и тесак. Прошка помотал головой, приходя в себя.

– Едут? – спросил сонно и стал собираться.

По небу волоклись тяжелые, свинцовые тучи, дул порывистый северный ветер с запахом снега. На промышленных отрывисто покрикивал управляющий крепостью и всей артелью Григорий Коновалов. Из-за его кушака так же торчали рукояти двух пистолетов, на боку висела сабля.

– Федька, Васька – на стену, к воротам! Возьмите фальконет, и чтобы фитиль не гас… Если дам дуплет – ворота быстро закрыть… С дикими разговариваю только я… Прошка! Крест сними – выпрашивать будут, а то и украдут.

– Теперь уж точно все наши харчи сожрут, – проворчал Третьяков, растирая ладонью обнаженную лысину.

– Взашей их, – ругался кто-то в толпе промышленных, – самим жрать нечего.

– Все, братушки, кончили с республикой! – властно крикнул Коновалов, расчесывая гребнем густую бороду, обернулся к передовщику Коломину, бросил презрительно и зло: – Хоть на время уйми своих варнаков. Начнется резня – не будут спрашивать, твоей или моей партии.

Петр Коломин, опустив дерзкие глаза, погонял желваки по скулам, под редкой бородой, мотнул головой с захолодевшими глазами, хрипло скомандовал своим промышленным:

– Делайте, что велит управляющий!

– Говорю и решаю только я! – громче крикнул Коновалов. – Один за всех! – И ворчливо, со злостью добавил: – Коли хотите быть живы.

Три десятка байдар Ченюкского и Чикешского селений подходили к берегу острова. Чугачи сидели в лодках на особый манер, подложив под себя воинские доспехи. Некоторые уже вытаскивали лодки на сушу, облачались в деревянные латы и шлемы. Затем, сбившись в толпу и задрав головы к тому месту, где за низкими облаками должно быть солнце, завыли. Поплясав в честь прибытия, вооруженные ружьями и копьями гости стали приближаться к стенам крепости.

Вот они переступили невидимую черту выстрела. Каждый промышленный взял на прицел одного. Выбрал цель и Прохор. Но нет! Шагнув раз-другой, чугачи остановились. Тойон, с одеялом, повязанным поверх парки, положил ружье у ног, за ним сложили оружие другие. Коновалов с толмачом вышли на стену, забалаболили по-чугацки. Управляющий обернулся, махнул рукой, подзывая к себе Прохора:

– Договорились! Выдают пятерых аманат. Обыщи, проводи в аманацкую избу, пусть Улька их накормит. Сам улыбайся поширше, будь ласков, но глаз не спускай. Чуть что – кончай на месте. Грех беру на себя!

Прохор отдал ружье, взял кремневый пистоль, закинул за спину дедов мушкетон и спустился к воротам. Они приоткрылись, впустив пятерых почетных заложников с подрезанными до бровей челками, с волосами, посыпанными орлиным пухом. Черные глаза с раскосинкой плутовато зыркали по сторонам. Из их проколотых ноздрей торчали точеные моржовые кости, у иных в прорезь на нижней губе вставлены кости и тонкие, как червяки, длинные раковины – цукли. Размалеванные красками лица блестели, как медные котлы. Некоторые из заложников были одеты в птичьи парки, другие в оленьи, ноги у всех босы.

Прохор задрал парку аманата, под ней не было другой одежды. Он увидел, что это девка, смутился: черт их разберет, где мужик, где баба. Стал ощупывать поверх одежды.

– Кто так обыскивает? – закричал со стены Галактионов. Спрыгнул вниз, подбежал, запустил аманату руку в пах. – Вон-на! – вытащил стальной бостонский нож. – Чего робеешь, как нецелованый? У них все одно совести нет.

Пожилой чугач, у которого вытащили нож, насмешливо водил лукавыми глазами, будто впервые видел поблескивавший клинок.

– Вспорет тебе брюхо – не перекрестится! – проворчал старовояжный стрелок. – А эта вроде баба, за пазухой меж титек щупай…

Обыск нисколько не смутил туземцев. С выпиравшими челюстями от заложенных за губу костяшек они посматривали вокруг надменно и горделиво. Прохор сунул нож за голяшку и, улыбаясь, как велели, повел заложников в аманацкую, где, сверкая золотой косой, Ульяна разливала чай по китайским чашкам.

Коновалов договорился впустить в крепость пятнадцать человек – родственников покойной. Первыми вошли тойон с редкими седыми волосками на подбородке и шаман с провалившимся носом. В его разрезанной нижней губе висели два острых камня, отчего зубы и нижняя десна были обнажены, по подбородку текла слюна. Котовщиков проводил их в пакгауз, где положили покойных в стороне от пустых бочек, байдар и весел. Подходить к ним промышленный не стал, из-за распахнутых дверей поглядывал, как родственники обступили тело девки с черным лицом, без слез и рыданий стали осматривать шею и грудь. Чугачка лежала по-христиански, на спине. В стороне, напоказ, остывал еще не отпетый Мартын, лицо его было светлым – едва успев почить, он уже помогал своим.

Вид мертвого русича рядом с чугачкой подействовал на диких лучше подарков. Не найдя следов насилия, они деловито залопотали, под руководством шамана подрезали сухожилия тела, стали сгибать его улиткой. Их посыльный забрался на стену, что-то сказал ждущим на берегу. Те, одобрительно зашумев, сложили оружие и направились в распадок к ближайшему лесному колку. На западной стороне в версте от крепости набросали кучу хвороста, бересты и смолья, положили на нее покойную чугачку и раздули огонь. Вскоре смрадно запахло паленым человечьим мясом.

Коновалов послал за стены два бочонка китового жира, в крепости готовился пир, хотя не предан был земле свой стрелок. Его обмыли, переодели в смертное иркутский купец Иван Большаков и Терентий Лукин. Они уже зажигали свечи, чтобы отпеть покойного, когда в пакгауз вошли управляющий артелью Григорий Коновалов с двумя пистолями за кушаком и его недруг, передовщик промысловой партии Петька Коломин: Мартын был его стрелком. Передовщик и управляющий сняли шапки, покрестились, кланяясь:

– Прости, брат! – смахнул слезу Коломин. – И после смерти русскому человеку честь в последнюю очередь, а как помощи просить, так у первого. – Поцеловал остывшего стрелка в лоб.

За ним Коновалов, придерживая рукой пышную, длинную бороду, приложился к остывшему лбу, ни словом, ни взглядом не выдавая неприязни к стоявшему рядом сопернику.

В это время Прохор сдал заложников иркутянину Галактионову и ушел в караул на стену, Ульяна вертелась среди гостей, потряхивая косой, поблескивая сережками, подкладывала китовину на плошки и чуть было не выволокла из поварни медный котел. На нее вовремя шикнули – чугачи непременно стали бы выпрашивать его, и она разливала чай из чугунного. К тому, что гости сидят и лежат в чем мать родила, а иные лишь с лоскутом на срамном месте, Ульяна привыкла. Они же поглядывали на нее с любопытством.

Шаман водил-водил провалившимся носом и передал толмачу, что желает спать с этой девкой. Тот на все застолье так и сказал по-русски. По замершим лицам косяков шаман понял, что допустил какую-то оплошность. Ульяна, с красными и белыми пятнами на лице, метала глазами молнии. С обычной для чугач самоуверенностью шаман повторил, что спать с ним – большая честь: потом можно участвовать в мужских сходах.

После мгновенного замешательства первым пришел в себя Григорий Коновалов. Он расправил по груди пышную русую бороду, поднялся с чаркой в руке, обратился к гостю:

– Спать с Ульяной нельзя, у нее болезнь пострашней той, что обычна среди островных народов. При ее болезни у мужчины сперва отваливается уд, только потом нос, потому Ульяну никто в жены не берет, хоть девка видная!

И дальше, ухмыляясь уголками глаз и похваляясь находчивостью, управляющий стал сыпать бисер красноречия: я, дескать, не враг гостю, должен сообщить…

Шаман пошевелил резаной губой, почесал проколотые щеки и, нетерпеливо прервав его, согласился, что с такой девкой спать нельзя. Разговор пошел о предстоящем промысле. Чугачей корили за прошлый сезон: кормили всю зиму, давали задаток, а они переметнулись к Баранову в Шелиховскую артель. Об этом в Константиновской много толковали, единодушно понося Павловскую крепость и ее управляющего. Кенайская губа – залив к западу от Чугацкого, считалась искони Лебедевским: Шелихов еще только обустраивался на Кадьяке, а лебедевские промышленные были там.

– В Чугацкой мы первыми крепость поставили, – возмущались старые стрелки. – Попускали хитрому каргопольскому купчине и допопускались: нынче его артель строит крепость в Кенайской губе, а в Чугацкой – срубила избу-одиночку и переманила наших работных чугач… Иные из лебедевских промышленных ругали своих передовщиков: нам бы такого управляющего, как Алексашка Баранов. У него порядок и хлеб, говорят, до Святой Пасхи.

Пока в Константиновской крепости и за ее стенами пировали, караулы стояли удвоенными. На пару с Прохором на стену вышел казенный мореход Степан Зайков, сорокалетний моложавый с виду мещанин, бывший в чести у обеих враждующих партий. Под его началом на пакетботе «Святой Иоанн Богослов» прибыли из Охотска Прохор с Ульяной, Терентий и Василий Котовщиков. Десять лет назад с этого же судна партия Петра Коломина высадилась в Кенайской губе. Нынешний управляющий артелью Григорий Коновалов тоже прибыл с Зайковым на пакетботе «Святой Георгий», только семью годами позже. Волей пайщиков и компаньонов две партии были объединены, но согласия между ними не было. Прохор и прибывшие с ним люди стояли особняком в этой распре, а Степан Зайков – выше склок. Он был дерзок и заносчив, но, выпив, становился добрейшим человеком. Уже по его походке, когда поднимался на мостки, Прохор понял, что мореход перед караулом принял добрую чарку. Степан приставил к острогу фузею, со вздохами осмотрелся, заметив у Прохора под паркой дедов крест, добродушно посмеялся:

– Не украли, пока обыскивал?! Меняются чугачи, не те уже.

– Что ж я, совсем дурак? – слегка обиделся Прохор. – Как можно с шеи крест украсть?

 

Степан, снисходительно улыбаясь, вынул из кармана трубку и кисет.

– А ты бывшего боцмана Дурыгина спроси, как из-под него кафтан сперли. – Зайков постучал кремешком по стволу фузеи, раздул трут и раскурил трубку, выпустив из коротко стриженной бороды густые клубы дыма. У него было желание поговорить, а Прохор не прочь послушать о былом.

– Ни на островах, ни на матером берегу нет народа вороватей чугачей. – Шепеляво проурчал мореход, сжимая зубами трубку. – Это сейчас они уже не те. А когда сюда прибыл мой брат Потап, люди диву давались: то, что, поев с твоего стола, посуду прихватят – обычное дело, а то ведь подойдет, хвать шапку с головы – и бежать. На минуту пристанут к борту судна на своих лодках, глядишь, затычки со шпигатов срезали, все гвозди повыдергивали…

У Дурыгина кафтан был новый. Боцман сильно боялся, что украдут, ночами им не укрывался, под себя стелил. Как-то уснул под байдарой, а удалой чугач не поленился, подкрался, привязал палку к дереву и дергал за бечеву, пока Дурыгин не проснулся. Боцман взвел курок фузеи, на миг только высунулся из-под байдары, чтобы оглядеться, хвать – нет кафтана. Утром пошел жаловаться тойону. Тот вора нашел, прислал к нему. Он кафтан вернул, но при этом сильно похвалялся, каков он удалец, и советовал другой раз лучше смотреть за своими вещами.

Мореход выколотил трубку, сунул за голяшку, взял в руки фузею. Ветер с севера усиливался, туман редел, холодало, но в воздухе все еще висела сырая взвесь.

– Смотри-ка. – Степан кивнул на берег, где возле костров сидели чугачи. – Сейчас девки плясать будут!

– Почем знаешь, что девки? У них все безбородые. Я пока обыскивал, только и различал, что на ощупь.

Степан тихо рассмеялся:

– Научишься! Девки до обеда пляшут, мужики после. У девок лица татуировкой обезображены, у мужиков – краской. – Зайков помолчал, глядя на пляски, вздохнул: – Нет, не те уже, пообвыкли, обрусели, наши порядки стали перенимать. Еще два года назад, когда строили крепость, этот же тойон Шенуга Ченюкского жила приходил к нам с родней. Мы наварили гречневой каши, намаслили ее китовым жиром, дали гостям ложки. Один набрал каши в рот, повалял языком и плюнул обратно в котел. Наши давай его бить, гости понять не могут за что, орут: «улу-улу», – показывают пальцем на язык. Привели толмача, чугач через него с обидой передал, что у него рот не поганый, все сородичи едят жеванное им. Сейчас-то – смех, а тогда каково было?!

Привалившись к стене, мореход глядел на пляски, хмыкнул и поскоблил скулу:

– Ишь, шалавы, как срамотой вертят, будто их на кол сажают! – сказал насмешливо и умолк. Судя по его лицу, хмель стал проходить, переходя в сонливость. Прохор, попыхивая трубкой, стал думать, как разговорить старовояжного.

– Коли лебедевские сюда первыми пришли, что спорят, чьи промыслы в губе? – спросил баском.

– Слушай болтунов, – неохотно проворчал Зайков. – За год до шелиховского поселения на Кадьяке мой брат Потап на «Святом Александре Невском» объединился с шелиховским пайщиком Деларовым, который ходил на «Святом Алексее» тотемских купцов Пановых, и с мореходом Мухоплевым на «Святом Михаиле», который в тот год принадлежал тотемскому купцу Холодилову, но компания Шелихова – Голикова имела в нем паи. Объединившись, три галиота пришли сюда искать новых угодий. Чугачи в то время воевали со всеми народами, жившими вокруг них, и всех держали в страхе. Алеуты и сейчас называют их неустрашимыми касатками. Наших здесь первый раз так побили, что пришлось уйти ни с чем. Мухоплев на «Михаиле» чудом вернулся в Охотск, потеряв половину экипажа. Идти к Кадьяку с Шелиховым он отказался и божился дальше Уналашки к востоку не ходить. Деларов встретил Шелихова на Уналашке, умолял остаться на зимовку, пугал, что к востоку народы лютые, ни торговать, ни промышлять не дадут… Но вскоре шелиховские мореходы Измайлов с Бочаровым описали Чугацкую губу. Потом Гришка Коновалов на месте нынешней крепости поставил избу-одиночку. Через год здесь промышляла артель иркутского купца Киселева. Вот и разбери, чья губа и кто первый! – Зайков плюнул за стену и тихо выругался. – Это промышленные драное одеяло поделить не могут, а главные пайщики заодно. Хоть бы и наши промыслы! Тридцать семь паев в деле принадлежат Лебедеву-Ласточкину, один – богоугодный, один – на охотскую школу, три – Гришки Коновалова, три – мои, тринадцать – курского купца Шелихова. Вы его артель ругаете, а он ваш пайщик… Понял? – Зайков снисходительно похлопал по плечу молодого промышленного и снова стал набивать трубку. – Гляди-ка, сейчас плясать перестанут, повернутся лицом к костру и завоют.

Так и случилось.

После Святой Пасхи стихли ветра, иногда сквозь низкие облака стало тускло проглядывать солнце. Промышленные смазали байдары жиром, целыми днями болтались на волнах прилива, рыбачили. Из-за постоянной сырости сушили рыбу в сараях, развешивая на шестах над дымом тлеющего огня. Все равно юкола долго не хранилась, быстро плесневела. Стрелки по двое-трое ходили в глубь острова за зверем и птицей, в хорошие дни добывали мяса помногу, но сохранить его было трудно.

И все-таки на Егория-голодного, в конце апреля, артели удалось собрать припас к промыслам. Партии стали расходиться по кормовым местам. Егоров с Котовщиковым попали в партию Петра Коломина, отправлявшуюся в Кенайскую губу, где у артели было укрепленное зимовье на реке Касиловке.

Полсотни русских стрелков на больших кадьякских байдарах пошли из залива на запад. За ними двинулись чугачи в кожаных и долбленых лодках. Попутно они промышляли морского бобра и зверя на встречных островах. Вскоре к ним присоединились полтора десятка алеутов на быстрых и узких однолючных байдарках. У большинства русских промышленных, кроме стрелкового оружия были пистолеты, у иных – сабли, у всех топоры. Прохор Егоров кроме компанейских фузеи и топора держал при себе дедов мушкетон. Передовщик Коломин перед походом посмеялся:

– На кой он тебе, колесцовый еще? Возьми в долг пистоль! – Но, натолкнувшись на упрямство молодого стрелка, плюнул и смирился. Так Прохор Егоров вышел на свой первый промысел с преогромным дедовским крестом на животе и со старинным мушкетоном.

В Кенайской губе партия разделилась на две чуницы. Одна, под началом иркутянина Василия Иванова, пошла на север, к Касиловке, другая собиралась идти к Черно-Бурому острову с дымящей горой, но сородичи передали чугачам, а те передовщику, что в губу вошло много байдар под прикрытием пакетбота. По их описанию это была шелиховская артель.

Петька Коломин срамословил и скрипел зубами от наглости кадьякских соседушек, грозил перестрелять русских артельщиков, а нанятых ими туземцев заставить промышлять на себя. Но время было горячим, упускать его никто не желал. Тогда передовщик уговорил морехода Зайкова, известного всем партиям и артелям, плыть на двулючке со старовояжным стрелком Галактионовым в Павловскую бухту, чтобы растолковать непонятливым соседям, у кого больше прав на Кенайский залив. Сам же распределил чугачей по группам во главе с русскими промышленными и отправил на промыслы. Егорова, Храмова, Котовщикова, Баклушина, Третьякова и несколько инородцев оставил при себе и стал ждать посыльных на острове близ мыса Святой Елисаветы.

Зайков и Галактионов на пути к Кадьяку встретили шелиховскую партию, плывшую в Чугацкий залив: эта наглость была откровенней их промыслов на Касиловске. Новопостроенную Павловскую крепость лебедевские посыльные увидели издалека. Острог был поставлен в удобном месте, на бугре, недалеко от берега бухты, с трех сторон укрытой от ветров. Гостей заметили на входе в нее. Навстречу им вышел сам шелиховский управляющий в окружении дружков. В кафтане нараспашку, в бобровой шапке. Засуетились его дружки, с почтением, на руках вынесли на сушу лодку вместе с послами.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru