Тем не менее именно 1913 год, на наш взгляд, стал для любовной лирики Мандельштама поворотным.
Прежде чем подробнее поговорить о его акмеистических стихотворениях этого и более позднего времени, обратим внимание на один мандельштамовский поэтический текст 1913 года, выбивающийся не только из любовной лирики Мандельштама, но и из его творчества в целом:
От легкой жизни мы сошли с ума.
С утра вино, а вечером похмелье.
Как удержать напрасное веселье,
Румянец твой, о пьяная чума?
В пожатьи рук мучительный обряд,
На улицах ночные поцелуи,
Когда речные тяжелеют струи
И фонари, как факелы, горят.
Мы смерти ждем, как сказочного волка,
Но я боюсь, что раньше всех умрет
Тот, у кого тревожно-красный рот
И на глаза спадающая челка67.
В одной из черновых редакций текст стихотворения был снабжен зачеркнутым позднее посвящением «Юрочке милому»68. Еще в статье 1992 года мы предположили, что «Юрочка» – это поэт Георгий Иванов, чей портрет набросан в двух финальных строках стихотворения69. В 2009 году, в комментарии к первому тому собрания сочинений Мандельштама, А. Г. Мец, до этого предполагавший, что под «Юрочкой» подразумевался Юрий Юркун70, без ссылки на нашу статью и со знаком вопроса высказал ту же самую гипотезу71.
Посвящение поэту-бисексуалу72, пусть и зачеркнутое автором, заставляет совершенно по-новому взглянуть на содержащиеся в стихотворении «От легкой жизни мы сошли с ума…» строки о «мучительном обряде» «пожатья рук» и «ночных поцелуях» «на улицах». Становится также понятно, почему «легкая жизнь», описанная в стихотворении, названа «чумой», почему она сводит «с ума», а адресату посвящения, самозабвенно погруженному в «легкую жизнь», предсказывается скорая смерть.
Выразительным биографическим комментарием к стихотворению может послужить следующий фрагмент из воспоминаний поэта-гомосексуала Рюрика Ивнева:
…Георгий Иванов, в ту пору бравировавший своей дружбой с Осипом Мандельштамом, который, в свою очередь, «выставлял напоказ» свою дружбу с Георгием Ивановым. И тому и другому, очевидно, нравилось «вызывать толки». Они всюду показывались вместе. В этом было что-то смешное, вернее, смешным было их всегдашнее совместное появление в обществе и их манера подчеркивать то, что они – неразлучны. Георгий Иванов в присутствии самого Мандельштама часто читал в «Бродячей Собаке» и в других местах стихи о дружбе, где были такие строки:
А спутник мой со мною рядом
Лелеет безнадежный сон.
Не верит дням, не верит взглядам
И дружбою не утолен.
Но вскоре им, очевидно, надоела эта комедия. Осип Мандельштам «остепенился», а Георгий Иванов начал появляться с Георгием Адамовичем73.
Неудивительно, что в феврале 1923 года «остепенившийся» Мандельштам зачеркнул это стихотворение в своей книге «Tristia», составленной Михаилом Кузминым, и на полях сделал энергичную объяснительную приписку: «Ерунда!»74. В заметке «Армия поэтов», опубликованной через десять лет после написания стихотворения «От легкой жизни мы сошли с ума…», Мандельштам ретроспективно так оценил настроения, которые владели им самим и Ивановым в период создания стихотворения:
Лет десять назад, в эпоху снобизма «бродячих собак» <…> молодые люди, не спешившие выбрать профессию, ленивые чиновники привилегированных учреждений, маменькины сынки охотно рядились в поэтов со всеми аксессуарами этой профессии: табачным дымом, красным вином, поздними возвращениями, рассеянной жизнью75.
Остается еще раз констатировать, что стихотворение «От легкой жизни мы сошли с ума…» в итоге оказалось единственным образчиком любовной лирики Мандельштама, в котором мужчина выступил в роли адресата.
1913 годом датированы два стихотворения Мандельштама, представляющие собой словесные портреты юных женщин – «Американка» и «Мадригал» («Нет, не поднять волшебного фрегата…»). Как мы помним, портрет адресата был представлен и в раннем мандельштамовском стихотворении «Нежнее нежного…» (1909). Однако обратить внимание на принципиальную разницу в данном случае важнее, чем на сходство.
Стихотворение «Нежнее нежного…», как и большинство лирических стихотворений Мандельштама этого периода, содержало прямое обращение к героине, скорее всего мысленное. Лирический субъект, таким образом, с неизбежностью превращался в персонажа стихотворения, внимание читателя оказывалось направлено не только на адресата, но и на него. Портреты юных женщин в «Американке» и «Мадригале» объективированы: герой ни с какими репликами к героиням не обращается, поскольку он выведен в этих стихотворениях за скобки.
Очень скоро мы убедимся, что объективированное, часто чуть ироническое портретирование молодых женщин и выключение себя самого из любовного уравнения стали теми способами, с помощью которых Мандельштам-акмеист в 1913 году остранял эротические темы.
Собственно, в «Американке» эта тема возникает лишь подспудно. Героиня стихотворения увлечена не мужчиной, а малопонятными, но тем более привлекательными для нее европейскими культурными ценностями:
Американка в двадцать лет
Должна добраться до Египта,
Забыв «Титаника» совет,
Что спит на дне мрачнее крипта.
В Америке гудки поют,
И красных небоскребов трубы
Холодным тучам отдают
Свои прокопченные губы.
И в Лувре океана дочь
Стоит, прекрасная, как тополь;
Чтоб мрамор сахарный толочь,
Влезает белкой на Акрополь.
Не понимая ничего,
Читает «Фауста» в вагоне
И сожалеет, отчего
Людовик больше не на троне76.
Все же любовная тема как минимум трижды оставила след в стихотворении. Первый след – явный: как это уже бывало у Мандельштама, любовную сцену в «Американке» разыгрывают не люди, а предметы. Во второй строфе «прокопченные губы» небоскребов целуются с «холодными тучами».
Второй и третий следы – неотчетливые, их оставили те поэтические произведения, которые в стихотворении скрыто цитируются.
Сам образ молодой экзальтированной американки, увлеченной европейской культурой, у Мандельштама восходит к пьесе в стихах Николая Гумилева «Дон Жуан в Египте» 1911 года. В этой пьесе юная Американка (она так и обозначена в списке действующих лиц), уже добравшаяся до Египта, влюбляется в Дон Жуана, который привлекает ее, главным образом, как персонаж европейского культурного мифа, а формулируя точнее, как заглавный герой великой европейской оперы:
И мне так родственен ваш вид:
Я все бывала на Моца́рте
И любовалась на Мадрид
По старенькой учебной карте77.
А в третьей строфе мандельштамовской «Американки», вероятно, содержится отсылка к стихотворению самого поэта «Silentium». Ведь определение «океана дочь» (которая «стоит» «в Лувре», возможно, перед одной из двух самых известных скульптур этого музея) почти неизбежно заставляет читателя вспомнить о рождающейся из морских волн богине эротической любви Афродите.
Стихотворение «Американка» Мандельштам в 1916 году отдал для публикации в 9 номер журнала «Рудин», издававшегося Ларисой Рейснер и ее отцом Михаилом Рейснером78. Но этот номер журнала в итоге не вышел. В отличие от 7 номера «Рудина» за 1916 год, где появился загадочный мандельштамовский «Мадригал», необъявленным адресатом которого стала уже тогда признаваемая красавицей Лариса Рейснер:
Нет, не поднять волшебного фрегата:
Вся комната в табачной синеве —
И пред людьми русалка виновата,
Зеленоглазая, в морской траве!
Она курить, конечно, не умеет,
Горячим пеплом губы обожгла
И не заметила, что платье тлеет —
Зеленый шелк, и на полу зола…
Так моряки в прохладе изумрудной
Ни чубуков, ни трубок не нашли,
Ведь и дышать им научиться трудно
Сухим и горьким воздухом земли!79
«Мадригал» – первое стихотворение Мандельштама, посвященное женщине, чье имя нам точно известно. Более того, эпитет «зеленоглазая», использованный в стихотворении, – это весьма конкретная и яркая примета внешности Ларисы Рейснер. Ее «серо-зеленые огромные глаза» упоминаются, например, в мемуарах друга юности Рейснер Вадима Андреева80. Предельно конкретна и ситуация, описанная в стихотворении: неопытная курильщица случайно прожигает платье.
Тем не менее «Мадригал» не производит впечатления реалистического портрета, в первую очередь из‑за ключевой метафоры стихотворения. Зеленый цвет глаз героини, а также зеленый цвет ее платья спровоцировали Мандельштама уподобить героиню русалке и сгустить вокруг этого образа морской, «изумрудный» колорит. Красавица-русалка создает вокруг себя атмосферу морского дна, с покоящимся на этом дне «волшебным фрегатом», но она не может вписаться в общество людей, как не могут «научиться» «дышать» «сухим и горьким воздухом земли» привыкшие к «прохладе изумрудной» «моряки».
Максимально объективировал любовный сюжет Мандельштам еще в двух стихотворениях 1913 года.
В первом из них, которое называется «Кинематограф», рассказывается о «лубочном» романе персонажей мелодраматического шпионского фильма:
Кинематограф. Три скамейки.
Сантиментальная горячка.
Аристократка и богачка
В сетях соперницы-злодейки.
Не удержать любви полета:
Она ни в чем не виновата!
Самоотверженно как брата,
Любила лейтенанта флота.
А он скитается в пустыне,
Седого графа сын побочный —
Так начинается лубочный
Роман красавицы-графини.
И в исступленьи, как гитана,
Она заламывает руки.
Разлука. Бешеные звуки
Затравленного фортепьяно.
В груди доверчивой и слабой
Еще достаточно отваги
Похитить важные бумаги
Для неприятельского штаба.
И по каштановой аллее
Чудовищный мотор несется.
Стрекочет лента, сердце бьется
Тревожнее и веселее.
В дорожном платье, с саквояжем,
В автомобиле и в вагоне,
Она боится лишь погони,
Сухим измучена миражем.
Какая горькая нелепость:
Цель не оправдывает средства!
Ему – отцовское наследство,
А ей – пожизненная крепость!81
Можно было бы отметить, что здесь предсказаны некоторые будущие стихотворения поэта о неизбежной трагической развязке любых романтических отношений. Причем, кажется единственный раз в лирике Мандельштама, в проигрыше в итоге оказывается исключительно женщина, а не мужчина.
Можно было бы обратить внимание на зловещие в свете надвигавшейся в 1913 году глобальной войны милитаристские мотивы стихотворения. На обложке двадцать второго, майского, номера журнала «Новый Сатирикон» за 1914 год, где впервые появился «Кинематограф», была помещена карикатура, посвященная военным приготовлениям Германии.
Однако воспринять мандельштамовский «Кинематограф» всерьез мешает не только место его первой публикации, но и ироническая, если не сказать, ерническая интонация стихотворения. Эта ироническая интонация была во многом предопределена самой призмой, сквозь которую Мандельштам в «Кинематографе» приглашал читателя взглянуть на обстоятельства «лубочного романа» «графини» с «лейтенантом флота». Как известно, на кино тогда многие смотрели как на заведомо второсортное искусство, призванное развлекать невзыскательного зрителя. Весьма характерно, что во все том же двадцать втором номере «Нового Сатирикона» за 1914 год помимо стихотворения Мандельштама тема кино в юмористическом контексте возникает дважды: в заметке «Самобытное» на странице 10 и в заметке, опубликованной в разделе «Перья из хвоста» на странице 12.
В июньском, двадцать четвертом номере «Нового Сатирикона» за 1914 год появилось еще одно мандельштамовское стихотворение – «Теннис», которое тоже было написано в предыдущем, 1913 году:
Средь аляповатых дач,
Где шатается шарманка,
Сам собой летает мяч,
Как волшебная приманка.
Кто, смиривший грубый пыл,
Облеченный в снег альпийский,
С резвой девушкой вступил
В поединок олимпийский?
Слишком дряхлы струны лир —
Золотой ракеты струны
Укрепил и бросил в мир
Англичанин вечно юный!
Он творит игры обряд,
Так легко вооруженный,
Как аттический солдат,
В своего врага влюбленный!
Май. Грозо́вых туч клочки.
Неживая зелень чахнет.
Всё моторы и гудки —
И сирень бензином пахнет.
Ключевую воду пьет
Из ковша спортсмен веселый;
И опять война идет,
И мелькает локоть голый!82
Как и в «Кинематографе», любовный сюжет в «Теннисе» максимально объективирован, поскольку и в первом, и во втором стихотворениях в качестве сырья для текста использовались не биографические обстоятельства автора, а фабула фильма (в первом случае) и теннисный «поединок олимпийский» между юношей и девушкой (во втором случае).
Если в «Кинематографе» воплощен минорный, мелодраматический вариант любовного сюжета, в «Теннисе» – очень редкий для любовной лирики Мандельштама – мажорный, оптимистический.
Связано это было, по-видимому, с тем, что программа акмеизма требовала от поэтов радостного принятия окружающего мира.
Борьба между акмеизмом и символизмом, если это борьба, а не занятие покинутой крепости, есть, прежде всего, борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю. <…> После всех «неприятий» мир бесповоротно принят акмеизмом, во всей совокупности красот и безобразий, —
писал Сергей Городецкий в установочной статье «Некоторые течения в современной русской поэзии»83. По воспоминаниям Георгия Адамовича, и «Мандельштам говорил: „Когда я весел, я акмеист“»84.
Соответственно, акмеистическое стихотворение «Теннис» отразило то состояние духа Мандельштама, когда он был весел. Разумеется, теннис и английский колорит оказались выбраны поэтом для воспевания намеренно. Теннисный микст, представляющий собой противоборство двух соперников разного пола, давал возможность изобразить спортивную игру и как любовный поединок, и как военное сражение: «…аттический солдат, / В своего врага влюбленный». Легкая одежда игроков позволяла завершить стихотворение умеренно эротической и очень конкретной деталью (до этого в любовной лирике Мандельштама не встречавшейся): «И мелькает локоть голый». Наконец, Англия, которая в разных текстах этого времени очень часто описывалась как страна, где все жители маниакально увлечены спортом85, обеспечила стихотворению бодрую, жизнеутверждающую интонацию, обусловленную принадлежностью автора к акмеистической школе. Остается прибавить, что теннис был одной из любимых спортивных игр Ларисы Рейснер86.
Мандельштамовский опыт написания оптимистического спортивного и вместе с тем любовного стихотворения оказался столь успешным, что спровоцировал на рабское подражание малоизвестного стихотворца Влад. Королева, в 1916 году напечатавшего в профильной спортивной газете поэтический гимн Англии как стране спорта. Пятая строфа этого гимна выглядит так:
Веселый теннис на лугу,
Июльским полднем озаренный,
Товарищ нежному врагу —
Он ей – покорный и влюбленный87.
Тем интереснее, что в том же 1913 году, когда был создан оптимистический «Теннис», Мандельштам написал, а через год напечатал, и опять в «Новом Сатириконе», в июльском, тридцатом номере, еще одно спортивное стихотворение – «Футбол». В финале этого стихотворения обыгрывается страшная и трагическая для современного читателя подробность эротического эпизода из Ветхого Завета. Прекрасная еврейка Юдифь (Иудифь), воспользовавшись страстным желанием ассирийского полководца Олоферна «сойтись с нею» (Иуд. 12: 16), мечом отсекает опьяневшему и уснувшему полководцу голову:
Телохранитель был отравлен.
В неравной битве изнемог,
Обезображен, обесславлен
Футбола толстокожий бог.
И с легкостью тяжеловеса
Удары отбивал боксер:
О, беззащитная завеса,
Неохраняемый шатер!
Должно быть, так толпа сгрудилась —
Когда, мучительно-жива,
Не допив кубка, покатилась
К ногам тупая голова…
Неизъяснимо лицемерно
Не так ли кончиком ноги
Над теплым трупом Олоферна
Юдифь глумилась и враги?88
По воспоминаниям Владимира Пяста, образ Юдифи в этом стихотворении «был вызван одной из постоянных посетительниц» артистического петербургского кафе «Бродячая Собака», «имевших прозвание „Королевы Собаки“ (таких было несколько)»89. В позднейшей повести Мандельштама «Египетская марка» эта девушка, спроецированная на знаменитую картину Джорджоне «Юдифь», хранящуюся в Эрмитаже, послужила прообразом коварного женского персонажа: «Юдифь Джорджоне улизнула от евнухов Эрмитажа»90.
В 1914 году Мандельштам увлекся тогдашней женой литературного критика Валериана Чудовского, художницей Анной Зельмановой-Чудовской. По воспоминаниям Бенедикта Лившица, это была «женщина редкой красоты, прорывавшейся даже сквозь ее беспомощные, писанные ярь-медянкой автопортреты»91.
Именем Зельмановой-Чудовской открывается аннотированный список влюбленностей поэта, который составила Анна Ахматова в своих мемуарных «Листках из дневника»:
Когда он влюблялся, что происходило довольно часто, я несколько раз была его конфиденткой. Первой на моей памяти была Анна Михайловна Зельманова-Чудовская, красавица-художница. Она написала его на синем фоне с закинутой головой (1914). На Алексеевской улице. Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько жаловался – еще не умел писать любовные стихи92.
Мы бы хотели обратить особое внимание на два аспекта, связанных с этим фрагментом. Первый аспект: само составление перечня мандельштамовских влюбленностей, прагматика которого может показаться непонятной и/или экстравагантной93, свидетельствует, что Ахматова очень большое значение придавала роли любовной темы в жизни и творчестве поэта. Второй аспект: если Ахматова передала смысл «горьких жалоб» Мандельштама правильно, это означает, что все те его любовные стихотворения, которые мы рассматривали до сих пор, самим поэтом таковыми не признавались, или, точнее говоря, записывались в разряд творческих неудач – «еще не умел писать любовные стихи». А это, в свою очередь, значит, что мы все же имеем право поискать среди стихотворений Мандельштама, в первую очередь не опубликованных при его жизни, такие, которые были связаны с личностью Зельмановой-Чудовской.
Еще А. А. Морозов предположил, что к тому самому портрету Мандельштама работы Зельмановой-Чудовской, о котором упоминает в «Листках из дневника» Ахматова, восходит не опубликованное при жизни поэта стихотворение 1914 года «Автопортрет»94:
В поднятьи головы крылатый
Намек – но мешковат сюртук;
В закрытьи глаз, в покое рук —
Тайник движенья непочатый;
Так вот кому летать и петь
И слова пламенная ковкость, —
Чтоб прирожденную неловкость
Врожденным ритмом одолеть!95
Мандельштамовское стихотворение 1914 года, о котором пойдет речь далее, тоже при жизни Мандельштама полностью никогда не публиковалось. Его текст сохранился в собрании А. Ивича (И. И. Бернштейна). Называется стихотворение «Приглашение на луну»:
У меня на луне
Вафли ежедневно,
Приезжайте ко мне,
Милая царевна!
Хлеба нет на луне,
Вафли ежедневно.
На луне не растет
Ни одной былинки,
На луне весь народ
Делает корзинки —
Из соломы плетет
Легкие корзинки.
На луне – полутьма
И дома опрятней,
На луне не дома —
Просто голубятни,
Голубые дома —
Чудо-голубятни…
Убежим на часок
От земли-злодейки!
На луне нет дорог
И одни скамейки:
Что ни шаг – то прыжок
Через три скамейки.
Захватите с собой
Молока котенку —
Земляники лесной —
Зонтик – и гребенку…
На луне голубой
Я сварю вам жженку!96
Важное отличие этого стихотворения от всех тех, которые мы рассматривали ранее, заключается в следующем: здесь Мандельштам обращается к адресату не на ты, а на вы, то есть обращение из мысленного и гипотетического превращается в возможное в реальной жизни. Но обращается поэт все-таки к условной «царевне», и зовет он эту «царевну» не на реальное свидание, а на условную «луну». Сделав один робкий шаг в сторону реальности, Мандельштам тут же делает два шага назад к привычной уже для него условности. Только теперь перед нами не мадригал русалке, не объективированный портрет американки в Европе, не описание теннисного поединка и не пунктирный пересказ фабулы мелодраматического фильма, а имитация жанра стихотворения для детей с его нарочитой инфантильностью («Захватите с собой / Молока котенку») и забавной нелепицей (если «на луне не растет / ни одной былинки», то откуда тогда берется «солома», из которой «весь народ / делает корзинки»?).
Впрочем, Надежду Мандельштам вся эта бутафория не обманула, и она в одной из своих заметок проницательно предположила, что «„Приглашение на луну“ вовсе для детей не предназначалось. Это из „взрослых“ стихов, и на луну приглашалась, наверное, вполне взрослая женщина»97. Дополнительный аргумент в пользу такой версии заключается в том, что «жженка», которой лирический субъект стихотворения собирается потчевать «царевну», – это крепкий алкогольный напиток типа пунша.
Почему мы предполагаем, что «вполне взрослой женщиной была именно Анна Зельманова-Чудовская? Во-первых, из‑за года написания этого стихотворения. Во-вторых, из‑за фонетической игры, в которую Мандельштам, возможно, сыграл в стихотворении. В «Приглашении на луну», как и в фамилии Зельмановой-Чудовской, есть два сдвоения с дефисом – «чудо-голубятни» и «земли-злодейки». В первой половинке второго из этих сдвоений («земли-злодейки»), возможно, анаграммируется первая половинка фамилии «Зельманова»98, а в первой половинке первого сдвоения («чудо-голубятни») – вторая половинка фамилии «прекрасной царевны» – «Чудовская».