Мне всегда нравились девушки выше меня. Быть выше меня несложно при моих метр двадцать.
Долгое время я считал, что в этом моем предпочтении есть что-то от метафизического архетипического стремления мужчины обладать чем-то большим, весомым, осязаемым.
Вот такой я загадочный самец, думал я.
Оказалось, все проще.
Оказалось, что корни – в глубоком детстве, как всегда. И никаких загадок.
Моя матушка однажды припомнила, как в детском саду я дружил с девочкой на две головы выше меня.
В младшей группе мы ходили обнявшись, насколько это было возможно при наших физических различиях: она обнимала меня за шею, я ее – за колено.
В старшей группе девочка еще подросла, а я как будто даже скукожился. И она меня бросила и стала ходить в обнимку с равновеликим гренадером.
Очевидно, что мой роман был обречен изначально: я играл с ней в большую любовь, а она со мной – в дочки-матери.
Получается, вожделея впоследствии высоких, я пытался дотянуться своими короткими ручками до недосягаемой высоты той своей детсадовской любви.
Надо дождаться, когда каланче из садика стукнет восемьдесят, и она согнется в три погибели от ревматизма.
Классный план.
Только вот что со мной-то тогда будет в восемьдесят? Страшно представить.
Да и будет ли.
Лет до тридцати я любил праздновать свой день рождения. Пока не понял, что это обратный отсчет.
Моя мама собирала родственников и устраивала приемы в мою честь. У нее даже был фирменный тост: она каждый год поднимала бокал за то, каким противным ребеночком я рос и каким прекрасным вырос. Правда, из трехминутного тоста часть про противного ребеночка занимала 2 минуты 40 секунд, а дифирамбы – всего 20 секунд.
Основным атрибутом противного Олежки, по воспоминаниям матушки, было недовольное лицо. Даже не так. «Вечно недовольное лицо» – так она говорила. По ее словам, я даже смеялся с недовольным лицом.
На моем лице рос кактус. Вместо лица я носил чернослив. На моем лице жил ослик Иа-Иа. Мое лицо умело сворачиваться ежом.
А у моего папы про это была своя история.
Однажды я приехал на выходные в гости к бабушке и дедушке, папиным родителям. Я вошел в их квартиру с такой физиономией, как будто принес им вести о начале ядерной войны. Их кот при виде меня в последний раз мяукнул и пошел вешаться с тоски.
В коридор из комнаты грандиозно выплыл дед. Он всегда так появлялся. Бабушка и мама суетились вокруг меня, стягивая с принца верхнюю одежду. Я подзастрял в неуклюжем зипуне. Бабушка тянула меня за один рукав, мама – за другой. При этом мама нервничала и причитала, что я опять приехал к родственникам с недовольным лицом, поэтому зипун и не снимается (такая кармическая теория). Она требовала у меня немедленно снять недовольное лицо и надеть довольное.
Тем временем дедушка степенно подошел ко мне, сел передо мной на корточки (а это был смертельный номер по причине его лишнего веса и больных коленей) и взял меня за свободное лицо. Пока бабушка с мамой пытались оторвать мне руки, дед большими теплыми пальцами принудительно распрямил суровые складки моей недовольной физиономии. Он прошелся своей широкой ладонью по моему лицу, как утюгом, и вернул мой рот, съехавший в приступе младенческого скептицизма куда-то к уху, на место под нос. В качестве последнего штриха дед вылепил из моих губ улыбку. Тут и женщины как раз подоспели, и я с веселым чпоком вылетел из зипуна.
Мама и бабушка одновременно ахнули: я стоял посреди коридора и улыбался.
«Ну вот, – заметил дедушка философски, – а вы говорите „недовольное лицо, недовольное лицо“. Весельчак!»
Никто еще серьезно не исследовал, как советские мифы (по-современному – «мемы») влияли на пластилиновую детскую психику. Я готов сделать первый вклад в такое исследование, рассказав о своем опыте.
В советском детстве меня отчаянно будоражил мем «строительство коммунизма». У меня в альбоме была марка «молодые строители коммунизма – вперед к новым успехам». Я воспринимал ее буквально, как прямое обращение партии и правительства лично ко мне. Вообще, если бы мои родители в то время узнали, что кто-то разговаривает со мной через почтовые марки, они бы, наверное, сильно расстроились. Я догадывался, что мои детские забавы и шалости не имеют отношения к строительству коммунизма. В школу я еще не ходил, а детский сад, даже во всем величии его старшей группы, не тот масштаб.
Как-то раз по телевизору я услышал выражение «стройки коммунизма», еще один фееричный мем. Я сходил на соседнюю стройку, но меня оттуда с матюками прогнал сторож, и я понял, что здесь, видимо, строят что-то другое.
Интуиция подсказывала мне, что строительство коммунизма ведется где-то там, на широких проспектах столицы нашей родины. И вот моя детская истерзанная поисками психика нашла решение. И я, наконец, научился строить коммунизм.
Я делал это двумя способами.
Во-первых, я читал настенную газету. В то время на улицах и даже в переулках размещались специальные стойки, на которых вывешивалась свежая газета. Рядом с моим домом стояла такая, и родители разрешали мне туда ходить. Читал газету – это громко сказано. Читать я тогда толком еще не умел, да и по росту дотягивался только до нижних газетных строчек. Я просто подолгу стоял неподвижно возле газеты и старательно тянул нос вверх, к передовице. Я был в восторге: еще бы, у подножия газеты «Правда» я строил коммунизм. Подозреваю, что со стороны это выглядело фриковато: шкет без признаков жизни, с глазами в кучу и задранным кверху носом. Вспоминаю, как однажды незнакомый дядька сделал мне замечание. Он спросил, не собираюсь ли я тут ссать на «Правду». Так он спросил.
Во-вторых, я много говорил по телефону. Напротив газетной стойки располагалась телефонная будка. Та самая, советская, с телефоном-автоматом внутри. Я торчал в ней до посинения, приложив трубку к уху и глазея на похожих изнутри. Я чувствовал, что мы с ними вместе делаем одно общее дело – строим коммунизм. Прохожие проходили мимо, наверняка удивляясь сосредоточенному лицу карапуза в будке и гадая, с кем же он там разговаривает. А я разговаривал с партией и правительством, не меньше! В этом я ни на секунду не сомневался: в одном фильме по телевизору Ленин беседовал с кем-то по точно такой же тяжелой черной никелированной трубке.
И, самое невероятное, партия и правительство мне отвечали!
«Московское время восемнадцать часов двадцать пять минут», – отвечали мне партия и правительство.
При социализме была крутая, качественная мифология.
В моем детстве гремел рассказ про Ленина и чернильницу. Кажется, Бонч-Бруевича. Кстати, это еще одно доказательство крутой мифологии: я думал, что это два разных человека, Бонч и его друг Бруевич, а потом оказалось, что все-таки один.
В том рассказе описывался случай, когда Ленин в тюрьме молоком из чернильницы, сделанной из мякиша хлеба, нацарапал то ли манифест Троцкому, то ли любовное письмо Крупской. А когда вошли жандармы, Ленин ее съел. В смысле, чернильницу, а не Крупскую.
Кто из моего поколения после этого не пробовал писать молоком? Писать молоком – знак принадлежности к эпохе, наш тайный код. Я не уверен, что у кого-то из нас получилось…
Лично меня мама однажды застала на кухне в луже молока, облепленного хлебными крошками, и наказала за надругательство над хлебом. После этого я начал сомневаться в Ленине.
И начал подозревать, что Бонч с другом Бруевичем вовсе не те, за кого себя выдают.
Для советского ребенка познание мира начиналось не с прописей, не с букварей, не с учебников. Познание мира для советского ребенка начиналось с мультиков.
Советский Союз знаменит своей мультипликацией. Неоднозначной и непростой, как и все в Советском Союзе.
Я уверен, что мультипликация в СССР была еще одной формой диссидентства, эзоповым языком протестующей интеллигенции. Это такой официальный самиздат. Многие советские мультфильмы глубоки, как Достоевский. Через головы детей они обращались к взрослым, с помощью тайнописи подтекста.
Некоторые шифровки мультипликаторов, спрятанные ими в невинных на первый взгляд сюжетах, в свое время дошли до моего детского подсознания.
Эти мультики стали моими любимыми. «Шпионские страсти», «Паровозик из Ромашково», «Винни-Пух», «Малыш и Карлсон», «Ну, погоди!». Именно они произвели во мне коперниканскую революцию посреди тотальной птолемеевой ереси.
В «Шпионских страстях» я тайно сочувствовал шпионам. К счастью, у меня хватило куриных мозгов не признаться на очередном уроке политинформации, что я мечтаю стать предателем родины. А как было не мечтать об этом? Главный герой, которого совращала Антанта, делал ровно то, о чем я в начальной школе грезил ночи напролет, подергивая во сне ножкой: курил папиросы, ходил по ресторанам и встречался с роковой красоткой на три головы выше его.
В «Паровозике из Ромашково» я таял, как рафинад в кипятке, при виде поезда на обочине. Образ «поезда на обочине» был антисоветским по сути, ментальной катастрофой. «Наш паровоз, вперед лети» – эпоха на всех парах мчалась в ближайшую вечность, сияющую на картине Богаевского «Днепрострой». В «Паровозике из Ромашково» поезд не «сошел», а «ушел» с рельсов: между этими двумя глаголами лежала мировоззренческая бездна. Советский поезд мог покинуть рельсы только в результате трагического инцидента, но не своего осознанного выбора. Не сомневаюсь, что «Паровозиком из Ромашково» диссидентствующие мультипликаторы протестовали против строительства БАМа.
Отечественный «Винни-Пух» был энциклопедией советской жизни, парадом типажей. Я обожал этих персонажей, всех без исключения, что не удивительно, ведь их списали с моих знакомых и соседей. Винни напоминает откинувшегося уголовника. Отчасти эту аллюзию подпитывал Евгений Леонов, озвучивший медвежонка и сыгравший урку в «Джентльменах удачи». Но не только. Винни-Пух постоянно совершает различные правонарушения: гоп-стоп с пчелами, разбой у Кролика дома, разводилово Совы с ослиным хвостом. Винни-Пуху не хватает только смачной татухи на лапе, хотя не исключено, что на первых эскизах она была. Пятачок – классическая «шестерка», «слабак», «заблуждающийся». Кстати, самая серьезная статья в итоге светит как раз этой неуверенной в себе свинье – за применение огнестрельного оружия против пчел. Сова восходит к классическим перекупщицам в малинах, воспетых в «Место встречи» в лице Верки Модистки. Немудрено, что у нее нашелся ворованный хвост. Что касается ослика, тут все совсем очевидно, так как это образ вечно пьющей русской интеллигенции: депрессия в день рождения, где-то потерянная накануне часть тела, неузнавание себя в зеркале вод.
«Малыша и Карлсона» советские мультипликаторы обременили сразу несколькими подпольными смыслами. Во-первых, это пацифистский мультик: Карлсон – боевой вертолет, уволенный из армии за доброту и человеколюбие. Во-вторых, это протест против карательной педагогики в лице Домомучительницы. Карлсон – первый советский Монтессори.
Антагонисты в мультфильмах той эпохи были всегда привлекательнее протагонистов. Положительные герои вызывали отрицательные эмоции. За ними не хотелось идти даже до следующего столба, не то что до конца. В моем случае это наиболее яркое проявилось с «Ну, погоди!». Я от всей своей чистой детской души желал Зайцу смерти. Причем мучительной. Я не понимал, какого лешего этот гиперпозитивный хмырь докопался до несчастного Волка. Последний, опять же, олицетворял для меня очередную ролевую модель: я тоже мечтал носитель тельняшку, гонять на бетономешалке и опрокидывать урны.
Но самый разрушительный эффект на мое еще не оперившееся и покрытое нежной пыльцой детское подсознание произвел вроде бы совсем невинный и непритязательный мультфильм «Ох и Ах».
«Ох и Ах» – это еще одна филигранная фальшивка про двух антиподов.
Ох – антиобщественник, вредный элемент, нахлебник. Это в терминах той эпохи. Или: слоупок, депрессант, асоциал, мизантроп и прокрастинатор, если говорить современным языком. Такой мультипликационный Обломов.
Ах – его противоположность: энтузиаст, вертихвост, стахановец и передовик, или стартапер-адреналинщик, по-нашему. В вечной движухе и гиперактивности.
Ах постоянно норовит перевоспитать Оха, форматирует его, тормошит.
Официальная мораль советского мультфильма понятна: будьте, как Ах.
Но на меня лично сила этого произведения искусства действовала, как и было задумано его создателями, с точностью до наоборот. Я завидовал Оху и хотел жить как он – в кладовке и в паутине. Я снова, как и в случае с Зайцем и Волком, не понимал, почему этот розовощекий Ах до него докопался. И, когда в итоге по сюжету Оха заставили постричься и убрать паутину, я почти физически страдал.
После просмотра «Оха и Аха» я каждый раз доставал из ящика для стирки грязные вещи и отказывался идти в школу.
«Кладовка или смерть!» – скандировал я родителям.
Ах – это такой советский мультипликационный анти-Че Гевара.
В итоге после «Шпионских страстей» я, конечно, не стал шпионом, зато освоил английский и полюбил путешествия заграницу.
«Паровозик из Ромашково» научил меня тому, что в конце великого пути нет ландышей. Ландыши растут на обочинах. А в конце великого пути – лишь тьма гулкого депо.
«Винни-Пух» подготовил меня к разнообразию человеческой природы и к тому, что совы – не то, чем кажутся.
«Малыш и Карлсон» помог мне принять очень важное в моей жизни решение: после восьмого класса я перешел из обычной школы в экспериментальный лицей.
А благодаря «Ну, погоди!» я усвоил золотое правило, которому следую до сих пор, – держаться подальше от зайцев.
Как ни крути, получается, что всем хорошим во мне я обязан советской мультипликации.
В детстве художественный вымысел был для меня непосильной ношей. Если других детей искусство лишь слегка увлекало, то меня безвозвратно засасывало.
Так, после просмотра мультика про «Варежку» я наотрез отказался носить варежки. Тот просмотр очень некстати случился зимой, на улице стояли морозы, а не лежала прохлада, как нынче, в двадцать первом веке. Матушка, батюшка, бабушки, дедушки и тетушки использовали весь свой коллективный IQ, чтобы убедить меня утеплиться, но я извивался с воплями, что не собираюсь надевать на себя дохлых собак.
По словам Достоевского, все мы вышли из «Шинели» Гоголя. Про всех не скажу, но я лично вышел из «Варежки» режиссера Романа Качанова.
Кино имело надо мной тираническую власть. Кино продолжалось во мне и после кино.
Как-то раз, еще в начальной школе, я решил поиграть в «Четыре танкиста и собаку». В Советском Союзе гремел такой фильм польских кинематографистов.
Дома, в своей комнате, из подручных предметов я легко соорудил себе танк: четыре стула, впереди швабра – вот и весь военпром. И хотя стулья стояли в ряд, как в трамвае, главной бедой моего танка было даже не это. До четырех танкистов мне не хватало ровно трех танкистов.
Со вторым танкистом я решил вопрос довольно быстро, пригласив в гости закадычного друга детства Сему. Но дальше начались проблемы. С остальными членами экипажа возникли сложности: дело в том, что мы с Семой в то время больше не знали никаких других детей, кроме друг друга. «ВКонтакте» тогда еще не было, и оперативно расширить круг знакомств не представлялось возможным.
Сема предложил сделать вид, что два других танкиста погибли. Я готов был согласиться на эту уловку, но, как маньяк чистого искусства, выдвинул одно условие: тела мертвых танкистов должны быть настоящими. Сему это озадачило настолько, что он даже заплакал.
Я не мог позволить себе подвести польских кинематографистов. Горшочек моего мозга отчаянно варил, правда, как всегда, не по рецепту. Поэтому я довольно скоро нашел элегантное решение. Я объявил, что два других танкиста уехали в командировку. Звучало загадочно и торжественно.
Мы вчетвером – я, Сема и два танкиста в командировке – заняли свои места в танке. И тут я осознал, что у нас нет собаки.
Весь следующий час мы с Семой носились по двору перед домом за бездомной дворнягой. Несчастное животное неосмотрительно выбрало наш микрорайон для послеобеденного сна. Когда собачка уже почти сдалась и стояла на задних лапах, держась за березу и кашляя вместо лая, Сема запаниковал.
Он начал скакать вокруг меня и кричать, что, даже если мы поймаем собаку, мы никогда не сможем поймать девочку. Шельмец был формально прав. В фильме «Четыре танкиста и собака» фигурировала некая возлюбленная главного героя, рыжая бестия. Сема настолько не верил в наши с ним перспективы поймать целую девочку, что вторично за день заплакал. Собака отдышалась, на прощание лизнула плачущего Сему и убежала.
Из двора нас забрала моя бабушка, вернувшаяся из магазина.
Пока мы поднимались наверх в квартиру, бабушка уточнила причину Семиных слез. Добрая женщина сразу согласилась стать рыжей бестией. Моего непритязательного приятеля это устроило. Я же потребовал у бабушки снять очки и причесаться, малолетний шовинист.
Но даже причесанная бабушка не решала проблему собаки.
Ее решил мой хомяк.
До того момента он уже целый год влачил бессмысленное существование в моей комнате. Наконец для него настал великий день, постановил я и повысил это бесполезное существо до собаки. Я разместил его в танке в коробке из-под ботинок.
И вот высшая художественная справедливость восторжествовала: четыре танкиста в составе меня, Семы, а также двух командированных товарищей вместе с собакой в виде хомяка гордо двигались навстречу рыжей бестии шваброй вперед, а рыжая бестия в исполнении причесанной бабушки без очков приветственно, хотя и подслеповато, махала нам рукой.
Мой папа, вернувшийся в тот момент с работы и заставший нашу артистическую инсталляцию, воскликнул:
«Ого! В человека рассеянного с улицы Бассейной играете?»
Действительно, есть у Маршака такое стихотворение.
Но оно совсем про другое, катастрофически про другое.
Мой папа всегда был непоправимо далек от искусства.
Кто смотрел советский мультфильм «Варежка», тот над «Хатико» не плачет.
Правда, самое страшное кино из детства и спонсор моего заикания – это все-таки не «Варежка», а «Всадник без головы».
Я посмотрел его в деревне в четырехлетнем возрасте. На ночь. Я бы точно поседел, если бы на тот момент и так не был блондином.
После просмотра этого веселого семейного приключения с безголовым трупом, привязанным к лошади, я весь вечер ни на секунду не отходил от взрослых.
Взрослые же в полном составе пошли сидеть на лавочке за ворота: так делал весь местный деревенский бомонд. Селяне на лавочках за воротами переговаривались через улицу, перекидывались последними новостями. Это был прототип современного «Фейсбука».
Я увязался со своими и уселся с краю, вцепившись маленькими побелевшими пальчиками в отца.
Фильм закончился, но только не для меня. В моей голове звучала тревожная музыка, прямо как пишут в титрах.
Разговоры постепенно смолкли. Все наслаждались тихим очарованием летней ночи. Небо было высокое, усыпное. Крупные гроздья звезд аж звенели. Цикады поигрывали на тонких струнках души.
«А-А-А-А», – раздался истошный вопль, и по улице в гулком безмолвии пронесся я.
На этом мои воспоминания о том прекрасном вечере заканчиваются. По легенде, меня потом несколько дней не могли выковырять из-под кровати и носили туда еду.
Вторая часть истории вошла в анналы уже по воспоминаниям родственников, в частности моего отца.
Селяне на лавочках молча проводили меня взглядом, пока я не добежал до калитки нашего дома и не исчез за ней.
«Чего это он?» – спросила соседка из дома напротив.
«Фильмов пересмотрел», – ответил мой отец и указал ей в начало улицы, на пригорок.
Там в начале улицы, на пригорке, в багровом зареве закатного солнца стоял всадник без головы.
Но, кроме меня, его почему-то никто не испугался.
Всадник без головы спустился с пригорка и поехал вниз по улице.
Как только он поравнялся с нашей лавочкой, все узнали в нем местного пастуха Петьку.
Петька ехал верхом на своей старой кляче, набросив на голову капюшон куртки от комаров. Старая кляча очевидным образом делала его всадником, а капюшон – без головы.
Петька уже миновал лавочки, когда соседка из дома напротив крикнула ему в след:
«Петька, придурок, кончай бухать! Вон ребенка за версту напугал своим перегаром!»
При наших современных городских тропических зимах Дед Мороз – это уже давно комический персонаж.
Ну, какой Мороз, право. Скорее, Дед Оттепель. Или Дед Слякоть. Или Дед Какой Придурок Опять Рассыпал Эту Соль. Правда, последнее имя – совсем уж экзотическое для Деда.
В наше время из-за глобального потепления эти двое находятся в хронической противофазе: Дед с Морозом встречаются только в мультиках.
А вот в моем советском детстве было и то и другое – и деды, и морозы.
Родители старались, чтобы Дед Мороз приходил ко мне на каждый Новый год. «Старались» – не в том смысле, что подсыпали мне галлюциногены в еду. Они наряжались. Косплеили Деда, как бы мы сейчас сказали. Для нас, советских детей, у Деда Мороза было знакомое лицо, потому что это лицо обычно принадлежало кому-то из наших родственников.
Впервые Дедушка Мороз вошел в наш дом, когда мне было годика три. Накануне торжественного события я так нервничал, ожидая анонсированного родителями Деда, что никак не мог заснуть. Мама полночи читала у постели начинающего невротика книжку. Это был сборник рассказов для детей про Ленина. В них его через строчку называли «дедушка Ленин».
Поэтому, когда на следующее утро в дверях квартиры возник мой отец, переодетый Дедом Морозом, и собравшиеся по случаю родственники хором спросили меня: «Кто это, Олежка?», я не задумываясь ответил: «Дедушка Ленин!»
В шестилетнем возрасте во мне стали пробиваться слабые признаки интеллекта.
По рассказам родителей, в мой последний перед школой Новый год они всерьез озаботились правдоподобием наших ритуальных мистерий с Дедом Морозом. Папа, много лет послушно игравший эту роль, вдруг пошел в отказ.
«Я уже давно перерос этот образ! Я не развиваюсь! Это актерская смерть! Я хочу сыграть Макбета, Свидригайлова!» – кричал он.
Ладно, не кричал. Но дедморозить отказывался…
Он заявил маме, что, по его мнению, я начинаю что-то подозревать. Штирлиц еще никогда не был так близок к провалу, сказал папа, цитируя анекдот. И потребовал себе замену.
Все эти сомнения посетили папу очень вовремя, за пять минут до выхода на сцену. Я уже сидел в комнате под елкой, ожидая рутинно-волшебного звонка в дверь. (В шесть лет некоторые из моих сверстников уже пить бросали, а я все Деда Мороза под елкой ждал – это так, штрихи к портрету.)
На маме был стол.
«На мне стол!» – воскликнула мама и побежала на кухню, пригнувшись и втянув голову в плечи, как будто стол был на ней не в фигуральном, а в прямом смысле.
В коридоре остались двое – папа и бабушка.
За одну минуту папа уговорил бабушку, за вторую он надел на нее костюм Деда Мороза, за третью укоротил на ней огромный красный тулуп, за четвертую вручил ей мешок с подарками и на пятой минуте отец торжественно вытолкал бабушку за дверь. Эта бабушка была мамой моей мамы, то есть папиной тещей. Поэтому не исключено, что в тот момент сбылась одна тайная папина мечта.
Наконец, в дверь позвонили. Я выбежал в коридор.
Дед Мороз 2.0 в исполнении бабушки был в два раза короче стандартного типового Деда Мороза.
Бабушка попыталась минимизировать женственность своего голоса, поэтому Дед Мороз 2.0 говорил как алкоголик, который сжег себе связки техническим спиртом.
В довершение этого фиаско накладная борода оказалась бабушке слишком велика. Поэтому борода Деда Мороза 2.0 начиналась прямо от бровей, что делало его похожим на Вия, о котором я, к счастью, в те годы еще не знал.
Но бабушка играла самозабвенно, с лихвой компенсируя провал костюмера.
Родителям показалось, что я ничего не заметил. Все шло прекрасно.
И тут мама с папой обратили внимание, что я как-то странно кошусь на ноги Деда Мороза.
Они присмотрелись. Папа слишком сильно укоротил бабушке тулуп. На ее ногах, доступные всеобщему обозрению, красовались домашние тапочки. «Фирменные» бабушкины тапочки с большими помпонами, которые она всегда носила по дому.
Все прямо как в том дурацком детском анекдоте, снова про Штирлица: ничто не выдавало в Штирлице русского разведчика, кроме буденновки и балалайки.
Пока родители пытались предсказать мою реакцию на их вероломство и измерить глубину нанесенной ребенку травмы, я продолжал принимать подарки и водить хороводы, как ни в чем не бывало.
По воспоминаниям мамы, папа прошептал ей тогда:
«У него, видимо, шок».
И вот очередной домашний ТЮЗ подошел к концу, и мы направились в коридор провожать сказочного гостя.
Там я попросил Деда Мороза наклониться ко мне и что-то шепнул ему на ухо. Дед Мороз в ответ погладил меня по голове и вышел за дверь. А я побежал в комнату разбирать подарки.
Через несколько минут бабушка-оборотень незаметно прокралась обратно в квартиру в своем человечьем обличье.
Родители немедленно бросились к ней:
«Что он сказал? Что сказал?»
Бабушка улыбнулась и ответила.
Родители тоже начали улыбаться.
А папа даже добавил:
«Вот она, сила искусства!»
В коридоре, у входной двери, я прошептал Деду Морозу на ушко:
«Я знаю, что ты надел бабушкины тапки. Но я тебя не выдам!»