Летний дождь, слепой как крот и любопытный как незамужняя девица, вприпрыжку пробежался по кронам деревьев. Свалился на поляну, щелкнул по носу матерого дикобраза, который сунулся было из-за кустов, весело сплясал на трупе бедняги-ракшаса и скакнул к Арджуне. Холодные пальчики с робостью тронули металл доспеха, оставляя после себя россыпь медленно гаснущих алмазов – и дождь внезапно застеснялся, сник и в солнечных брызгах удрал прочь.
– Ты хотел видеть меня? – спросил я. – Зачем?
Во втором «зачем?» отчетливо чувствовался привкус первого.
Сладко-солоноватый привкус.
– Битва идет к концу, – как-то невпопад ответил Арджуна, и меня поразил звук его голоса, обычно похожего на зычный гул боевой раковины.
Словно литавра дала трещину и на удар отозвалась сиплым пришепетыванием, вестником скорой смерти.
– Великая Битва идет к концу, отец. Никто не верит, что прошло всего две недели. Кажется, что вечность. Бессмысленная вечность, во время которой мы только и делали, что резали друг друга. Я спрашивал у братьев, у союзников – они не помнят начала.
– Начала? Что ж тут помнить? – две армии сошлись на Поле Куру…
– Я не об этом, отец.
– Тогда о чем? Ты имеешь в виду корни вашей вражды?
– Нет. Ты даже не представляешь, отец, как трудно мне сейчас говорить. Перебивай как можно реже, пожалуйста; и пойми – это не обида и не дерзость. Я потому и назначил тебе встречу в Пхалаке, что ближе к Курукшетре я вообще не сумел бы вымолвить ни слова. Меня пожирает изнутри второй Арджуна; и он, этот второй – не твой сын. Он лишил меня прозвища, которое я не хочу больше произносить и слышать; он толкает меня на страшные поступки, их нельзя простить – но я прощаю их самому себе. Зажмурясь. Временами мне кажется, что я схожу с ума. Что Обезьянознаменный Арджуна – единственный, кто помнит начало.
Арджуна отвернулся. Сделал шаг, другой, присел на поваленное дерево, где незадолго до него сидел золотушный людоед, прежде чем отправиться в вечное путешествие смертных.
Горсть алмазов, запутавшись в густых кудрях моего сына, сверкала диадемой.
Лишь сейчас я заметил, что Носящий Диадему сегодня забыл одеть свое обычное украшение.
Забыл?
Или не захотел?!
– До самого первого рассвета битвы, отец, я не понимал, на что иду. Гордость ослепляла меня. Но когда мы встали на Курукшетре друг напротив друга, когда до бойни оставались считанные минуты – я велел своему вознице вывезти колесницу на полосу пока еще ничейной земли и там остановиться… Надеюсь, отец, ты еще помнишь, кто взялся быть возницей у твоего Арджуны?
Напоминание оказалось излишним. Уж кто-кто, а Индра прекрасно это помнил. Потому что поводья колесницы Обезьянознаменного крепко держал Кришна Джанардана, Черный Баламут – главное земное воплощение братца Вишну.
Аватара из аватар.
Изредка мне думалось, что Черный Баламут излишне крепко держит эти поводья – но до личного вмешательства пока не доходило.
Негоже Индре громыхать попусту на земле…
– Мы выехали вперед, отец, и я увидел их: двоюродных братьев, друзей, наставников, шуринов и свекров, дядек, пестовавших меня в детстве… Я услышал плач их вдов. Грядущий плач. Если бы кто-нибудь сказал мне за день до этого, что я способен уронить свой лук Гандиву – я убил бы негодяя на месте.
Он помолчал.
Скорбно шуршали ладони-листья удумбары – священного фикуса, из древесины которого делают трон для возведения кшатрия на царство; и капли одна за другой осыпались на простоволосую голову моего сына.
– Я выронил лук, отец. Впервые в жизни. Все волосы на моем теле встали дыбом, слабость сковала члены, и я велел Кришне ехать прочь. Совсем прочь, подальше от Поля Куру. Потому что нет такой причины, ради которой я стану убивать родичей. Или пусть он тогда отвезет меня к передовому полку наших соперников, чтобы они прикончили Арджуну. Клянусь, сказал я, что с радостью приму смерть, не сопротивляясь.
– И кто же уговорил тебя вступить в битву?
– Мой возница, – не поднимая головы, глухо ответил Арджуна.
– Черный Баламут?!
– Да. Мой двоюродный брат по материнской линии.
– Каким же образом он смог заставить сражаться отвратившегося от битвы?!
– Он спел мне Песнь Господа.
И я почувствовал озноб.
– Песнь кого?
– Песнь Господа.
– И кто же он, этот новоявленный Господь?!
– Кришна. Черный Баламут.
За последующий час я вытянул из Арджуны если не все, то многое. В основном, эта самая Песнь Господа была полна маловразумительных нравоучений, сводившихся к одному: Черный Баламут есмь Благой Господь, вмещающий в себя все мироздание целиком, за что его надо любить.
По возможности, всем сердцем.
Тем же, кто возлюбит Господа сердечно, безо всяких иных усилий светят райские миры, кружка сладкой суры и миска толокняной мантхи с молоком ежедневно.
Единственное, что смутило меня поначалу: это стихотворный размер Песни. Вместо обычных двустиший Господь изъяснялся редко употребляемым строем ГРИШТУБХ – укороченными четверостишиями с весьма своеобразным ритмом ударений внутри строки.
Хвала певцу из певцов, князю моих гандхарвов! – выучил, негодник…
Сперва я хотел успокоить Арджуну. Черный Баламут меня интересовал в последнюю очередь – после сегодняшних забот пусть хоть Индрой назовется, не то что Господом! Но мало-помалу, пока я размышлял, слушая краем уха злополучную Песнь, меня стала обуревать дремота. Перед внутренним взором проносились смутные видения: кукушка в гирляндах гнусаво верещала голосом Словоблуда, земляные черви вольно резвились в остатках змеиной трапезы Гаруды, звезды моргали с лилового небосвода, Свастика Локапал дергалась на Трехмирье, агонизируя, начиная загибать края в противоположную сторону, образуя «мертвецкое коло»…
Наверное, я закричал.
Потому что огненная пасть, заря убийственной Пралаи, вновь метнулась мне в лицо, просияв из пекторали краденого доспеха – и на этот раз я точно знал, что родился, вырос и умру червем.
Крик вырвался из моей груди в тот миг, когда кружка суры и миска толокна с молоком показались мне, Индре-Громовержцу, несбыточным раем.
Арджуна смотрел на меня и молчал.
– И ты тоже? – наконец спросил мой сын почти сочувственно.
«Что – тоже?» – хотел переспросить я, но вместо этого сжал ладонями виски и заставил дыхание наполниться грозой. Ледяная волна пронеслась по сознанию, заглядывая во все закоулки, выдувая пыль и прах…
Чужак во мне одобрительно улыбнулся и с наслаждением вздохнул полной грудью.
– Ты уверен, что Черный Баламут спел Песнь одному тебе? – я повернулся к Арджуне, и под моим взглядом он попятился.
– Не уверен, отец. Теперь – не уверен.
– Песнь достаточно услышать? И райские миры обеспечены?
– Не совсем, отец. Ее надо повторять вслух. Каждый день. Как можно чаще. Повторять и любить Господа Кришну. Ибо Он сказал: даже бессмысленное декламирование Песни приравнивается к высочайшему жертвенному обряду, и любящий Меня глупец рано или поздно прозреет.
Он хотел добавить что-то еще, но долго не мог. Герой и воин, гордец из гордецов, сын Индры заставлял повернуться костенеющий язык, а дар речи никак не возвращался, ускользал…
Жилы на лбу Арджуны набухли, кровь бросилась в лицо, в огромных глазах вновь заплескался серебряный прилив – и слова прозвучали.
– После того, как вчера я предательски убил Карну-Секача, я ни разу еще не декламировал Песнь.
И, глядя на него, я понял: это был величайший подвиг в жизни Обезьянознаменного.
Мышиный оленек с разгону вылетел на поляну. Сверкнул пятнисто-полосатой шкуркой, шумно понюхал воздух и, мгновенно успокоившись, принялся хрустеть свежей травой. Судьба обделила зверька статью и рогами, сделав похожим скорее на крупную белку, и с такими же выступающими из-под верхней губы резцами. Зеленая пена мигом образовалась на оленьих губах, временами он косился в нашу сторону – но уходить не спешил.
Видимо, Индра-Громовержец и Серебряный Арджуна казались глупому оленю самыми безобидными в Трехмирье существами.
Глупому – или умному оленю?!
Глядя на него, я вдруг представил невообразимые толпы людей. Море голов, колышущееся море, гораздо больше той немеряной толпы, что собралась на Поле Куру – и Песнь Господа звучала набатом из слюнявых ртов, потому что глупец рано или поздно прозреет, а если просто любить и ничего больше не делать, то рай сам придет к тебе и скажет:
«Бери миску и будь счастлив!»
Дваждырожденными называли не одних брахманов-жрецов. Любой – будь он воин-кшатрий или вайшья-труженик – если только он получил образование, считался родившимся дважды. Если же он при этом честно выполнял свой долг – за жизнь накапливалось достаточно Жара-тапаса, чтобы душа умершего могла передохнуть в райских мирах и отправиться на следующее перерождение. Про аскетов-подвижников я и не говорю – их пренебрежение собственной плотью иногда заставляло содрогаться богов…
Для Песни достаточно было просто родиться и выучиться говорить.
– Я видел Его истинный облик, отец…
Сперва я не расслышал.
– Что?
– В конце Песни Он сказал, что все, кого я убью на Поле Куру, уже убиты Им; так что я могу не беспокоиться. Грех – на Нем. И по моей просьбе Он показал мне свой истинный облик.
– Какой?
– Мне было страшно, отец. Мне страшно до сих пор.
Я приблизился к сыну и обеими ладонями сжал его виски; крепко, до боли, как незадолго до того сжимал свои. Резко дохнул в лицо Арджуне, и он закрыл глаза, морщась от острого аромата грозы.
В светлых волосах отставного Витязя отчетливо блестели нити из драгоценного металла.
– Дыши глубже и ни о чем не думай…
Собрав Жар-тапас Трехмирья вокруг нас в тугой кокон, я заботливо подоткнул его со всех сторон, как ребенок закутывается в одеяло, спасаясь от ночных кошмаров… мы стали единым целым, сплелись теснее, чем мать с зародышем внутри, только я не был матерью, я был Индрой, и минутой позже глубоко во мне зазвучал плач покинутого младенца, испуганный голос моего сына, рождая грезы о бывшем не со мной:
Образ ужасен Твой тысячеликий,
тысячерукий, бесчисленноглазый;
страшно сверкают клыки в твоей пасти.
Видя Тебя, все трепещет; я – тоже.
Пасти оскалив, глазами пылая,
Ты головой упираешься в небо;
вижу Тебя – и дрожит во мне сердце,
стойкость, спокойствие прочь отлетают.
Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно,
воины спешно рядами вступают;
многие там меж клыками застряли —
головы их размозженные вижу.
Ты их, облизывая, пожираешь
огненной пастью – весь люд этот разом.
Кто Ты?! – поведай, о ликом ужасный!..
…руки не хотели разжиматься, окоченев на мягких висках.
Секундой дольше – и я раздавил бы голову сына, как спелый плод.
Но дыхание мое все еще пахло грозой.
Жаль, что сейчас у меня не хватило бы сил на повторное создание Свастики Локапал. Миродержцам стоило бы рассмотреть то, что видел я; то, что уже видели трое из нас – огненную пасть, в зев которой мы кричали:
– Кто Ты?!
Разве что забывали добавлять: «Поведай, о ликом ужасный!..» – потому что мы не были людьми и плохо умели ужасаться.
– Я возвращаюсь на Курукшетру, отец, – Арджуна бережно отстранил мои руки и направился к колеснице.
При виде хозяина четверка его белых коней прекратила жевать и, как по команде, уставилась на Арджуну. Он потрепал ближайшего по холке и принялся возиться с упряжью.
Я, думая о своем, последовал за ним.
Колесница Арджуны была обычной, легкой, с тремя дышлами: к двум боковым припрягалось по одному коню, и к переднему – двое. Обезьяна на знамени тихонько зарычала, приветствуя Индру, я кивнул и погладил древко стяга.
– Обруч на тривене[22] скоро даст трещину, – машинально сказал я Арджуне. – Вели перед боем заменить. Неровен час – лопнет…
Серые глаза моего сына вдруг наполнились сапфировым блеском, и мне почудилось: утро, Обитель, и Матали изумленно глядит на своего Владыку.
Сговорились они, что ли?!
– Ты… отец, ты…
– Что – я?! Опять моргаю?! Или рога прорастают?!
– Ты никогда раньше не разбирался в колесничном деле, отец! Говорил: на это есть возницы…
– А откуда тогда я знаю, что обруч твоей тривены продержится еще в лучшем случае день?!
Арджуна пожал плечами и прыгнул в «гнездо».
– Ты вернешься и продолжишь сражаться? – бросил я ему в спину. – После всего – ты продолжишь?!
– Я кшатрий, отец, – просто ответил мой взрослый сын. – Я не могу иначе.
Он медлил, молчал, потряхивал поводьями, и я наконец понял: Арджуна ждет, чтобы я, как старший, позволил ему удалиться.
– Да сопутствует тебе удача, мальчик…
Он кивнул; и грохот колес спугнул мышиного оленька.
– Ты кшатрий, – тихо сказал я. – Ты – кшатрий. А я – Индра. И я тоже не могу иначе. Теперь – не могу.
Если б я еще сам понимал, что имею в виду…
Прежде чем покинуть Пхалаку, я должен был сделать последнее.
Вскинув руку к небу, я заставил синь над головой нахмуриться; и почти сразу ветвистая молния о девяти зубцах ударила в забытый всеми труп ракшаса.
Иного погребального костра я не мог ему предоставить.
«Возродится брахманом, – вспомнил я слова Арджуны. – Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом – наверняка.»
– Будет и обитель, – вслух добавил я. – Обещаю.
И легконогий ветер пробежался по ветвям, стряхивая наземь редкие слезы.
Влага шипела, падая на пепелище.
"Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно,
воины спешно рядами вступают…"
Рядами, значит, вступают? С песнями, надо полагать, с приветственными кликами?! Колесницы борт о борт, слоны бок о бок; обозы, видимо, бык о бык?! И как прикажете это понимать? Так, что всемилостивый и любвеобильный Господь Кришна имеет честь вкушать те тысячи и миллионы воинов, что погибли и продолжают гибнуть сейчас на Курукшетре?!
Отрыжка не мучит?!
С другой стороны: ну не мог же он ВСЕМ им спеть Песнь Господа! Горло вздуется! Хотя… хотя ВСЕМ ее петь и не было нужды.
Война – долг кшатрия.
Но если допустить, что в оскаленной пасти самозванного Господа рядами исчезают как раз без вести пропавшие души, которых обыскались в моих мирах и в Преисподней у милейшего Ямы…
Единственное слово приходило мне на ум: невозможно! Для меня и Ямы, для Шивы и Брахмы, для Упендры и его смертной аватары – невозможно!
«Но куда же тогда все эти душеньки деваются?» – в сотый раз задал я себе вопрос.
Ответ был где-то рядом, прыгал на одной ножке и, дразнясь, показывал язык. Но в руки не давался. Все-таки гнилое это дело для Владыки Богов – загадки распутывать! Наш кураж – брови хмурить, молниями громыхать, да с врагами молодецкими играми тешиться; зато думать…
Со Словоблудом, что ли, посоветоваться?
Однако на душе было мерзко. Возвращаться в Обитель не хотелось, и видеть никого не хотелось, в том числе и Наставника – потом, потом! Как там сказал Словоблуд? Взрослею? Значит, взрослею! Действительно, хорош Владыка: чуть припекло – сразу за советом бежит! А самому – слабо, Могучий?!.
Будем учиться думать.
Прямо сейчас.
Так. Случившийся кавардак краем связан с Великой Битвой на Поле Куру. Приняли, пошли дальше. Внешне все младенцу понятно: двоюродные братья со товарищи, Пандавы и Кауравы, рвут по-братски друг другу глотки за престол Лунной династии. Яснее некуда. Если забыть, что поначалу никто не хотел этой войны! Сплошные переговоры, уступки, посольства табунами… И, если мне не изменяет память, в мутной водичке изрядно преуспел наш друг Черный Баламут. И вашим, и нашим, и себя не обделил. Правда, Господом, вроде бы, не назывался… Эх, проморгал я свару во Втором мире! Машу кулаками после драки! А тогда – ставки заключали: какому послу чего ответят, кто сколько войск соберет, кто воеводой станет…
Вот смеху будет: явлюсь я сейчас на Курукшетру в блеске и славе, пришибу ваджрой самозванца-Баламута на глазах обеих армий – а оно возьмет и ничего не изменится! Ну просто ничегошеньки! Зато потом завалится в Обитель братец Вишну, Опекун Мира, злой до чрезвычайности, верхом на Проглоте…
Кто тогда в дураках останется?
Отгадайте с трех раз!
Упустили время-времечко! Повернуть бы вспять лет на тридцать-сорок, а то и на все сто; повернуть, разобраться лично, с чего началось, кто стоял за углом, кто рвался в первые ряды… Ведь это не просто тысячи тысяч смертных воинов ложатся сейчас пластом на Поле Куру! Обернуться, пойти против течения, достучаться! Ах, время, Кала-Время!..
– Ты звал меня?
Я вздрогнул, выкарабкиваясь из болота раздумий, и поспешно обернулся.
Не сожженный ли ракшас, торопясь в брахманы, решил возродиться раньше срока?!
На этот раз я узнал ее сразу. Голубоглазая Кала-Время в бледно-желтом сари. С треснувшим кувшином – только не на голове, как в Обители, а на плече.
– Ты звал меня, Владыка? – грустная, едва заметная улыбка тронула ее губы.
– Да… наверное, – видимо, забывшись, последние мысли я произнес вслух. – Как ты здесь оказалась?
– Я живу здесь, Владыка.
– В Пхалаке?!
– И в Пхалаке тоже. Разве могла покорная служанка не откликнуться на зов Миродержца Востока?
По-моему, улыбка Калы сделалась лукавой, но утверждать не возьмусь. О, эти бесчисленные оттенки и полутона женских улыбок!..
– Пойдем, Владыка. Моя хижина совсем рядом. Ты устал и расстроен; не надо быть богиней, чтобы увидеть это. Отдохни и не откажись разделить со мной трапезу.
– Не откажусь, Кала…
И тропинка повела нас прочь от Поля Куру, оставляя за спиной битву, смерть, тайну исчезающих душ и… и моего сына.
Что ж, Арджуна – мужчина. Каких мало. Каких вообще нет.
Не Обезьянознаменному держаться за край отцовского дхоти.
Пусть сам о себе заботится.
По дороге (а шли мы действительно недолго) я обратил внимание на изменения, которые за полдня, с момента утренней встречи, произошли с Калой. Заметил потому, что сама Кала усердно пыталась их скрыть. Во-первых, походка женщины стала тяжелее и скованней, самую малость, что всегда выпирает больше, нежели откровенная хромота; кроме того, на обнаженных руках и левом плече проступили пятна, подобные тем, что появляются у беременных. Апсары в тягости вечно прятались по закуткам, пока не подходил срок разрешения от бремени…
Во-вторых – кувшин.
Капли из него падали на землю заметно реже, чем утром.
Я ожидал увидеть что угодно, но не классический ашрам[23]: хижина в форме пчелиного улья, стены из переплетенного лианами бамбука, полусферическая крыша выложена пальмовыми листьями в десяток слоев, приоткрытая дверь, порожек укреплен глиной… Вокруг – покосившаяся ограда: три горизонтальных ряда брусьев вставлены в гнезда столбов. Сверху – массивная балка. Сама она эту громадину тащила, что ли?!
Обойдя маленький огород, я заглянул за хижину. Нет. Крытый хлев и корова с теленком отсутствовали.
Ощутив странное удовлетворение, я проследовал за Калой в ее обитель.
Внутри оказалось темно, но неожиданно сухо и уютно. Неказистая на вид крыша на самом деле вполне надежно защищала от вновь начавшегося дождя, пол устилали мягкие оленьи шкуры; ароматы трав, которые сушились под потолком, смешивались со свежестью капели, так что дышалось в хижине легко. В углу еле тлел очаг, сложенный из плоских камней, дальше я разглядел аккуратную поленницу дров из дерева ямала: при сгорании ямала почти не дает дыма – только легкий пряный запах.
Приятно и практично.
Кала наконец опустила на пол свой кувшин (как я смог убедиться, он был по-прежнему полон) и разом оказалась в углу, где была расставлена посуда для омовений.
– Позволь предложить тебе, господин…
– Не позволю, Кала. Ни «почетной воды», ни других почестей. Ты пригласила меня под свой кров, я благодарен тебе и устал. Ополосну руки и удовлетворюсь на этом.
Хвала Золотому Яйцу, на Калу не напал столбняк, как на утреннюю апсару.
Когда с омовением было покончено, Кала присела у очага и извлекла дощечки-шами для добывания огня, поскольку очаг успел погаснуть.
– Позволь сберечь твое время, Кала, – я усмехнулся получившемуся каламбуру. – Конечно, в древесине шами таится наш общий приятель Агни, но тебе придется долго ублажать Всенародного[24]…
И я махнул рукой в сторону очага.
Разжечь огонь? Детская забава. Сейчас из моего среднего пальца ударит тонкий лучик – игрушечная молния Индры – и дрова в очаге моментально вспыхнут жарким веселым пламенем…
Я так отчетливо представил себе этот костер, что не сразу понял: огонь существует исключительно в моем воображении.
Рука слегка дрожала. Я сосредоточился, вызывая легкий зуд в кончиках пальцев. Сейчас, сейчас…
Дыхание перехватило, в мозгу ударили мягкие молоточки – и все.
Да что же это творится?! Я рассердился не на шутку. Зажмурился, представил себе извергающийся из моей десницы огненный перун – усилия должно было хватить, чтобы испепелить половину Пхалаки! – и тут голова у меня пошла кругом, перед глазами вспыхнул фейерверк… и мир вокруг Индры померк, неудержимо проваливаясь в бездну первозданного хаоса.
«Надорвался,» – безнадежно мелькнуло вдали, чтобы погаснуть уже навсегда.
Пробуждение было странным.
И даже не потому, что хор гандхарвов отнюдь не спешил приветствовать очухавшегося Владыку.
Лежал я в тепле, с мокрой повязкой на лбу («Уксус, – подсказал резкий запах. – Яблочный…»), и в черепе бурлил Предвечный Океан. Продрать глаза удалось с третьей попытки, и почти сразу выяснилось, что в хижине стало заметно темнее.
Вечер?
Ночь?!
Сколько ж это я провалялся?!
Пламя в очаге весело потрескивало, разгоняя навалившиеся сумерки, но ответа не давало.
Надо понимать, огонь Кала развела обычным способом – с помощью прадедовских, зато надежных (в отличие от перунов Индры!) дощечек-шами.
На огне, в закопченном горшке, аппетитно булькало густое варево, распространяя по хижине дразнящий аромат.
Ноги Могучего были заботливо укутаны теплой шкурой горного козла-тара, голова Сокрушителя Твердынь покоилась на глиняном изголовьи, уксус холодил лоб Стосильного – однако полностью насладиться покоем Громовержцу не удалось. В первую очередь, мешало першение в горле, а также зуд в носу. Словно, пока я валялся без сознания, в ноздрю заполз и теперь копошился под переносицей… – а вот и не угадали! Никакой не червяк! Слизняк ко мне в нос забрался, вот кто!
И ползал там.
Внезапный спазм свел лицевые мышцы и шею – и я оглушительно чихнул; при этом часть «слизняка» чуть ли не со свистом вылетела из носа и шмякнулась на козлиную шкуру.
«Насморк! – с изумлением понял я, утираясь тряпицей, вовремя поданной Калой. – Суры и асуры, насморк!»
На всякий случай я еще раз попробовал вызвать огонь, хотя заранее предчувствовал поражение. И точно: мигом накатила знакомая дурнота, и я спешно прекратил свои попытки.
– Что со мной, Кала?
Я едва узнал собственный голос, более всего смахивавший на скрип немазанной телеги.
– Не знаю, Владыка, – печально отозвалась Кала-Время. – От болезней тела я постараюсь тебя избавить, а насчет всего остального…
– У людей есть поговорка: «Время лечит», – заметил я, садясь на ложе; вернее, на застеленной охапке травы, которая представляла собой ложе. – Что ж, сейчас проверим, насколько она верна. Но есть надежда, что Время еще и кормит, поскольку я голоден, как…
На ум пришел Проглот, так явственно, словно я минуту назад сжег дареное перо.
– Прямо как Гаруда!
И она рассмеялась.
А я – следом.
Потом мы оба ели похлебку, которая благоухала лучше всех небесных яств, по очереди тыча ложками в горшок и вылавливая из гущи кусочки мяса. Я чувствовал, как слизняк спешит убраться из носа, рассасывается песок в глотке, затихает океан под сводами черепа, а по телу разливается приятная истома – нет, не божественная сила Громовержца, а покой здорового мужчины, постепенно утоляющего голод.
К концу ужина стемнело окончательно. Всерьез похолодало (в Обители холода равносильны насморку у Индры), и как-то само собой получилось, что мы с Калой придвинулись друг к другу, я подтащил поближе мохнатую шкуру тара; мы оба завернулись в нее и долго сидели, полуобнявшись и глядя на рдеющие в очаге угли.
Огонь медленно засыпал под слоем седого пепла.
– Стыдно признаться, Кала, но у меня это впервые…
– Что, Владыка?
– Брось, какой я сейчас Владыка! Просто я успел забыть, а может быть, никогда и не помнил: хижина, ночь, угли в очаге, двое сидят под теплой шкурой, и больше в мире нет никого…
– Совсем никого? – наивно спросила Кала, то ли подыгрывая мне, то ли всерьез.
Впрочем, сейчас это не имело значения.
– Совсем никого. Только ты и я, – подтвердил я.
– Только ты и я, – с тихой мечтательностью повторила она и прижалась к моему плечу.
Ни дать ни взять пара скромных отшельников, чья жизнь спокойно идет к завершению…
Мы сидели и молчали, и до меня не сразу дошло, что мы уже, оказывается, не сидим, а лежим, обнявшись, на распахнувшейся шкуре, жизнь идет к завершению гораздо менее спокойно, чем минуту назад, и мои руки позволяют себе лишнее, причем Кала абсолютно не считает их лишними, эти вольности рук Индры…
– Как меня он, подруга, любит всю безумную ночь напролет, – прошептал я на ухо женщине, цитируя уж не помню кого, и осекся, потому что дальнейший текст не предназначался для женских ушей.
В лучшем случае, для закаленных апсар – эти крошки лишь хихикали в тех местах, где краснел Петлерукий Яма.
– Тебя что-то смущает? – лукаво поинтересовалась Кала, и еле слышно продолжила цитату.
– Только одно: постыдно заниматься любовью, не вступив в законный брак, – как можно наставительней разъяснил я.
«Время спишет…» – пришел на ум еще один вариант житейской мудрости.
– Так за чем дело стало? – искренне удивилась Кала. – На свете столько брачных обычаев – мы можем выбрать любой, что придется по душе! К примеру, тот, который люди почему-то называют «браком богов»!
– Это когда невеста отдается жрецу во время жертвоприношения?! – возмущенью моему не было предела. – Где я тебе жреца в лесу найду, да еще на ночь глядя! Как насчет риши-брака? Там никакие жрецы не требуются!
– А ты что, прячешь снаружи двух коров?
– Коровы? – поперхнулся я. – Две? Зачем – коровы?
– А выкуп за невесту? Согласно риши-браку!
– Коров у меня с собой нет, – признался я. – Значит, и риши-брак не годится. Ты не помнишь, как там женятся асуры?
– Ну, если ты такой бедный, что не имеешь даже пары коров, то брак асуров тоже не для тебя. У них положен куда больший выкуп!
– Действительно! – пока Кала смеялась, я припомнил кое-какие свои похождения. – Каюсь, запамятовал!
– Только не предлагай мне выйти за тебя замуж по обычаю ракшасов, – упредила мою следующую мысль Кала-Время. – Ибо тогда тебе пришлось бы меня похитить, перебив при этом мою родню!
– Не буду, не буду! – спешно пообещал я, хотя именно таким образом сочетался со своей Шачи и знал, что в ракшас-браке имелись свои преимущества; в первую очередь, отсутствие тещи. – Как тебе, милочка, понравится брак по обычаю пишачей?
– Изнасиловать во сне или беспамятстве? – Кала задумалась. – Это мысль… Хотя спать мне не хочется, да и сопротивляться – тоже. Увы, вынуждена тебя разочаровать, женишок: насилия не получится.
– Ну, тогда остается брак по обычаю гандхарвов, – подытожил я. – Без церемоний, по любви и обоюдному согласию…
И медленно притянул Калу к себе, вдохнув запах ее волос.
– Пожалуй, – она выскользнула из моих объятий, поднялась на ноги и отправилась в угол хижины, где истекал влагой ее кувшин.
– Эй! Постой! Куда ты?!
– Даже гандхарвы совершают очистительное омовение перед ночью любви, – прозвучал ответ.
Она была права.
Я кивнул, со вздохом поднялся с нагретого ложа, сбрасывая остатки одежды, отошел к порожку и принял из ее рук тяжеленный кувшин.
Как она его таскает целыми днями – ума не приложу!
Напрягшись, я поднял сосуд над собой и наклонил.
Обжигающий водопад обрушился на меня. Вышиб дух, кабаньей щетиной вздыбил волоски на теле, насильно исторг из груди вопль ужаса и восторга; крик длился, и водопад длился, словно в кувшине Калы сошлись воедино все родники Трехмирья, а в глотке Индры поселился Ревун-Рудра, бешеный бог зверья и гнева, пугавший своим ревом вселенную задолго до того, как его, будто в издевку, прозвали Шивой.
То есть Милостивцем.
Отфыркиваясь, я стоял, возвращаясь к жизни, и чувствовал себя заново родившимся. Это было внове, хотя бы потому, что я никогда не сходился с Мореной-Смертью ближе, чем на переговорах между Востоком и Югом. Утраченное величие выглядело чем-то несущественным, Обитель смотрелась отсюда призраком, марой, сказкой, рассказанной на ночь впечатлительному дитяти; единственной реальностью был я, просто я, без имен и прозвищ, голое существо вне родства, затерянное в дебрях Пхалаки – я, и кувшин у меня в руках, и прохлада ночного воздуха, и неизвестность впереди.
И еще мне послышалось, что над чащей зазвучал хор гандхарвов, освящая наш брак по легкомысленному обычаю крылатых певцов.
– Есть безлюдная поляна, озаренная луной,
Там от дремлющих деревьев запах терпкий и хмельной,
И бутонам нерасцветшим шепчут лепестки лимонов,
Что томлением наполнен лучезарной ночи зной…
Я повернулся и увидел Калу.
Никогда раньше я не видел Время обнаженной. Многие женщины любили меня, и я любил многих, любил щедро и бездумно, но сейчас тот прежний Индра, Бык Обители, спал далеко от Пхалаки, в темной пещере без выхода, а у безымянного существа с кувшином в руках не было знаний и опыта, была лишь дикая страсть, взрыв Золотого Яйца в безбрежном мраке.
О чем Риг-Веда, старейшая из Четырех, возгласит:
– Нить протянулась от ничего к ничему.
Был ли низ? Был ли верх?!
Оплодотворение было. И надрыв сути.
Стремленье внизу. Удовлетворение наверху.
Было?
Будет?!
Я шагнул к Кале и опрокинул кувшин над ее головой.
Странно: она стояла под искрящимся водопадом, не шелохнувшись. Бронзовая статуэтка танцовщицы, каких много в литейных мастерских Махенджи – тоненькое тело девственницы с незрелыми формами, вызывающими оскомину на зубах и привкус зеленого яблока; длинные руки и ноги, жеребячья стать, правая ладонь вольно упирается в бедро, талия изогнута с легкомыслием юности, и во всей позе сквозит удивительное сочетание детства и вечности. Маленькие груди напряглись, отвердели, выпятились клювами-сосками, голова склонилась к плечу, и лицо Калы-Времени в кипящих струях вдруг стало иным: переносица расплющилась и почти слилась со лбом, губы чувственно вспухли, наливаясь багрянцем плодов бимбы, отвердели скулы – на меня, замерев в спокойном ожидании, смотрела темнокожая дравидка.
Девочка-женщина.
Дочь южных племен, чьи ятудханы[25] воздвигали каменные фалоссы во имя Ревуна и бросали юношей в пламя, дабы Огнь-Агнец был удовлетворен – тогда, когда мама-Адити была молода и еще только подумывала родить себе Индру.
Наваждение продлилось миг – и пропало.
Потому что я шагнул вперед, отшвырнув кувшин прочь, нимало не заботясь о его сохранности, и о сохранности тех океанов влаги, которые крылись в нем; я вцепился в Калу подобно дикому зверю, и мы упали, покатились по земле, леопардами в течке, фыркая и царапая друг друга, терзая и наслаждаясь, всем существом отдаваясь вечному ритму… время стонало подо мной, века вскрикивали и дрожали в предвкушении, минуты и секунды струйками пота текли по коже – крылось в этой страсти нечто извращенное, потаенная нотка, вносящая крупицу разлада в общий хор, но именно она делала буйство в полуночной Пхалаке неизмеримо соблазнительным.