Итак, мы в общих чертах проследили разные методы воспроизведения чудесного и сверхъестественного в художественной литературе; однако приверженность немцев к таинственному открыла им еще один литературный метод, который едва ли мог бы появиться в какой-либо другой стране или на другом языке. Этот метод можно было бы определить как фантастический, ибо здесь безудержная фантазия пользуется самой дикой и необузданной свободой, и любые сочетания, как бы ни были они смешны или ужасны, испытываются и применяются без зазрения совести. Другие методы воспроизведения сверхъестественного даже эту мистическую сферу подчиняют известным закономерностям, и воображение в самом дерзновенном своем полете руководствуется поисками правдоподобия. Не так обстоит дело с методом фантастическим, который не знает никаких ограничений, если не считать того, что у автора может наконец иссякнуть фантазия. <…> Внезапные превращения случаются в необычайнейшей обстановке и воспроизводятся с помощью самых неподходящих средств; читателю только и остается, что взирать на кувырканье автора, как смотрят на прыжки или нелепые переодевания арлекина, не пытаясь раскрыть в них что-либо более значительное по цели и смыслу, чем минутную забаву.
Английский строгий вкус нелегко примирится с появлением этого необузданно-фантастического направления в нашей собственной литературе; вряд ли он потерпит его и в переводах. <…> Мы искренне полагаем, что в этой области литературы «tout genre est permis hors les genres ennuyeux»,[1] и, несомненно, дурной вкус нельзя критиковать и преследовать столь же ожесточенно, как порочный моральный принцип, ложную научную гипотезу, а тем более религиозную ересь. <…> Но самое большее, с чем мы можем примириться, когда речь идет о фантастике, – это такая ее форма, которая возбуждает в нас мысли приятные и привлекательные. <…> Нет никакой возможности критически анализировать подобные повести. Это не создание поэтического мышления, более того – в них нет даже той мнимой достоверности, которой отличаются галлюцинации сумасшедшего, это просто горячечный бред, которому, хоть он и способен порой взволновать нас своей необычностью или поразить причудливостью, мы не склонны дарить более чем мимолетное внимание.
Сэр Вальтер Скотт, баронет.«О сверхъестественном в литературе».Журнал «Форейн куотерли ревью», 1827 г.
– Значит, чем более важно дело стражей, тем более оно несовместимо с другими занятиями – ведь оно требует мастерства и величайшего старания.
– Думаю, что это так.
– Для этого занятия требуется иметь соответствующие природные задатки.
– Конечно.
– Пожалуй, если только мы в состоянии, нашим делом было бы отобрать тех, кто по своим природным свойствам годен для охраны государства.
– Конечно, это наше дело.
Платон. «Государство»
Душегуб задерживался.
Солнце плавилось в тигле оконных витражей. Злое солнце февраля, жгучая ледышка зимы. Капли стекали в тронную залу, брызжа радугой на настенные шпалеры с оленями и трубадурами. Дерзко пятнали – пурпур! зелень! лазурь!.. – ослепительно белые сорочки рыцарей. Вассалы Дома Хенинга стояли рядами: ноздреватые сугробы, готовые скорей растаять под напором света, чем пошевелиться. У многих, чей род древностью соперничал с герцогским, были до локтей закатаны рукава, и ладони, много поколений не знавшие позорной тяжести оружья, гордо лежали на кожаных поясах.
Орден Колесованной Рыбы ждал.
Еще прадед нынешнего герцога Густава учредил орденский устав, огласив его во дворе замка. И он же, в качестве командора, преломил меч на плече первого из рыцарей Колесованной Рыбы – своего наследника, тогда еще молодого графа Вальриха цу Бальзенан. Осколки двуручного фламберга звонко ударились о плиты, которыми был вымощен двор, дружина выдохнула здравицу, и с тех пор цвет Хенинга готов был рискнуть головой в бою или на турнире, лишь бы обрести право вышить на правом плече знак: рыба, заключенная в колесо.
Левое плечо – для фамильного герба.
Семья – к сердцу, орден – к силе.
Сегодня никто не дерзнул явиться, закутавшись в плащ, подбитый октябрьским бобром, или блистая пряжками камзола. Галапский атлас? ассагаукский бархат?! парча из Клеркуэлла, искусно шитая канителью?! – ничуть. Полосатые штаны до колен, перечеркнутые по талии тисненой кожей поясов, и белизна сорочек делали рыцарей похожими на странных шершней-альбиносов. Гордецы, сердцееды, maîtres de courtoisie,[2] юные сорвиголовы и седые паладины, успевшие вдоволь навоеваться в Святой Земле, – не умеющие ждать, они стояли молча, потому что Душегуб задерживался.
– Nemo contra Deum nisi Deus ipse![3] – донеслось снаружи, от замковой часовни Св. Юста.
На возвышении, в левом из двух кресел, сидела герцогиня Амальда, урожденная баронесса Лафарг. Тронный балдахин сходился над ней, блистая позолотой картуша. Бесстрастной статуей, уронив руки на точеные подлокотники, она смотрела поверх непокрытых голов, и солнце зимы тонуло в аспидно-черных омутах глаз. У ног Амальды Хенингской дремала ее любимица, борзая по кличке Лэ, и неподвижность собаки казалась вихрем в сравнении с неподвижностью герцогини. Пройдя Обряд около полувека назад (супруга дворянина, в чьей семье однажды родился Ответчик, не знала отказа), она мало изменилась с того дня. Рядом с дочерьми – старшей, ожидавшей внизу со своим супругом, бароном цу Ритерзиттен, и младшей, вдовствующей виконтессой Зигрейн – мать выглядела сверстницей, хотя младшая была тридцатилетней, а старшей в прошлом году сравнялось сорок пять.
Волосы цвета спелой ржи уложены башней. Бледная, слишком бледная кожа туго обтянула скулы. Бритва переносицы. Рослые, сильные, надменно-спокойные дамы: мать и дочери. Словно вековые липы в парке, опоясанные каждая прочной каменной изгородью. Мало кто допускался внутрь отдохнуть на скамье под деревом, и еще меньшее количество людей могло похвастаться, что было допущено за незримую стену, отгораживавшую герцогиню Амальду от прочих творений Господа нашего.
Борзая подняла голову.
Распахнулась в зевке острая щучья пасть.
Но Душегуб задерживался, и это стало единственным движением в зале.
– Beati quorum tecta sunt peccata![4] – ударилось в окна, подкрепленное россыпью хрусталя с малой звонницы.
Правое кресло, украшенное зубчатым венцом, пустовало. Человек, занимавший его по праву рождения, стоял у крайнего окна, легко опершись на подоконник. Цветные стекла изображали спелые гроздья винограда, перевитые лозами, и сиреневый отблеск ложился на лицо человека, превращая наследственную худобу в изможденность. Сирень впалых щек. Сиреневые борозды морщин. Складки у красиво, может быть, слишком красиво очерченного рта. И ночь глубоко посаженных глаз. Такие лица обычно называют птичьими, но здесь скорее подходило сравнение с муравьем или «травяным монашком». Густав-Хальдред, прозванный Быстрым, XVIII герцог Хенингский, был знаком с ожиданием понаслышке. Всего дважды ему довелось томиться в предвкушении желаемого. Первый раз – почти шестьдесят лет тому назад, во время собственного Обряда. Но тогда Душегуб опоздал на минуту-другую, так что первый раз, пожалуй, не в счет.
И вот – сейчас.
Герцог Густав машинально дернул плечом. Жеста не уловил никто: так, легкая рябь воздуха, шутка сквозняка. Впрочем, даже вспрыгни Густав Быстрый на подоконник и вернись обратно, вряд ли многие успели бы заметить вольность господина. Наверняка – жена. Баронский род Лафарг стар… да, конечно, жена заметила бы. На миг раньше, чем ее любимица борзая. Скорее всего – гюрвенал наследника, шатлен Эгмонт Дегю, как называли не обремененных титулами владельцев собственных замков. Очень вероятно – старший зять и десяток вассалов из самых знатных. И все. Самому герцогу это было прекрасно известно, иначе он никогда не позволил бы себе проявления чувств на людях. Как не позволил бы вслух, в лицо или при посторонних, вульгарно назвать Душегубом уважаемого мейстера Филиппа ван Асхе. Укорить за опоздание, разгневаться или мимоходом велеть слугам повесить долгожданного мейстера Филиппа на воротах – нет. Для Густава Быстрого существо, носящее имя «Филипп ван Асхе», было сегодня сродни дождю или радуге в небе. Придет в свой срок, сколько ни подгоняй, и нелепо досадовать на опоздание ливня. Еще нелепей велеть слугам повесить радугу на воротах, называя ее разными оскорбительными словами.
Ожидание Душегуба на пороге Обряда – не ожидание. Дождь явится вовремя, когда бы ни пришел. А завтра, после дождя, даже владыкам следует помнить, что жизнь не заканчивается нынешним днем. Что рассудительность – опора трона.
Густав-Хальдред, XVIII герцог Хенингский, был очень рассудительным человеком.
Это спасало, ибо жизнь становилась все более пресной.
– Anima mea laudabit te, et indicia tua me adjuvabunt![5] – Замковый капеллан сегодня превзошел сам себя. Ангельский напев. Звучный и трепетный. Отцы церкви, ничем не подчеркивая двойственного отношения к Обряду, тем не менее старались избегать прямого присутствия. Рассыпались в извинениях, ссылались на занятость, болезни, назначали службы и молебны именно в это время. Даже «Медная булла» Его Святейшества, папы Иннокентия II, где Обряд объявлялся делом сугубо светским и (косвенно) богоугодным, мало что изменила. Просто одновременные службы стали назначаться с завидным постоянством, и прелаты взывали к небесам истово, с душой, то ли освящая таким образом сомнительное действо, то ли замаливая невольный грех.
Впрочем, после сожжения еретика и хулителя Якоба Соломинки, в числе прочих своих ересей проклявшего Обряд на площадях Гента, Лиможа и Хенинга, уже двое митрофорных аббатов ответили согласием на приглашение его высочества Вильгельма Фландрского посетить семейный Обряд.
А папский престол в Авиньоне одобрил костер соответствующим декреталием.
Двери распахнулись, и четверо невольников-нубийцев внесли крытый паланкин. Стараясь двигаться как можно тише, они прошествовали до середины залы, где опустили ношу на пол. Старший нубиец откинул полог, благоговейно склонился и подставил плечо. Спустя минуту дряблая рука, вся в буграх и складках, явилась из недр паланкина. На обнаженном глянцево-темном плече невольника она смотрелась чуждой опухолью.
Сьер Томазо Бенони, придворный астролог и хиромант, начал выбираться наружу.
Был он чудовищно жирен, с кожей мучнисто-белого цвета, наводившей на мысли о проказе. Широкие одежды не могли скрыть уродства астролога, да сьер Томазо и не пытался его спрятать. Ноги плохо служили звездочету, дрожа в коленях от непомерной тяжести, но все-таки астролог целых пять шагов сделал самостоятельно, прежде чем нубийцы подхватили его под локти. Дальше он скорее висел, нежели шел, хотя Густав Быстрый соизволил обернуться к сьеру Томазо, ободряюще улыбаясь. Герцог давно привык к телосложению и болезненности верного пророка, точно так же, как привык к силе и здоровью собственных домочадцев.
Обряд есть Обряд, и у каждой полновесной монеты имеются две стороны. Ведь звезды небес и линии ладоней, певшие хором для Томазо Бенони, молчали для XVIII герцога Хенингского.
«Достойным – по заслугам».
Этот двусмысленный девиз украшал герб Хенинга.
Признавая за астрологом множество высоких достоинств, герцог двигался сейчас нарочито медленно, дабы сьер Томазо мог уследить за господином и оценить расположение. Это искусство – укрощать порывы тела, неудержимого в бою – Густав-Хальдред освоил с детства. Впрочем, в данном случае его высочество действовал, скорее подчеркивая благоволение, нежели по необходимости. Скорбный телом звездочет успевал подмечать и делать выводы куда быстрее, чем большинство вполне здоровых людей.
– Ваше высочество! – неожиданно высоким голосом, напоминающим флейту-пикколо, заговорил астролог. – Покорнейше молю простить задержку, но лишь сейчас мне удалось внести в Обрядовый гороскоп последние изменения. Осмелюсь сообщить, что звезды предвещают удачу, но в ближайший месяц… атизар Сатурна, иначе неблагоприятное влияние планеты Трех Колец… а также состояние анахибазона, то есть восходящего узла лунной орбиты… я хотел бы!..
Сьер Томазо задохнулся и долгое время пыхтел, не в силах продолжить.
– Ваши преданность и мудрость хорошо известны нам, – Густав Быстрый отвернулся, продолжив смотреть в окно. Словно надеялся высмотреть зловещий «атизар» планеты Трех Колец. – Говорите спокойнее, сьер Томазо, берегите дыхание. Иначе черная желчь смешает теченье ваших жизненных соков, и мы опять утратим удовольствие внимать вам. Лучше просто отвечайте на мои вопросы. Коротко и ясно. Вы увидели дурное влияние звезд на нынешний Обряд?
По-прежнему лишенный возможности говорить, астролог отрицательно мотнул головой.
– Значит, все завершится к вящей славе Дома Хенинга?
Утвердительный кивок. Стоя к сьеру Томазо спиной, герцог тем не менее кивнул в свою очередь, будто прекрасно видел жест звездочета.
– Превосходно, друг мой. – Всякий, хорошо знавший Густава Быстрого, понял бы, что в этот миг можно просить о любой милости: отказа не будет. – Значит, черная тень затемняет не настоящее, но будущее? Дальнее будущее? Ближайшее?
– Не тень, ваше высочество! – Голос вернулся к астрологу, но флейта превратилась в пастушью дудку, визгливую и захлебывающуюся. Нубийцы встали теснее, позволив хозяину опереться на них всем телом и обмякнуть, сберегая силы. – Отнюдь еще не тень, но возможность тени в будущем!
– Возможность? Дом Хенинга не первое столетие живет бок о бок с тенями и возможностями будущего. Сохраняя свое место под солнцем настоящего.
Сегодня герцог был в прекрасном расположении духа.
Сегодня он шутил.
– Ваше высочество, – астролог потянулся вперед, едва не упав, и невольники шагнули ближе к окну, позволяя вести разговор шепотом. Вряд ли кто-то из рыцарей или герцогиня Амальда решились бы подслушивать, но предусмотрительный идет прямо в рай, а опрометчивым гореть в геенне огненной. – Речь идет о праве наследования и продолжении рода! Ваш благородный сын…
Губы Густава Быстрого дрогнули:
– Мой сын? Ты ведь сказал, что Обряд ждет удача!
– Да!
– Так что же?!
– Расположение звезд крайне двусмысленно, ваше высочество! Помимо Обрядового гороскопа, вчера я изучал ладонь вашего сына, и «Тропа Наследства» была отчетливо прерывиста, огибая Бугор Венеры, в то время как линия жизни…
– Мой сын умрет бездетным?! – беззвучно выдохнул герцог, но астролог понял вопрос.
Отстранив нубийцев, он выпрямился. Дыхание, смиряемое мощью духа, выровнялось, багровость покинула лицо, и в осанке смешного толстяка появилась несвойственная ему обычно величавость. Герцога это не удивило: он знал за сьером Томазо внутреннюю силу, способную подчинять и направлять, силу, в какой-то степени сходную с его собственной. Не стоило завидовать судьбе тех, кто опрометчиво посмеялся бы над Томазо Бенони, звездочетом и хиромантом в шестом поколении. Знающие люди шептались: сьер Томазо многажды превзошел славу не только мавра Заэля Бренбрира и авраамита Мессагалы, но также своих именитых земляков – Гвидо Боната и Антуано Маджини, мастера составления гороскопов.
Иногда Густав-Хальдред, XVIII герцог Хенингский, полагал, что его астролог способен не только читать письмена звезд или книгу ладони человеческой, но и вступать с судьбой в более близкие отношения.
– Нет, ваше высочество! Звезды ясно говорят: род будет продолжен, причем продолжен именно вашим благородным сыном, но…
– Это все, что я хотел услышать. – Сиреневый отблеск на лице Густава Быстрого стал черным: солнце снаружи зашло за снеговую тучу. – Благодарю тебя, друг мой! Остальное ты расскажешь мне завтра… нет, через три дня. Когда Обрядовые празднества подойдут к концу.
– …ad maiorem Dei gloriam!..[6] – эхом вздрогнули стекла, а грозди винограда качнулись от перезвона колоколов.
На этих словах в тронную залу вошел Душегуб.
Мейстер Филипп ван Асхе вторую неделю жил в замке, оставив свой городской дом на попечение экономки. Неотступно следуя за молодым наследником (в самом скором времени, согласно решению отца – графом цу Рейвиш), мейстер Филипп делал это с завидным обаянием. Когда, обнажившись по пояс, юноша состязался в воинской науке с дружинниками и собственным гюрвеналом, мейстер Филипп восторженно рукоплескал каждой его победе. На охоте, видя, как будущий граф прямо с седла ловит за уши зайца-беляка и голыми руками валит в снег матерого секача, мейстер Филипп радовался столь заразительно, что все лица озарялись ответными улыбками. На пирах и балах, в умывальне, личных покоях наследника и коридорах замка, его сухопарая фигурка везде сопровождала герцогского сына, двигаясь слегка вприпрыжку, будто грач в поисках зернышка. К нему привыкли сразу. Соглашались, что гость – чрезвычайно приятный собеседник, особенно когда болтает о всяких милых пустяках. О каких именно? Да что вы! нет, а все-таки?.. ну, о погоде… и вообще…
Смысл речей гостя стирался в памяти собеседников быстрее, чем высыхает летом утренняя роса. Пожалуй, исчезни мейстер Филипп без предупреждения, о нем забыли бы еще легче, чем привыкли.
Сейчас же собравшимся в тронной зале показалось, что воздух внезапно согрелся. Легкий аромат прели (…осень в лесу, косые лучи солнца, клены над оврагом…) защекотал ноздри. Вплелась струйка живого огня и каленого металла. Не удержавшись, чихнула борзая Лэ. Лицо герцогини Амальды смягчилось, румянец тронул бледные щеки. Густав Быстрый прервал беседу с астрологом, задумчиво коснувшись пальцами лба, словно пытался и не мог о чем-то вспомнить. Потом исчез у окна и возник в своем кресле. Нубийцы подхватили обессилевшего звездочета, слабый шорох качнул ряды рыцарей, а мейстер Филипп все шел и шел, виновато моргая.
Обогнул паланкин.
Остановился.
Зачем-то поднял взгляд, внимательно рассматривая дубовые балки потолка. Вслушался. Звуки гэльской баллады «Тоска пилигрима» («…путь пилигрима к вершинам, вдаль, где струйкой дыма течет печаль…») паутинками всплыли из углов. Дрогнули, рассыпались трепетным звоном и исчезли, оставив по себе лишь память и тишину. У самой двери шевельнулся, чтобы вновь застыть, еще один сугроб: низкий, черный. Жерар-Хаген, вскоре граф цу Рейвиш, а в далеком будущем XIX герцог Хенингский, ждал Обряда, преклонив колени, укрытый плащом из глухого черного бархата. Согласно традиции сие означало ночь, откуда юноше суждено обновленному выйти к свету. «Не пред человеками склонюсь, но пред самим собой, дабы расстаться на перекрестке и направить стопы свои к величию и силе…» Большинство дворян не особо вникало в смысл «Зерцала Обряда», написанного, по слухам, чуть ли не Артуром Пендрагоном, но заученных отрывков вполне хватало, дабы оправдать некоторое умаление достоинства.
Ожидание, преклонение колен – «не пред человеками склонюсь, но пред самим собой…».
Солнце замерзло в витражах.
Наконец мейстер Филипп достиг тронного возвышения. Действия Душегуба испокон веку принимались участниками Обряда бесстрастно и с пониманием, что бы ни происходило. Даже королевские семьи соблюдали обычай, меньше всего желая рискнуть благополучием потомства в угоду гордыне. Вот и сейчас мейстер Филипп в рассеянности забыл поклониться герцогине, свернув левей, но никто и не подумал возмутиться. Сбоку, у ступеней, ждала ширма, расписанная сценами соколиной охоты. Раздвинув ширму, Филипп ван Асхе открыл взорам низкую кафедру и налойный столец с водруженным поверх тиглем. У тигля беззвучно хлопотал карлик, одетый в длиннополый кафтан, – синдик[7] цеха ювелиров, почтенный Роже Гоохстратен, ужасно волновался. Хотя он плавил золото с младых ногтей, но одно дело заниматься этим в собственной мастерской и совсем другое – в тронной зале его высочества, на глазах ее высочества и сотни благородных рыцарей.
Впрочем, награда за труды – грамота с новыми привилегиями цеху ювелиров и лично синдику Роже Гоохстратену – творила чудеса, превращая труса в храбреца.
Встав за кафедру, мейстер Филипп поставил сверху ларец, который раньше нес в руках. Откинул крышку. Черный сугроб у дверей (…шелест ливня, чавканье грязи под тележным колесом…) шевельнулся снова, но это не привлекло ничьего внимания. Все смотрели на руки Душегуба. Сухие руки с подвижными пальцами лютниста. Вот они погрузились в ларец: огладили, тронули… Вынули.
Взглядам явилась глиняная форма, изображающая человека.
Сотворенный Душегубом из глины, малый Жерар-Хаген, сын и наследник Густава Быстрого.
Высоко подняв голема над головой, мейстер Филипп почти сразу опустил его и поднес к тиглю. Карлик зацепил крюком ушко на спинке тигля, ловко наклонил – и струйка расплавленного золота скользнула в отверстие на темени голема.
Мейстер Филипп продолжал держать творение в руках.
Пока форма не наполнилась.
Рискуя потерять лицо, почтенный ювелир охнул от изумления, но его промах остался незамеченным. Потому что Душегуб, широко размахнувшись, швырнул фигурку через всю залу – и настоящий Жерар-Хаген встал навстречу, сбрасывая плащ на пол. Поймав самого себя (…хруст льдинки под каблуком, порыв зимней вьюги…), он ударил глиняным големом о косяк двери, и черепки брызнули прочь, превращаясь на лету в грязно-бурые капли.
В руках Жерара-Хагена осталась золотая статуэтка.
Ответно взмахнув, юноша отправил ее в обратный полет, и мейстер Филипп, обычно неуклюжий, поймал статуэтку с ловкостью площадного жонглера.
Золотой идол упал в ларец.
Хлопнула крышка.
По-прежнему молча, мейстер Филипп сунул ларец под мышку и побрел к дверям. Теперь Душегуб двигался тяжело, через силу, словно тело разом одряхлело, и лишь необходимость заставляла ноги мерить тронную залу. Казалось, он вот-вот упадет, выронив ношу, но никто не предпринял попытки вмешаться, помочь – как прежде не оскорблялись нарушением этикета. Действо творилось в молчании (…ветер шумит в кронах дубов…) и показном равнодушии. Когда мейстер Филипп поравнялся с паланкином астролога, за ним следом от окна двинулся герцог Густав, соразмеряя шаг с походкой измученного Душегуба.
У входа, где Густав Быстрый догнал Филиппа ван Асхе, юный Жерар-Хаген присоединился к ним.
Они шли в фамильный склеп Дома Хенинга.