bannerbannerbanner
Дневник горничной

Октав Мирбо
Дневник горничной

Полная версия

Хозяйка прятала в одном из ящиков своего шкафа с дюжину маленьких книжечек в желтых переплетах с золотыми застежками… милых книжечек, похожих на молитвенники молодой девушки.

Иногда по субботам она забывала одну из них на столе у своей кровати или в уборной среди подушек… Книжечка была заполнена необыкновенными изображениями. Я не хочу вовсе изображать из себя святую, недотрогу, но я должна сказать, что нужно быть самой грубой развратницей, чтобы хранить эти ужасы у себя и находить даже развлечение в них. Меня в жар бросает, когда я подумаю об этом… Женщины с женщинами, мужчины с мужчинами и женщины с мужчинами, в безумных объятьях, в отчаянных позах… Голые тела стояли прямо, сгибались арками, переплетались узлами, лежали в развалку, кучей, гроздьями, с выступающими друг против друга торсами, сливаясь в самые сложные комбинации, с немыслимыми ласками… Губы, сложенные как присоски у пиявок, сосали груди, животы, целые заросли ляжек, ног, перевитых между собою, как густые ветви на деревьях…

Старшая горничная Матильда стащила одну из этих книжечек… Она предполагала, что у хозяйки не хватит дерзости спросить о пропаже… Однако она ошиблась… Перерыв свои ящики и обыскав повсюду, она сказала Матильде:

– Вы не видели здесь книги?

– Какой книги, сударыня?

– Желтой книги.

– Молитвенника, наверное?

Она посмотрела прямо в глаза хозяйке, но та не смутилась.

– Мне кажется, – прибавила Матильда, – что я действительно видела желтую книгу с золотой застежкой на столе у кровати в вашей комнате.

– Hy?

– Ну, я не знаю, что вы с ней сделали…

– Вы ее не взяли?

– Я, барыня?

И с удивительным нахальством она прибавила:

– Нет, барыня, я думаю, вы не захотели бы, чтобы я читала такие книги!

Удивительная была эта Матильда! Барыня больше не настаивала.

И каждый день в прачечной Матильда к нам обращалась со словами:

– Внимание! Обедня начинается…

Она вытаскивала из кармана маленькую желтую книжечку и читала нам из нее, несмотря на протесты англичанки, которая кричала нам: «Замолчите, вы бесстыжие девушки», – а сама с расширенными зрачками под очками, уткнув нос в эти изображения, подолгу рассматривала их и фыркала… Сколько смеху у нас было с ней!

Ах, эта англичанка! Никогда в своей жизни я не встречала такой смешной блудницы. Она часто напивалась и в пьяном виде делалась необыкновенно нежной, страстной и влюбленной, в особенности в женщин. Пороки, которые она скрывала в молодости под маской суровости, просыпались и обнаруживались теперь во всей своей неприглядной красе. Но эти пороки проявлялись скорее в ее желаниях, чем в ее жизни; я по крайней мере никогда не слыхала, чтобы она их когда-нибудь осуществила. По выражению барыни, мисс намеревалась «реализовать» себя… Право, ее только не доставало в коллекции испорченных людей этого вполне современного дома!

Однажды ночью я дожидалась барыни. Все в доме уже спали, и я сидела одна и дремала в прачечной… К двум часам барыня вернулась. Услышав звонок, я вскочила и застала перчатки, она смотрела на барыню в ее комнате. Снимая ковер и покатывалась со смеху.

– Мисс опять совсем пьяна, – сказала она мне, – указывая на экономку, которая лежала на полу, вытянув руки и подняв одну ногу вверх, охала, вздыхала и бормотала какие-то непонятные слова.

– Поднимите ее, – приказала барыня, – и уложите спать.

Англичанка вся отяжелела и размякла, и только при помощи барыни мне с большим трудом удалось поднять ее и поставить на ноги.

Мисс уцепилась обеими руками в манто барыни и стала ей объясняться:

– Я не оставлю тебя… я никогда тебя не оставлю… Я тебя очень люблю… Ты моя милая, ты моя красивая…

– Мисс, – сказала смеясь барыня, – вы старая блудница. Ступайте спать.

– Нет, нет… я буду с тобой спать… ты моя красавица… я тебя люблю… я тебя обниму…

Держась одной рукой за манто, она другой старалась ласкать грудь барыни и вытягивала вперед для поцелуя свои старые слюнявые губы.

– Поросеночек, поросеночек… ты мой маленький поросеночек… Я хочу обнять тебя… Пу!.. пу!.. пу!..

Мне удалось наконец высвободить барыню из объятий мисс и вытащить ее из комнаты. Тогда ее нежная страсть обратилась на меня. Еле держась на ногах, она хотела обнять мою талию, и ее рука смелее разгуливала по моему телу даже в местах менее позволительных…

– Перестаньте же, грязная старуха!

– Нет! нет… ты тоже… ты красавица… я тебя люблю… идем со мной… Пу!.. пу!.. пу!..

Я не знаю, как мне удалось бы освободиться от нее, если бы ее пылкие страсти не потонули в отвратительном потоке рвоты.

Эти сцены очень забавляли барыню. Она испытывала самую искреннюю радость только от картин порока, даже еще более отвратительного.

Однажды я как-то застала барыню в уборной с ее подругой. Она рассказывала о своих впечатлениях, которые она вынесла из посещения одного специального дома, где показывались два карлика, предававшиеся любовным ласкам.

– Нужно было это видеть, моя дорогая! Нет ничего, что могло бы так возбуждать страсть, как это зрелище. Те, которые судят о людях только по их внешнему виду и поражаются наружным блеском, не могут и подозревать, до чего этот бомонд, это «высшее общество» испорчено и грязно. Можно без всякого преувеличения и без всякой клеветы сказать, что это общество живет только для самых гнусных оргий, только для разврата… Я перебывала во многих буржуазных и знатных домах, и только в очень редких случаях мне удавалось наблюдать любовь, согретую нежным и глубоким чувством, идеалом сострадания, самопожертвования и обожания, всем тем, что накладывает на эти отношения печать величия и святости.

Еще несколько слов о барыне. Помимо официальных журфиксов и торжественных обедов, господа интимно принимали у себя очень шикарную молодую чету; они вместе посещали театры, маленькие концерты, кабинеты в ресторанах и, говорят, места похуже. Муж был очень красив, с женственным, почти безбородым лицом. Жена – рыжая красавица с каким-то особенным блеском в глазах и очень чувственными губами. Никто в точности не знал, что это были за люди.

Когда они обедали вчетвером, их разговор принимал такой разнузданный характер, что у лакея, который далеко не был святым, являлось часто желание бросить им тарелки в лицо… Он не сомневался впрочем, что между ними существовали противоестественные отношения и что они устраивали себе такие же празднества, которые были изображены в маленьких желтых книжечках хозяйки. Эти вещи если и не широко распространены, то, во всяком случае, довольно известны. И если люди не обращаются к этому пороку из страсти, то предаются ему из снобизма. Это высший шик.

Кто мог бы заподозрить столь ужасные наклонности в барыне, которая принимала у себя архиепископов, папских нунциев и которую Gaulois прославлял каждое воскресенье на своих страницах за ее добродетели, воспитанность, благотворительность, изысканные обеды и за верность чистым католическим традициям Франции?

Но сколько бы пороков ни было в этом доме, мы там были свободны, счастливы, и барыня никогда не следила за поведением своей прислуги.

Сегодня вечером мы дольше обыкновенного сидели на кухне. Я помогала Марианне составлять счет. Она никак не может справиться с ним. Я удостоверилась, что, как и все надежные служанки, она ворует понемногу, где только может… Ее сметливость меня даже поражает. Но она не справляется с цифрами, и это ее затрудняет при расчетах с хозяйкой, которую трудно провести. Жозеф становится немного благосклоннее ко мне. Он теперь время от времени удостаивает меня даже разговором… Так, сегодня он не ушел по своему обыкновению к своему закадычному другу – пономарю. Пока мы с Марианной работали, он читал «Libre Parole». Это его газета. Он даже и мысли не допускает, чтобы можно было читать другую. Я заметила, что, читая газету, он несколько раз посмотрел на меня с каким-то новым выражением в глазах.

Окончив свое чтение, Жозеф захотел познакомить меня со своими политическими взглядами. Он устал от республики. Это разорение и позор для страны. Он за твердую власть.

– Пока у нас не будет твердой власти, до тех пор у нас ничего не будет, – .сказал он.

Он за религию… потому что… наконец… просто… он за религию…

– До тех пор, пока религия не будет восстановлена во Франции, как раньше, до тех пор, пока все не будут обязаны ходить к обедне, к исповеди… клянусь Богом, у нас ничего не будет!..

В сарае для сбруи он повесил портреты папы и Дрюмона, в своей комнате – Деруледа, а в амбаре развесил портреты Гереза, генерала Мерсье… бравых молодцов… патриотов… словом, французов!

Он очень старательно собирает все юдофобские песенки, все портреты в генеральских мундирах. Жозеф – заядлый антисемит. Он член всех религиозных, военных и патриотических обществ своего департамента. Он состоит членом «Руанской антисемитской молодежи», «Стариков-юдофобов» в Лувье, членом еще многочисленных групп и подгрупп – как «Национальная дубинка», «Нормандский колокол» и пр. Когда он начинает говорить о евреях, в его глазах появляется какой-то враждебный блеск, жесты становятся кровожадными. И он не выходит из дому без того, чтобы не сказать:

– Пока во Франции останется хоть один еврей, у нас ничего не будет.

И при этом прибавляет:

– Если бы я жил в Париже!.. Сколько бы я этих проклятых поубавил… сжег… распотрошил!.. Эти изменники у нас в Мениль-Руа селиться не станут… нам эта опасность, не грозит… Поди, эти продажные души понимают, что здесь им не место!

Он с одинаковой ненавистью относится к протестантам, франкмасонам, свободомыслящим, ко всем этим проходимцам, которые носа в церковь не покажут, да впрочем, ведь все они – переодетые евреи… Но он не клерикал, он за религию, вот и все.

Что касается мерзавца Дрейфуса, то пусть он лучше и не думает вернуться с Чертова острова во Францию… А поганого Золя Жозеф честью просит не приезжать в Лувье и не произносить здесь своих речей, как он, по слухам, собирается сделать… Добром дело не кончится, уж об этом Жозеф позаботится. Этот негодный изменник Золя за шестьсот тысяч франков предал всю французскую армию и всю русскую армию немцам и англичанам! И это не сказка, не пустая болтовня, нет, Жозеф в этом уверен… Жозеф это знает от пономаря, а тот от священника, который это слышал от епископа, а епископ от папы… а папе рассказал Дрюмон… Евреи могут приехать в Приерэ. На погребе, на амбаре, на конюшне, на каретном сарае, на сбруе, даже на метле, везде они найдут сделанную Жозефом надпись: «Да здравствует армия! Смерть жидам!»

 

Марианна одобряет время от времени эти сильные выражения покачиванием головы, молчаливыми жестами… Ее так же, конечно, республика разоряет и позорит. Она так же за твердую власть, за попов и против евреев, о которых она знает только, что им чего-то в чем-то не хватает…

И я так же, конечно, за армию, за отечество, за религию и против евреев. Кто же из нас, из прислуги, от мала до велика, не исповедует этого учения? Можно что угодно говорить о прислуге, недостатков много найдется, это возможно, но в чем ей отказать нельзя, это в патриотизме. Вот я, например… Политика не в моем духе, она мне надоедает. Но вот за неделю до моего отъезда сюда я наотрез отказалась служить в качестве горничной у Лабори. Да и все другие служанки, которые были тогда в конторе, также отказались:

– У этого мерзавца?.. Нет! Никогда в жизни!

Однако, когда я себе серьезно задаю вопрос, то я не знаю, почему я против евреев. Я у них служила иногда, в те времена, когда это еще не было так позорно. Я нахожу, что в сущности еврейки и католички совершенно схожи. И те и другие одинаково порочны, с такими же низкими натурами и грязными душонками. Все это, видите ли, один и тот же мир, и разница в религии тут не при чем. У евреев, может быть, больше чванства, показного блеска, умения сорить деньгами? Говорят, что они домовиты, скупы. Я могу заявить, что вовсе не плохо служить в их домах, где гораздо большей свободой пользуешься, чем в католических семьях.

Но Жозеф об этом и слушать не хочет. Он упрекает меня, что я не патриотка, плохая француженка. И с убийствами и кровавыми расправами на устах он ушел спать.

Марианна тотчас же вынула из буфета бутылку с водкой, и мы заговорили о другом. Марианна становится с каждым днем все доверчивее ко мне. Она рассказала о своем детстве, о трудных годах молодости и как она, когда служила в Каене в няньках у табачной торговки, сошлась с пансионером, – маленьким, слабеньким, светленьким мальчиком с голубыми глазами и короткой остроконечной шелковой бородкой. Она забеременела, и табачная торговка, которая развратничала с целой кучей народа, со всеми унтер-офицерами гарнизона, прогнала ее от себя. Она была выброшена на улицу в большом городе, такая молодая да еще беременная!.. У ее возлюбленного денег не было, и она натерпелась горя… Она, наверное, умерла бы с голода, если бы ее друг не нашел ей наконец места в медицинской школе.

– Да, – сказала она, – в лаборатории я убивала кроликов и приканчивала маленьких морских свинок… Забавно было.

И при этом воспоминании на ее толстых губах появляется какая-то меланхолическая улыбка.

После некоторого молчания я спрашиваю у нее:

– А ребенок? С ним что сталось?

Марианна делает какой-то неопределенный жест, как бы открывая занавес рая, где спит ее младенец… Расслабленным от водки голосом она отвечает:

– Как вы думаете… Боже мой! Что же мне с ним было делать?

– Значит, так же, как с маленькими морскими свинками?

– Да, так.

И она налила себе еще водки.

Мы разошлись по своим комнатам слегка навеселе.

Глава седьмая

6 октября.

Вот, наконец и осень наступила. Морозы начались раньше, чем их ожидали, и последние цветы уже поблекли в саду. Георгины, бедные свидетели любви и трусости хозяина, померзли; померзли также большие подсолнечники, которые сторожили вход в кухню. На опустошенных грядках осталось только несколько чахлых гераней и несколько кустов астр, которые печально склонили к земле свои синие головки. И в саду капитана Може все вымерло, пожелтело.

Деревья желтеют и сбрасывают свою листву, небо покрыто тучами. Последние четыре дня стоит густой туман, который не рассеивается и после обеда. Теперь хлещет холодный дождь и дует северо-восточный ветер…

Да! Я не на свадебном пиру… В моей комнате собачий холод. И ветер продувает, и вода протекает через крышу, в особенности у окон. Свет едва проникает в мою мрачную лачугу. Шум сдвигающихся от ветра черепиц на крыше, треск деревянных перекладин, лязг шарниров – как все это оглушает и утомляет… Я не смею заявить, что нужна печь. Я такая зябкая и не знаю, как выживу в этом адском холоде моей комнаты… Сегодня вечером я должна была заткнуть своими старыми юбками окна от ветра и дождя. А тут еще над головой флюгер, который не перестает вертеться на своем шпиле. Временами он начинает так резко визжать, что его можно принять за голос хозяйки, которая устраивает сцену в коридоре…

Когда первые столкновения прошли, жизнь стала монотонной, скучной, и я понемногу стала привыкать, не испытывая больших нравственных страданий. К нам никогда никто не приезжает, мы живем, словно в заколдованном доме. Помимо чисто домашних историй, о которых я рассказывала, здесь никогда ничего не бывает. Все дни проходят совершенно одинаково, все те же лица, та же обстановка. Скука смертная… Но я начинаю тупеть и приспособляться к этой тоске как к естественному явлению. Даже отсутствие любовных развлечений меня не трогает, и я без большой печали переношу эту непорочность, на которую я осуждена или, вернее, сама себя осудила, окончательно отказавшись от барина. Барин мне опротивел, в особенности после того, как он из трусости грубо отозвался обо мне в разговоре с барыней. Но он не сдается и не боится меня. Наоборот, он упорно увивается за мной все с такими же выпученными глазами и влажными губами…

Теперь, когда дни стали короче, барин до обеда проводит время у себя в рабочем кабинете, и черт его знает, чем он там занимается… Роется в старых бумагах, пересматривает сельскохозяйственные каталоги или перелистывает с рассеянным видом старые охотничьи журналы. Нужно его видеть, когда я вечером захожу к нему закрыть ставни или поправить огонь в камине. Он тогда поднимается, кашляет, чихает, фыркает, стучит мебелью, все опрокидывает, старается всеми этими глупыми приемами обратить мое внимание… Смешно! Я притворяюсь, что ничего не слышу, ничего не понимаю, и ухожу, молчаливая, строгая, не глядя на него, как будто его здесь и нет.

Вчера вечером, однако, мы обменялись несколькими словами:

– Селестина…

– Что вам угодно, барин?

– Селестина… Вы сердитесь на меня… За что вы сердитесь на меня?

– Да ведь, вы, барин, знаете, что я потаскуха…

– Ho…

– Грязная девка…

– Ho… Ho…

– Что у меня дурная болезнь…

– Но, черт возьми, Селестина! Но Селестина… Послушайте же…

– Дрянь!..

Право, так. Я порвала окончательно. С меня довольно. Надоело кружить ему голову своим кокетством…

Я здесь ничем не могу развлечься… И еще хуже то, что ничто меня не раздражает… Должно быть, воздух этого захолустья, деревенская тишина, слишком тяжелая и грубая пища на меня так действуют? Я в каком-то оцепенении, и это имеет свою прелесть. Во всяком случае, это притупляет мою чувствительность, усыпляет мои грезы, помогает мне привыкнуть к оскорблениям и крикам моей хозяйки. Этим я также могу только объяснить то известное удовлетворение, которое я испытываю в этой болтовне по целым вечерам с Марианной и Жозефом, этим странным Жозефом, который уже больше не уходит от нас и даже, по-видимому, с удовольствием участвует в наших беседах. Мысль, что Жозеф, может быть, влюблен в меня, льстит мне. Боже мой, да… я дошла до этого… Затем я читаю, читаю… все романы, романы, романы… Я перечитала некоторые романы Поля Бурже. Его книги уже не производят на меня такого впечатления, как раньше, мне даже скучно становится от них, и я думаю, что они неискренне и поверхностно написаны. Они были для меня понятны только тогда, когда я была очарована и ослеплена роскошью и богатством. Я теперь от этого далека, и его произведения меня больше не увлекают. Поль Бурже сам всегда в восторге от них. Ах! Я теперь не была бы так наивна и не стала бы спрашивать у него психологических объяснений, потому что сама лучше его знаю, что можно найти за портьерой салона и под кружевным платьем…

Я никак не могу привыкнуть к тому, что совсем не получаю писем из Парижа. Каждое утро, когда приходит почтальон, у меня сердце разрывается от сознания, что все забыли про меня, что я совершенно одинока. Напрасно я писала самые отчаянные письма моим старым приятельницам и Жану, напрасно я их умоляла вырвать меня из этого ада и найти мне место в Париже, хоть самое плохое. Ни от кого ни слова… Никогда не поверила бы, что можно быть такими равнодушными, такими неблагодарными.

И это заставляет меня еще больше дорожить своими воспоминаниями о прошлом. В этих воспоминаниях все-таки радостей больше, чем страданий. Прошедшее дает мне надежду, что не все еще кончено для меня и что от этого случайного падения я сумею еще оправиться… И когда я, одна в своей комнате, слышу храпение Марианны за перегородкой, напоминающее о мерзости настоящего, я стараюсь покрыть эти смешные звуки шумом своего прежнего счастья, я страстно перебираю в своей памяти прошлое, чтобы из его разрозненных обрывков создать иллюзию будущего.

Как раз сегодняшнее число, 6 октября, связано со многими воспоминаниями. Вот уже пять лет прошло со времени этой драмы, все подробности которой так ясно сохранились в моей памяти. Герой этой драмы умер. Это был милый красивый мальчик, которого я убила своими ласками, доставляя ему слишком много радости, слишком много жизни… И 6-го октября я в первый раз за эти пять лет не снесу цветов на его могилу… Но я сделаю букет из неувядаемых цветов, которые украсят его в моей памяти. Эти цветы я соберу в саду своего сердца, в саду своего сердца, где растут недолговечные цветы увлечений, где цветут также большие белые лилии любви…

Я помню, это было в субботу… В рекомендательной конторе на улице Колизея, куда я в течение восьми дней регулярно приходила каждое утро искать место, меня представили одной даме в трауре. Никогда до тех пор я не встречала человека с таким располагающим к себе лицом, мягкими глазами, простыми манерами, с такою чарующей речью. Мне стало тепло на душе с первых же слов ее.

– Дитя мое, – сказала она мне, – госпожа Пола-Дюран (хозяйка конторы) с большой похвалой отзывается о вас. Я думаю, что вы этого заслуживаете, потому что у вас интеллигентное, открытое и веселое лицо, и вы мне очень нравитесь. Мне нужен надежный и преданный человек. Преданный!.. Знаю, что это требование очень трудное, потому что вы меня не знаете и не имеете никаких оснований быть мне преданной… Я вам объясню сейчас условия, в которых я живу. Но не стойте же, дитя мое… садитесь вот сюда…

Достаточно, чтобы со мной мягко заговорили, чтобы на меня не посмотрели как на существо постороннее, как на человека с улицы, как на нечто среднее между собакой и попугаем, и я тотчас же чувствую себя тронутой, во мне воскресает душа ребенка. Я каким-то чудом забываю всю свою злобу, ненависть, возмущение и к тем, которые со мной говорят по-человечески, испытываю только чувство преданности и любви. Я знаю также по опыту, что только несчастные люди могут поставить свои страдания рядом со страданиями людей ниже себя. Есть всегда что-то оскорбительное и холодное в доброте счастливых людей!

Когда я села рядом с этой почтенной дамой в трауре, я уже любила ее… и любила искренне…

Она со вздохом начала:

– Я вам не веселое место предлагаю, дитя мое…

С искренним энтузиазмом, который не ускользнул от нее, я живо запротестовала:

– Это не важно, сударыня… Я буду делать все, что вы от меня потребуете.

И это была правда… Я была на все готова.

Она поблагодарила ласковым взглядом и продолжила:

– Так вот… Я много испытала в своей жизни… Я всех своих потеряла… у меня остался только один внук. И ему также угрожает смерть от страшной болезни, которая отняла у меня всех других…

Боясь назвать эту страшную болезнь, она своей старой рукой, одетой с черную перчатку, указала мне на грудь. И с еще более печальным выражением в голосе продолжала:

– Бедный мальчик… Это прелестный ребенок… я его обожаю и все свои надежды возлагала на него. После него я останусь совсем одинокой. И зачем мне, Боже мой, жить тогда?..

Глаза ее заволоклись слезами. Она их вытерла платком и заговорила опять:

– Врачи уверяют, что его можно спасти, что легкие неглубоко затронуты… От режима, который они предписывают, они ждут много хорошего. Каждый день после обеда Жоржу нужно будет купаться или, вернее, окунаться в море. Затем ему нужно растирать все тело волосяной перчаткой для ускорения кровообращения, затем заставлять выпивать стакан старого портвейна, затем в течение часа по крайней мере он должен будет спокойно лежать в теплой кровати. Вот чего я от вас прежде всего хочу, мое дитя. Но, кроме того, ему нужен молодой, милый, веселый, жизнерадостный человек. У меня меньше всего может он найти этих качеств… У меня есть двое слуг, очень преданных, но они старые, скучные, слабоумные… Жорж их терпеть не может… Я сама со своей старой седой головой и вечным трауром также удручающе действую на него. И что хуже всего, я чувствую, что часто я не могу скрыть от него своих опасений… Может быть, такой молодой девушке, как вы, и неудобно ухаживать за таким же молодым юношей, как Жорж… ему только девятнадцать лет! Это, наверное, даст повод всяким сплетням. Но меня это не интересует… Меня интересует мой больной мальчик, и я вам доверяю… Вы честная женщина, по-видимому.

 

– О да, сударыня, – воскликнула я, заранее уверенная в том, что буду играть роль святой, которую разыскала бабушка для спасения своего внука.

– А он… бедный мальчик, Боже мой! В его возрасте, видите ли, больше, чем морские купания, может помочь, если он не будет оставаться один, если он всегда около себя будет видеть красивое лицо, слышать веселый смех молодого человека… Это будет отгонять мысль о смерти, внушит доверие к жизни… согласны вы?

– Согласна, сударыня, – ответила я, тронутая до глубины души. – И будьте уверены, что я буду хорошо ухаживать за Жоржем.

Мы условились, что я в тот же вечер приступлю к исполнению своих обязанностей и что на третий день мы поедем в Ульгату, где эта дама в трауре наняла красивую виллу на берегу моря.

Бабушка не обманула меня. Жорж был очаровательным, восхитительным мальчиком. От его безбородого лица веяло прелестью красивого лица женщины; женственны были также его мягкие движения и его длинные руки, белые и изящные, на которых просвечивали жилки. И какой блеск в глазах! В зрачках светился какой-то внутренний огонь, ресницы отливали голубым цветом и сияли светом пламенного взгляда… Сколько в этих глазах проглядывало мысли, чувства, страсти, внутренней жизни! А на щеках уже играл румянец смерти… Казалось, что он умирает не от болезни, а от избытка жизни, от лихорадочного огня, который пожирал его органы и сушил его кожу. Как было красиво и печально на него смотреть! Когда бабушка привела меня к нему, он лежал на кушетке и держал в руках розу… Он встретил меня не как служанку, а почти как друга, которого он ожидал. И с первого же момента я привязалась к нему со всем пылом своей души.

Мы переехали и поселились в Ульгате без всяких приключений. Все для нас заранее было приготовлено. Вилла, которую мы заняли, была просторная, светлая, изящная и веселая. Широкая терраса с плетеными креслами и пестрыми маркизами вела прямо к морю. К нижним ступенькам каменной лестницы подступали волны во время прилива. В нижнем этаже была комната Жоржа; из широкого окна открывался прекрасный вид на море. Моя комната в том же коридоре, как раз напротив, выходила своим окном в маленький сад, где росли тощие розы. Мне трудно выразить словами мою радость, гордость, мое волнение – все мои чистые и новые чувства, которые были вызваны таким обращением, такой заботой обо мне. Я, как равная, принимала участие в этой комфортабельной, роскошной жизни, в семейных радостях, о которых я так напрасно мечтала. Как будто по мановению жезла благодетельной феи, у меня исчезли всякие воспоминания о моих прежних унижениях, и я исполняла свои обязанности с сознанием своего достоинства, которое наконец стали уважать во мне. Могу сказать, что я вся, как по какому-то волшебству, преобразилась. Не только зеркало говорило мне, что я стала красивее, но и сердце кричало мне, что я стала лучше. Я открывала в себе новые неиссякаемые источники преданности, самопожертвования… героизма… У меня была только одна мысль – своими заботами, своим вниманием, своею изобретательностью во что бы то ни стало спасти Жоржа от смерти.

С большой верой в свои способности исцелительницы я говорила, я кричала бедной бабушке, которая по целым дням сидела в соседнем зале и плакала:

– Не плачьте, сударыня, мы его спасем… Клянусь вам, что мы его спасем…

И, действительно, через две недели Жорж почувствовал себя гораздо лучше. В его здоровье произошла большая перемена. Приступы кашля уменьшились, появились сон и аппетит. По ночам не было этого ужасного, обильного пота, от которого он себя по утрам чувствовал истощенным и разбитым. Силы восстановились настолько, что мы могли предпринимать продолжительные прогулки в карете и небольшие прогулки пешком, не утомляясь при этом. Погода стояла хорошая, воздух был теплый, умеряемый ветром с моря, и мы в те дни, когда оставались дома, почти все время сидели в беседке на террасе в ожидании времени, когда Жоржу нужно было идти купаться в море. Жорж был весел, никогда не говорил о болезни, никогда не говорил о смерти. Он подолгу болтал со мной, и я, видя его доверчивые глаза, его сердечность и любезность по отношению ко мне, сама увлекалась разговором и рассказывала ему обо всем, что приходило мне в голову, шутила, пела… О моем детстве, о своих желаниях, о своих несчастьях и мечтах, о житейских бурях, о различных местах у смешных ничтожных хозяев, обо всем этом я ему рассказывала, нисколько не маскируя истины, потому что он понимал все благодаря той удивительной чуткости, которой обладают больные, несмотря на вынужденную удаленность и отчужденность от жизни. Между нами установилась настоящая дружба благодаря, с одной стороны, его характеру и одиночеству, а с другой стороны – моим постоянным заботам о нем, моему неусыпному вниманию. Я себя чувствовала невыразимо счастливой, и мой ум развивался от постоянного общения с ним. Жорж обожал стихи. По целым часам я ему читала по его просьбе на террасе под шум моря или вечером, в его комнате поэмы Виктора Гюго, Бодлера, Верлена, Метерлинка. Часто он закрывал глаза, лежал неподвижно со скрещенными на груди руками. Думая, что он спит, я умолкала… Но он начинал смеяться и говорил:

– Продолжай, малютка. Я не сплю. Я так лучше слышу стихи. Я так лучше слышу твой голос, твой прелестный голос…

Иногда он меня сам прерывал. Он медленно прочитывал те стихи, которые произвели на него наиболее сильное впечатление, и – как я его за это любила! – старался дать мне понять и почувствовать их красоту…

Однажды он мне сказал, и я храню эти слова как священную реликвию:

– Для того, чтобы понимать и любить все возвышенное в поэзии, не нужно совсем быть ученым… наоборот… Ученые не понимают и большею частью презирают поэзию. Чтобы любить стихи, достаточно иметь душу, душу чистую как цветок… Поэты говорят простым, печальным и больным душам… И поэтому они бессмертны. Знаешь ли ты, что всякий чуткий человек немного поэт? И твои рассказы, Селестина были также красивы, как стихи…

– О!., господин Жорж, вы смеетесь надо мной…

– Да нет же! Ты и сама не знала, что так красиво рассказываешь. И это-то особенно восхитительно…

То были единственные в моей жизни часы, и что бы со мной ни случилось в будущем, до самой смерти мое сердце сохранит память о них, как о лучшей песне… Я испытала невыразимо приятное чувство, как будто я становилась другим существом, как будто во мне просыпалось что-то новое, не известное мне раньше… И если, несмотря на мой нравственный упадок и пробуждение всего дурного, что было во мне, я сохранила в себе страсть к чтению и стремление к высшему в окружающей меня среде и во мне самой, если я, несмотря на свое невежество, доверилась своим способностям и осмелилась писать этот дневник, то всем этим я обязана Жоржу…

О, да! Я была счастлива… счастлива, кроме того, видеть, как воскресает милый больной, как наполняется новыми здоровыми соками его тело, как расцветает его лицо… счастлива от той радости, надежд и уверенности, которые появились во всем доме, благодаря этому быстрому выздоровлению; виновницей, волшебной феей этого семейного счастья была я. Это исцеление приписывали мне, моему заботливому уходу, неограниченной преданности и еще больше, может быть, моему постоянному веселью очаровательной молодости и большому влиянию моему на Жоржа. Бедная бабушка меня благодарила, выражала свою признательность и осыпала подарками… как кормилицу, которой доверили почти мертвого ребенка и которая своим чистым, здоровым молоком восстановила его органы, вернула ему радость и жизнь.

Рейтинг@Mail.ru