bannerbannerbanner
Где цветет чистодуш?

Нуянь Видяз
Где цветет чистодуш?

Полная версия

Песня Родины

Уставала моя бабушка от кухонной колготни.

Она, помню, облегченно вздохнув, отходила от печного устья и присаживалась к нам за большой обеденный стол. В глиняной большой миске дышали паром долгожданные “жаворонки” – ржаные хлебцы с подрумяненными спинками. Кисловатый их запах заполнял полутемную избу. Мы сидели, как галчата, вокруг и с нетерпением ждали, когда они чуть-чуть приостынут. А бабушка, как нарочно, начинала вспоминать, как пекли, как встречали праздник сороки в старину. Мы слушали, а у самих текли слюнки.

“Пикут жьваронки в марти, девятого числа по старьму.

Об эту пору завсегда речка вскрывалась. Бывал, выдишь на крылечко-то, жьваронок доржышь и крычишь во весь голос: жьваронки, прилитити к нам, теплу весну принисити нам… А на поля, бывал, выдишь, а там жьваронок пает. Так пает, так пает, на душе делаеца гоже…”

Говорила она, несмотря на грузность и высокий рост, тихо и не спеша, слово к слову; речь ее текла спокойно, размеренно, но не утомляла. Грудной низкий голос был мягок и доверчив, каждое ее слово доходило до сердца.

В тот памятный день бабушка поднималась рано, ни свет ни заря. Вставала, разжигала еще теплую от вчерашнего печь и начинала греметь ухватами и чугунками. Медлительная от природы, с делами справлялась быстро. Мы только с полатей слезаем с помятыми личиками со сна, а она уже доставала из пышущей жаром печи листы с “жьваронками”.

С намасленного горячего листа перекладывала фигурки из теста по одной, обжигаясь, на длинную, выскобленную до яичной желтизны кухонную полку. После этого подмачивала их влажной тряпицей и, наконец, укрывала на время сухим холщовым полотенцем – томила.

С возрастом терпение нам стало изменять. Его не хватало на то, чтобы дожидаться, когда ржаные птахи окажутся на столе. Самые шустрые из нас, внуки постарше, “неслухи”, хватали “жьваронку” свою чуть ли не с огненного горячего листа. Взбудораженные необычностью события, стремглав выбегали на высокое, выходящее на восток крыльцо и с радостью кликали весну.

Жаворонки, жаворонки,

Прилетите к нам,

Принесите нам

Весну-красну.

Зима надоела,

Весь хлеб поела…

Давным-давно умолк тихий, ласковый бабушкин голос. Уж и у внуков ее давно внуки. Много воды утекло с той поры. Унесла она с собой и многие обычаи. Жаль, но уж сегодня не выбежит малец, как мы когда-то, на крылечко звать-величать долгожданную весну. Забыли старую добрую сказку.

… К обеду с горем пополам наконец-то я собрался. Вздумал побродить-походить по окрестностям, посмотреть, как чувствуют себя после зимнего плена поля и овраги, побыть, заодно, немного с самим собой. Но… Ох уж это “но!” Только выходить, заявляется к нам Юрка, соседский мальчишка. Сказал так, в шутку, о своих сборах, а он принял всерьез. Навязался со мной. Не станешь же отказываться?

Взметенная под зябь пашня успела выпростаться из -под снежной неволи и теперь, отдохнувшая, радовалась обретенной свободе. В блюдцах между гребнями борозд поблескивала, словно осколки зеркала, вода. Иссиня-черный, как воронье крыло, чернозем взбух от влаги, и можешь, если оступишься, завязнуть по колено.

Изъезженный с осени проселок успел слегка обсохнуть. Мы свернули с него влево и побрели вдоль чахлой березовой полосы. Исполнить свое предназначение, защитить поля от суховеев, так она и не успела. Ринулись на нее с города любители попариться, и остались от полосы деревья-калеки.

На полях пустынно, зябко и неуютно. Неужели промелькнет несколько недель и на них, голых и немых, возродится притаившаяся до поры до времени жизнь? Неужто, дай срок, будут веселить они взор молодой чистой зеленью всходов?

Тоскливо и одиноко.

Ухарем-купцом, не зная преград, носится-куражится над безлюдными полями удалой весенний ветер. Будто и не холодный, с запада, но пронизывает, бесстыжий, насквозь. “Как в аэродинамической трубе, – сравнил невольно про себя, – коварнее, кажется, любого зимнего…”

Юрик мой лишь посапывал. Он, очевидно, каялся, ругал себя за то, что напросился на эту далеко не из приятных прогулку. Отворачивался от хлестких порывов ветра и то и дело прикладывал к щеке красную, как гусиная лапка, ладонь. Шагал, чавкая ногами в новеньких ярко-синих сапожках, по мокрой тропке меж берез. “Хорошо, что не ослушался, ушанку надел, – успокаиваю себя, – без нее было бы худо”.

Вскоре вышли на другую защитную полосу; более густую, хвойную вперемешку с чернолесьем. Она зеленым валом тянулась с запада на восток. На южной стороне ее было суше и чуть-чуть теплее, здесь распоряжалась весна, а на другой – все еще хозяйничала зима-побируха: бугрился посеревший, в древесной посорке, снег. Под пологом густобровых сосен мы почувствовали себя вольготнее. Мой спутник повеселел. Его неокрепший, срывающийся басок наконец-то заявил о себе.

Вдруг из густой пелены дымчато-серых облаков, сквозь шумные ветровые вздохи уловил я слабенький перезвон колокольчика!

Жаворонок? Но… в такую погоду, как говорится, порядочный хозяин и пса своего на волю не выпустит! Да и нам, старому с малым, не следовало бы нос высовывать.

С трудом нахожу на фоне клубящихся облаков крохотную черную точку. Вот откуда, вон с каких высот сыплет гроздьями нот отважный солист! Весну славит. Погода погодой, а всему свое время. О начале осени объявляют первая желтизна на березах и веселый школьный звонок, а о начале весны – вот этот, небесный. А колоколец, между тем, журчал, сверлил серебряной звенью облачную мглу; переливался так, что радость возвращения птицы на родину отозвалась во мне; теплее будто бы стало на душе.

Счастливая птаха! Вся жизнь с песней. Песней встречает рассвет, восход солнца, ею же провожает вечернюю зарю. Поет и весной и в начале лета. И что станется с этой ширью и с людьми, нашей душой, если вдруг умолкнет ее призывная песня?

– Слышишь? – коснулся я долговязого Юрия, стоявшего рядом, и сам затаил дыхание. Он задрал голову и, полураскрыв рот, стал слушать прерываемую ошалелым ветром тихую трель. “Так паёт, так поёт, на душе делаеца как-то гоже!” – ожил вдруг в памяти бабушкин говорок, вспомнил вкус ее горяченьких “жьваронков”.

– Угу – мотнул головой Юрик. В его глазах под русыми бровями светилась радость, а на припухлых губах, с пушком над верхней, играла полуулыбка восторга.

– А солиста этого знаешь? Слушал когда-нибудь его концерты? – поинтересовался я у Юрика, не теряя из вида темную точку. Жаворонок снижался. С высоты пяти-десяти метров он замолк и юрко спланировал на землю.

– Нет, не знаю. Птичка какая-то, – сказал Юрик в ответ, ничуть не смутившись.

– Да? – озадачил он меня. – Ты что? Иль к бабушке не ездил? Она… она из Капасова ? Не ошибаюсь?

– Ага. Оттуда. Но она… но я ни разу не слышал, – смешался парнишка и почему-то зашмыгал носом.

“Неужели и вправду не знает? – не верилось мне. – Может ли быть такое? …А сам я в его годы – знал? Может, зря грешу на парня?”

Да как же не знал! Разве забудутся годы военного лихолетья? Идешь по лугу, стелющийся ковром, а над тобой – птица поля. Так у нас называли жаворонка. Так и журчит, так и журчит с солнечного неба! Разве такое забудется?

– Жаворонок это, Юра, жаворонок! – повторил я с обидой и начал охотно, прямо-таки с юношеской запальчивостью, рассказывать ему, что знал об этой дивной птичке. – Хозяйкой поля называли ее раньше, Юрынька, хранительницей его благополучия. В честь нее в стародавние времена наши предки устраивали шумные праздники, складывали песни, погудки, присловья. Жаворонок к теплу – существует поверье, – а зяблик к стуже. Если судить по этой примете, по песне между небом и землей, то быть перемене к теплу и доброму настроению.

Неужто, волнует меня, голоса магнитофона, радио, телевидения, а теперь еще и компьютера, могут навсегда отнять у людей любимую многими поколениями мелодию? Ведь песня жаворонка – это живая Песня родины. Что будет с нами без нее? Куда придем?

“Черный ворон, я не твой…”

В зеленую пору детства у соседей напротив, в конце их огородных “соток”, росла-цвела осина. Откуда она, чем-то виноватая перед церковниками, попала, откуда взялась? На её вершине по весне, когда природа начинала дышать запахами мая, доносился крик одинокого ворона.

Кранк-кранк!

Кранк-кранк!

– Вроде никто и не помер. Было бы слышно, – до сегодняшнего дня в памяти полные горечи, даже боязливо сказанные слова матери, – о чем снова он? А?

– Может похоронку кому принесли,.. – глядя в окно, повторила ту же мысль моя бабушка, – смерть как бы кренч-ворон не накликал…

Вошла старшая сестра. Надяй.

– Только-только принесли похоронку Кузьминым. Погиб дядя Василий. Убивается тётя Пелагия и не знаю как. Шестеро осталось на руках.

…То ли от услышанного в детстве, то ли еще отчего, скрипучие “кранк-кранк” до старости лет порождали во мне обжигающие душу чувства. Услышу “песнь” вещей птицы и обязательно навестит недобрая мысль. Откуда, с чего бы это? О характере, о пророческих наклонностях ворона мы, быстроногие мальчишки, понятия не имели. Так откуда же взялось магическое воздействие чернокрылого на меня?

В том году с самой ранней весны жил в селе. Домик наш – чуть ли не в лесу. Выйдешь на крылечко и смотришь, как глубоко-глубоко, головой не качнут, думают о чем-то покрытые зелеными покрывалами краснокожие сосны.

О чем?

Не знаю.

Не знаю почему, но мне нравятся они, когда гуляет и без жалости раскачивает их вершины разухабистый ветер. В это время тоскливой – грудь сжимается – у-у-у песней разгоняют застоявшуюся тишину, не дают впасть в сон. У-у-у – уносит тебя в какой-то неземной, бесконечный, наполненный вечной скорбью мир.

На сосне, что ближе всех к нам, собираются не один-два ворона, как сбереглось в моей памяти, а насколько пар. Что они там делают, почему кружатся вокруг одного дерева, не знаю. Знакомым “кранк-кранком” пугают меня, а теперь еще и раздражают. Я теряю временами самообладание.

 

Постепенно к этим, чуть ли не загробным заклинаниям, привык. “Все это суеверные предрассудки”, – сделал заключение, осудил свои детские представления. Но…

В то утро птицы вели себя особенно беспокойно, своими выкриками прямо-таки терзали душу. “Когда это кончится? Когда? – все возмущался, занимаясь огородными делами недалеко от злополучной сосны. – Неужели, в самом деле, что-то печальное предрекают?” К моему удивлению, так и оказалось. Вечером того же майского дня отдала Богу душу наша соседка, добродушная, не знающая зла бабушка Ольгакай. Не зря, получается, мать моя крик черного кренча-ворона связывала с черной вестью.

Верность

Зной и духота. От запаха отмякшего асфальта першит в горле.

Толпа густеет. Пассажиры тихо переговариваются меж собой. Ждут не дождутся автобуса. Каждый надеется вырваться, уехать от этой редкостной для мая жары.

Вдруг откуда ни возьмись на мостовую, чуть не кувыркнувшись, опустилась… утка! Серенькая, почти с домашнюю. Она испуганно повертела шейкой и притихла. Не успели опомниться, как, тревожно крякая, подсела к ней еще одна. Головка у нее темная, а крылья – иссиня-черные; перья на шейке переливаются изумрудом. Ну щеголь щеголем!

“Дикие утки на шумной улице большого города?” – поразило меня.

Селезень закружил вокруг беспомощно лежавшей кряквы. Он суетился и старался, издавая тихие скрипучие звуки тревоги, помочь, как мне показалось, пострадавшей; тыкал зеленым, лопаточкой, клювом, с участливостью заглядывая в ее глаза.

Терпеливо ждущая разноликая толпа на остановке будто онемела. Ни звука, ни движения. Все смотрят, затаив дыхание, в одну точку. Чем же кончится этот невероятный аттракцион среди суматошной улицы? Чем?

“Идет!” – неожиданно нарушил напряженную тишину мужской зычный голос. Десятки голов, как по команде, повернулись, забыв о необычной арене перед ними, в одну сторону.

Из-за поворота, поблескивая стеклами, показался толстобокий автобус. Сбавив скорость, пересек трамвайную линию и завернул в сторону нашей остановки. Через несколько минут его урчание послышалось рядом.

Толпа зашевелилась.

У самого бордюра тротуара дружной стайкой стояли девушки.

Когда до стеклянного лба машины, уже выруливавшей к площадке, оставались считанные метры, одна из девушек уронила свой “дипломат” и бросилась ей навстречу. Почти из-под колес она выхватила беспомощно лежавший серый комок и – назад! Не отставал от нее, хлопая крыльями и поднимая дорожную пыль, и селезень. Для него, знать, в эти минуты не существовали ни толпа, ни машины, ни шум улицы.

Водитель нажал на тормоза, и туго набитый ЛИАЗ стал. Растерянность, отразившаяся на лице пожилого шофера, сменилась широкой добродушной улыбкой. Он смотрел не в зеркало, как штурмуют пассажиры двери, а на отчаянно смелую девчушку.

Спасительница стрельнула взглядом по сторонам и побежала, прижимая утку, как крохотного ребеночка, к груди, к кустам сирени неподалеку, в двух-трех десятках шагов от остановки. Осторожно, как что-то хрупкое, опустила спасенную на травку и, смущенно улыбаясь, покрасневшая, вернулась к подругам.

Дни бежали без оглядки. Будни учебы, заботы о быте, отдых заполняли их до краев. По утрам, словно исполнительный школьник, спешил я на занятия. Спешил, но, как правило, делал крюк – шел в лекционный корпус не напрямик, а через институтский скверик. Здесь радовали меня молодая майская зелень, розовые бутоны яблонь-дикарок, еще не знающих пыли, жаркий взгляд одуванчиков. Но не из-за них позволял я себе этот круг. В нескольких шагах от тропинки, по которой я хожу на занятия, – “лечебница”. Она расположена в тени сиреневых кустов. В ней поправлялись те, кто совсем недавно, к удивлению многих, сели на шумную, кишащую людьми и машинами улицу.

Ведает этим необычным учреждением негласное, стихийно возникшее общество по уходу за угодившими в беду. Общество это, меня порадовало, оказалось не из тех, о которых узнаем лишь по сборам взносов.

Один из благотворителей позаботился, принес большую алюминиевую миску, а кто-то не забывал изо дня в день наливать в нее свежей воды. Рядом на траве белела еще одна такая миска – для еды. Все условия: только лечись, сил набирайся!

…Девушка, идущая впереди меня, свернула с дорожки и направилась в сторону “лечебницы”. Ростом она невысокая, коренастенькая. Светлые курчавые волосы теребит, ластясь, тихий утренний ветерок. На ней клетчатая рубашка. Рукава засучены по локоть. Вишневого цвета летние брюки плотно облегают ее фигуру. “А что-то в ней знакомо, – промелькнуло у меня в мыслях, – где-то встречалась эта кнопочка, видел…”

– Утя, утя, утя, – позвала она, подходя к кустам. Опустилась возле птиц на корточки, достала из целлофанового с ярким рисунком пакета полбуханки ржаного хлеба и принялась крошить его в миску. Франтоватый селезень и его подопечная, ничуть не боясь и довольно покрякивая, принялись завтракать. “Вот это да! Будто и не дикие”, – чуть не сказал вслух от удивления.

Я стоял в сторонке и ждал.

Прошло несколько минут. Светловолосая “птичница”, одетая как мальчишка, накормила птиц и, мягко ступая по траве, вышла прямо на меня.

– Здравствуйте, – сказал я и кивнул.

– Здравствуйте, – ответила она и недоуменно посмотрела на меня. “Не обознались, случаем? Не ошибаетесь?” – говорили ее круглые, зеленоватые глаза за стеклами очков.

– Скажите, это не вы тогда, почти из-под колес… – и я показал кивком головы в сторону кустов с птичьим двором под ними. Она поняла меня.

– Да, я… – тихо, почти шепотом, вымолвила она, оправившись от мимолетного замешательства. Ее миловидное, удлиненное лицо озарилось робкой полуулыбкой.

“Неужто такая могла броситься под автобус?” – мелькнуло у меня в сознании.

Мы разоткровенничались.

Учится она, сказала, на зоотехническом факультете. Кончает третий курс. Звать ее Леной.

– Не представляю, – призналась мне она, – как можно жить, не общаясь с животными, без забот о них. Я и дома, у мамы, ухаживаю за скотиной. Кормлю, пою… Но особенно нравится доить корову…

– Так-так, Леночка. Начинаю догадываться: знаю теперь, кто у нас председатель общества “В помощь бедствующим”. Так, кажется, называется оно у вас?

– Так, именно так, – повторила мои слова Лена, белозубо улыбаясь, – именно “В помощь бедствующим”, не меньше…

– А кто может вступить в него?

– Любой! – крикнула Лена, задорно засмеявшись, и мы разошлись. Прошло около двух недель.

Я ни разу не видел, чтобы кряква с селезнем были бы без воды, хлеба, каши и еще чего-то. Ленино общество работало на совесть. Это хорошо, но печалило меня другое. Умей птицы говорить, они наверняка бы сказали: “Стыдно нам есть дармовой хлеб, но разве мы виноваты, если озера многие превратили в свалки?”

Верный друг больной, селезень, помогал своей заботливостью и участием не меньше Лены и ее помощников. Ни на шаг не отлучался от нее. Даже, казалось, он забыл про Разумовское озеро, где они начинали строить гнездо, пока не случилось с кряквой несчастье.

У прохожих при виде этой дружной пары невольно появлялась на губах улыбка.

Однажды я, по какому-то наитию, решил изменить своему правилу. Вздумал пройтись по скверику не поутру, как обычно, а во второй половине дня, после занятий. Солнечный, с бодряще-свежим ветерком денек показался мне после душной лаборатории раем.

А вон и мои ненаглядные! Лена, смотрю, уж успела дать им все что надо: и хлеба, и воды. Вишь как сноровисто да споро выуживают кусочки! Только подавай…

Ешьте, ешьте, быстрее на крыло станете!

Утка словно разгадала мои мысли. Пообедав, захлопала крыльями, как веерами, и заковыляла под полог куста отдыхать. Но что-то ей там не сиделось. Немного погодя, вышла, чуть-чуть припадая на правый бок, из своего убежища и замахала крыльями снова. Она будто бы проверяла их надежность.

Но вот утица оттолкнулась от земли и… поднялась в воздух! Взмыл за ней вдогонку и ее верный друг селезень. “Лен, Лена! – крикнул я про себя от радости. – Где ты?! Улетают, улетают твои питомцы!”

“Выписались…” – подумал я вдобавок, облегченно вздохнув.

Как знак благодарности людям, птицы, летевшие рядышком, крыло к крылу, совершили прощальный круг над сквериком и взяли курс в сторону Разумовского парка с озером.

Счастливого пути вам, вольные птицы!

Дней солнечных!

Когда у лебедя погибает лебедушка, он поднимается в заоблачную высь и оттуда, сложив после прощальной песни крылья, камнем бросается на землю. Нет, не довелось мне быть очевидцем такой самоотверженности, но то, что случилось тогда в институтском скверике большого города и что видел я своими глазами, заставило задуматься о многом.

Дай нам, Инешкипаз (2)…

Солнышко большим красным ситом неспеша опустилось, думая о ночлеге, за линию горизонта.

Жара спала. Одуванчики, что желтели на межах вокруг не вспаханного участка, призакрыли желтизну и опустили головки. Готовились отдыхать.

Дед Кипай последний раз, понукая лошадь, прошелся вдоль участка и повернул назад, в сторону стоянки – на край овражка.

Отстегнул борону.

– Ну, как, Тешняр, устал, поди! Как не устать. Вот какую тяжесть мы с тобой сегодня свалили. Ну, ты это, не пеняй, не обижайся на меня. Доберемся до дома – отдохнем. А почему, зачем дожидаться дома? Здесь тоже, кормилец мой, можно дух перевести и подкрепиться тем, что Бог кое-что дал, – мирно, как-будто с закадычным другом, разговаривал старый Кипай с меринком, пока снимал хомут, освобождал гужи от валька, раскрывал, поправляя края, мешок с остатками овса.

Управившись с этим, севец посмотрел на сделанное за день. Удовлетворенный работой, почесал затылок и невольно заулыбался. “И коноплю, спасибо Инешкипаз, посеял. Слава Тебе, отсеялся. Дай хорошего, прочнее прочного волокна, дай побольше семян”, – от усталости с хрипотцой сказал, глядя на сборонованный, ухоженный пай.

Старик огляделся. Вокруг никого. Неспеша расстегнул воротник и снял потом пахнущую сермяжную рубаху. Сел, кряхтя, на луговинку – посмотрел ещё раз вокруг, разулся, встал и снял холщовые, в заплатках штаны. Остался в чем мать родила. Высокий. Худощавость подчеркивала рост. Кожа белая. Еще белее кажется на фоне только что сборнованного чернозема.

Севец вздохнул, погладил несколькими движениями широкую, на всю грудь, белую бороду и повернулся в сторону восхода. “Что, дед, вспомним, отметим обряд наших предков? Помолимся?” – сказал он самому себе и шагнул к краю посеянного надела. Сказав так, Кипай приподнял выше груди ладонями вверх руки и трижды поклонился в сторону восхода. Еще поклон и босиком, совсем голый, прошел поперек участка. После этого отшагал, читая вслух молитву, со всех сторон. Ходил старик, не чувствуя подошвами ног колких неровностей, по посеянной земле и сеял ее вторично – к Богу обращенному словами.

“Дай нам, Инешкипаз, мохнатый корень, широкий лист, толстый стебель, тонкое прочное волокно! Больше чем листьев дай, Норовава (покровительница поля, плодородия) семян, возрадуй нас теплыми дождями, спокойными ветрами, не пускай на нас града свирепого .

Посмотри на меня, Инешкипаз, светлым взором своим, далеко видящими пожеланиями. Я – гол. Одень, Инешкипаз, штанами-рубахой, а женщин, что сейчас дома – в руци-покаи (верхнее и нижнее одеяние), одари их холстами, красивыми белыми платками. Береги, прошу, от голода и холода. Молю, молю, молю. Бог, помоги нам!..”

Последние слова произнес, подняв руки, и глядя на восток.

Древний молельный обряд окончен.

Дед Кипай вернулся к стоянке. Неспеша оделся-обулся, прислонился на телегу и долго смотрел на черный, бисером сверкающий, посеянный, молитвой вымоленный уголок пашни. О чем он думал в эти минуты, какие мысли теснились в извилинах его памяти? Может быть, вспоминал годы юности, свою женитьбу? Или подсчитывал, прикидывал в уме сколько за ушедшие от него годы вспахал-посеял?

…Пришла осень. Инешкипаз тогда, по весне, услышал слова главы семьи. Уродилась конопля, как и просил, листвой широкой, стеблем толстой да высотой до неба высокой. Многочисленная семья Кипая взялась убирать-мочить урожай. Как не радоваться? Будет теперь что положить на зуб, что на себя накинуть. И пряха, и ткацкий стан, и многое другое дремать долгими зимними вечерами не станут.

Нежданно-негаданно, в одночасье общие радости и надежды рухнули. В начале зимы Кипая с семьей сочли одним из богатых в селе. Установка была прямая: чтобы среди жителей села были одни, как на подбор, бедные. Никаких богатых! Участь бородатого Кипая с многочисленной семьёй была предрешена.

Недаром говорится: Бог поступает по-божьи, а Идемевсь-бес – по-дьявольски. Уж слишком далеко вознесся бы человек, если всё на земле делалось по воле божьей. Для этого, знать, и Идемевсь (дьявол).

 

(2) Инешкипаз – творец по эрзянской религии


1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru