Мои пальцы, его кожа. Раньше я никогда не подходила к нему так близко. Никогда к нему не прикасалась. Интересно, а он меня видел? Он понимает, что это я?
Я вернулась на лестничную площадку, ко второй двери. Там, за дверью, была небольшая комната, освещенная густым красным светом. Вот она, фотолаборатория. Длинный стол, заставленный оборудованием. Все стены увешаны фотографиями. Лучик моего фонарика выхватывал их из подсвеченного красным сумрака: фотографии людей, застывших в последнем движении, ошеломленных, испуганных, удивленных. Холодных. Людей, что в отчаянии падали на колени или спокойно встречали свою судьбу. Разнообразные позы смерти. У меня по спине пробежал холодок.
Конец пути.
Слова Кингсли: за все надо платить, в том числе и за то, чтобы произвести впечатление. Но людям не хочется это знать, правда?
Там была одна женщина, на фотографиях. Ее фотографий было, наверное, больше всех. Как будто она не могла поверить в свою собственную смерть. Вновь и вновь мне попадался все тот же снимок: женщина в пламени.
Мое внимание привлек сдвиг цвета. На столе. Едва уловимое шевеление, бледный проблеск лилового в кроваво-красном пространстве. Я подошла поближе, направив фонарик в ту сторону. Луч закружился.
Да, цвет. Сигнальный оттенок.
Я подошла к столу. Очень медленно. Мне приходилось буквально продираться сквозь плотный, сгустившийся воздух. Шаг за шагом. Там стояли кюветы для проявки, и над одной из них как будто зависло бледно-лиловое облачко. Над проявителем, налитым в ванночку. В проявителе плавали фотографии. Их было много, они занимали почти всю кювету, и на самом верху были снимки Павлина и Хендерсон.
Я их достала.
Они были теплыми, липкими. И они еще не проявились – не до конца. Я чего-то добилась, вытащив их из светящейся жидкости, осветив их фонариком? Этого хватит, чтобы разрушить чары, чтобы освободить друзей? Мне действительно показали всю правду о них? Чем я могла им помочь?
Я убрала фотографии в сумку.
Там, на столе, был пинцет. Я достала из ванночки почти все фотографии. А потом, в самом низу, краем глаза я увидела фиолетовый проблеск иного мира. Вот оно. Зеркало. Еще один кусочек. Зеркальной поверхностью вверх, на дне кюветы. Источник страшного волшебства.
Кусочки сна, и не более того…
Главное – не смотреть. Туда, в зеркало. Смотреть можно лишь сбоку, под определенным углом. Кингсли специально предупредил. Это зеркало не такое, как все. Оно опаснее всех остальных. Я подцепила его пинцетом и достала из ванночки, осторожно, отражающей поверхностью от себя.
Осколок был маленький, размером с игральную карту, не больше. Как обычно, неправильной формы. Просто кусочек разбитого вдребезги целого. Меня била дрожь. Я положила осколок на стол, зеркальной поверхностью вниз. Нужно вернуться в ту комнату и взять сумку Павлина. Специальный чехол. Но когда я повернулась к двери, там стояла она. Женщина, которую я видела внизу. Она стояла в дверях и все так же водила руками по воздуху, но теперь уже более твердо, не так рассеянно.
Это она делала фотографии?
Она попыталась заговорить, но у нее ничего не вышло. Только невнятное бормотание, невразумительный набор звуков. Она то и дело хлопала себя по рукам, по плечам – словно сбивая воображаемое пламя. Теперь я все поняла. И разглядела печаль, страшную, неизбывную, всепоглощающую печаль, которую видела столько раз прежде; печаль, которой пронизано все, что так или иначе соприкоснулось с осколками этого зеркала.
– Пожалуйста…
Всего одно слово. Все, что она смогла произнести. А потом она шагнула вперед. Глядя на зеркало, что лежало теперь на столе рядом с ванночкой для проявки. Проходя мимо, она задела меня, и я подвинулась, освобождая дорогу.
Мне хотелось скорее закончить все это. Я пошла в ту, вторую, комнату. Кое-кто из застывших людей очнулся. Они шевелились, двигали руками, медленно вертели головой. Один мужчина лежал на полу и стонал. Еще один парень шагнул вперед, неуверенно, осторожно. Как будто перешагнул через порог. Павлин с Хендерсон тоже уже приходили в себя. Просыпались. Во мне поселилась уверенность, что теперь все будет хорошо и вместе мы справимся. Обязательно справимся.
А потом я увидела девочку, Тапело. Она стояла в дверях. – Что здесь происходит? – спросила она, оглядев комнату.
И тут раздался еще один голос.
Я обернулась. Та самая женщина. Она нацелила на меня объектив фотокамеры, и мне показалось, я вижу, как открывается линза – чтобы вобрать и меня тоже в свое потайное пространство. Это было приятное ощущение. Как будто тебя обнимают, так ласково. Быстрая серия вспышек, мягкие желтые завитки перед глазами, черный силуэт женщины на желтом фоне, а потом я отвернулась или попробовала отвернуться, пока линза опять не закрылась и не заперла меня там, внутри, насовсем, но все вдруг стало таким далеким, и я уже не могла пошевелиться, то есть по-настоящему пошевелиться, я уже ничего не могла.
Я плыла сквозь какую-то странную жидкость. Больше я ничего не помню. Сквозь текучее серебро. Просто плыла, покачиваясь на поверхности, а потом вдруг стала падать. Не погружаться, а именно падать. Сквозь жидкость.
В темноту.
Больше я ничего не помню. Ничего.
Движение, шум. Россыпь света. Меня тащили по лестнице, вниз. Я спотыкался на каждой ступеньке. Голос той женщины. Долгий, протяжный крик. Жуткий вой. Кто-то держал меня за руку. Девочка, Тапело. Она тянула меня за собой. Вниз по лестнице, через заднюю дверь – во двор.
– Пойдем, Марлин. Пойдем!
– А где остальные? Где все?
– Уже идут. Марлин, пойдем.
Глаза по-прежнему горели, обожженные горячим химическим блеском. Перед глазами стоял темный силуэт, отпечатавшийся на сетчатке. Я вообще ничего не видела, пока не появилась Хендерсон. Она возникла словно ниоткуда, проломив призрачный образ.
– А где…
– У меня. – Хендерсон показала мне маленький сверток из плотной ткани.
– Что там? – спросила Тапело. – Можно мне посмотреть?
Павлин вышел наружу. В руке у него был пистолет.
– Черт, – сказала Тапело.
– Уходим.
Павлин пошел первым, мы – следом за ним. По переулку, на улицу. И Тапело увязалась за нами. Дошла с нами до самой машины, забралась на заднее сиденье.
– Это еще что такое? – спросила Хендерсон.
– Я…
– А ну вылезай, нах.
– Слушай, я же вам помогла. Я вам помогла.
Хендерсон схватила ее за куртку, вытащила из машины. Влепила спиной в стену.
– Эй, ты полегче!
– Иди домой, девочка.
– Что?
– Я сказала, иди домой, нах.
Я хотела вмешаться. Я правда хотела вмешаться. Хотела что-нибудь ей предложить, этой девочке. Только что я могла ей предложить? И что я могла сделать? Когда Хендерсон вот так вот психует, тут умри все живое.
– Оставь ее, – сказал Павлин.
Вот так все просто. Хендерсон отпустила Тапело и вернулась к машине.
– Ну ладно, блядь. Хорошо. Как скажешь.
Вот так.
Я посмотрела на девочку и отвернулась. Мне пришлось отвернуться. Павлин уже открывал багажник, чтобы положить туда зеркало. Ради него мы сюда и приехали. Теперь дело сделано, и все же…
Вспышки желтого света в окнах дома напротив, желтые пятна перед глазами, они накладывались друг на друга, и силуэт женщины, отпечатавшийся на сетчатке, как будто пойманный у меня в зрачках, у меня внутри. Меня начало отпускать только сейчас.
Женщина, фотограф.
Я не знаю, где она раздобыла этот кусочек зеркала и сколько она за него заплатила. То есть по-настоящему заплатила. Не сколько, а чем. И эта печаль. Ужасающая печаль – в этой женщине, и что мы с ней сделали, и что мы делаем, то есть вообще.
А потом я села в машину.
Павлин завел двигатель. Девочка стояла на тротуаре и смотрела, как мы уезжаем. Но мы не остановились, нет. Нас уже ничто не остановит. Сейчас – ничто.
Сквозь тишину, по пустым улицам. Все дорожные знаки закрылись, как лепестки. Спите, шептали они, надо спать. Столько глаз – все закрыты. Произнеси одно слово, пусть даже шепотом – и ты разбудишь весь город.
Что осталось невысказанным?
Нас остановил полицейский патруль. Может быть, женщина подала жалобу? Такого с нами еще не бывало, ни разу. Сейчас все нарушают закон. Но полицейские просто поинтересовались, что мы делаем на улице в комендантский час. Павлин справился очень даже неплохо. Он объяснил, что мы в первый раз в этом городе, приехали в гости к друзьям, а сейчас едем домой, вот и все. Мы здесь пробыли всего один вечер и не знаем, какие тут правила, так он сказал.
Мы не знаем, какие правила.
Мы не смогли разбудить пожилую хозяйку, а Эдвард куда-то пропал. Было уже очень поздно, далеко за полночь. Я позвонила еще пару раз, а потом Хендерсон выругалась и выломала окно.
В доме было тихо. Мы зажгли свечи на кухне. Хендерсон помогла Павлину смыть с лица красную жидкость, а потом он помог ей. Они не сказали друг другу ни слова. Все делалось молча.
Павлин заявил, что ему хочется есть. Мы облазили все шкафы, но нашли только кошачью еду и большую жестяную банку сливок. Кошек мы в доме не видели; только тени, мягко скользящие в сумраке, и зеленые проблески в темноте. Хендерсон откопала бутылку виски, и мы выпили по чуть-чуть.
Потом разобрались с зеркалом.
Соблюдая все необходимые меры предосторожности, в тишине, мы завернули осколок в кусочек бархата из тех, что мне выдал Кингсли. Красная жидкость по-прежнему сочилась из зеркала – из дыры в ткани мира, проделанной этим стеклом. Я понимала, что мы сейчас соприкасаемся с неким потусторонним чудом, с чем-то, что пребывает за гранью привычной реальности. У меня тряслись руки. Мы плотно прижали завернутый в бархат осколок к стенке чемоданчика, чтобы остановить этот нездешний поток. Будем надеяться, это поможет. Никто из нас не смотрел на зеркало. Только сбоку, под определенным углом, чтобы даже случайно не увидеть свое отражение или отражение кого-то другого.
Называется: техника безопасности.
А потом все закончилось. Осколок лежал в чемоданчике, рядом с другими, которые мы нашли раньше.
– Ну, вот и все, – сказала Хендерсон. – Вот и все.
– Что-то не так?
– Да нет, все так. Я просто устала.
– Я тоже, – сказал Павлин.
Всего шесть осколков. И у каждого – свое волшебство. Некоторых не хватает. Вот вчера ночью у нас был прокол. И еще пару раз – до того. Так что сейчас их должно было быть семь, или восемь, или даже девять. Я уже потеряла счет. Но шесть – это тоже неплохо. Шести вполне хватит. Ну хорошо. Может, еще один – и тогда уже все. Еще один осколок разбитого зеркала – и на этом мы остановимся. И пусть Кингсли ворчит сколько хочет.
Наверное, сам этот дом, его атмосфера, налет серой пыли, пламя горящих свечей, все это вместе, и наша вылазка в турагентство, и то, что мы еще под впечатлением от всего, что случилось сегодня, все это вместе располагало к молчанию. Мы сидели на кухне и пили виски. Павлин выпил больше всех.
– Ну, эта… – сказал он наконец.
– Вот только не надо сейчас начинать, – сказала Хендерсон.
– Так чего с этой девочкой?
– А чего с этой девочкой?
– Она очень даже неплохо управилась.
– А что она сделала? – спросила я.
– А ты не видела, Марлин? Девчонка была хороша.
– Правда?
– Ага. Она набросилась на ту тетку. Выбила у нее камеру. А потом повалила ее на пол и сама тоже упала, прикинь.
Вцепилась в нее мертвой хваткой, и они стали кататься по полу. Это надо было видеть.
– Блядь, – сказала Хендерсон.
– Ты это к чему?
– Может, хватит уже про девчонку?
– Да что с тобой?
– Ничего.
– Бев?
Хендерсон отвернулась.
– А что там было сегодня? – спросила она. – Марлин? – Я не знаю.
– Не знаешь?
– Нет.
Она повернулась к Павлину.
– Мы с тобой танцевали?
– Чего?
– Мы с тобой танцевали сегодня? Ну, после вспышки.
Что было потом? Мне надо знать.
Павлин налил себе еще виски.
– Нет, – сказал он. – Нет.
– Точно?
– Мы не танцевали.
– Ага. Хорошо.
– А почему ты спросила?
– Ладно, проехали.
– Ну, как скажешь. Блин. Что-то мне сонно. – Он залпом допил свой стакан. – Ну, чего, пойдем спать?
– Я еще посижу.
– Ага. – Павлин взял свою сумку. – Хорошо.
И мы остались вдвоем с Хендерсон. Сперва мы молча сидели, и Хендерсон потягивала свое виски. А потом она заговорила:
– Это был пляж. Тропический пляж. Очень красивое место, сплошной золотистый песок, ну, ты знаешь. Как в раю.
И мы с Павлином танцевали на песке. Ты нас видела?
– Как вы танцевали? Нет, не видела.
– Но ты нас видела в комнате? Да?
– Да.
– И как мы смотрелись со стороны?
– Ну, вы просто стояли. Как статуи.
– Мы с ним, оба?
– Да, ты и Павлин. В двух шагах друг от друга.
– И мы не касались друг друга?
– Нет.
– А какое у меня было лицо? Счастливое, нет? Я казалась счастливой? Я улыбалась?
У нее на лбу осталось одно красное пятнышко.
– Ну, почти, – сказала я. – Почти улыбалась.
– Хорошо. Почти – это тоже неплохо. Знаешь, это был какой-то старинный танец. То есть мы никогда раньше так не танцевали. Теперь так никто не танцует. Вальс. Да, вальс.
А теперь уже все.
– В каком смысле все?
– Я не знаю. Но почему-то мне кажется, что мы с ним были вместе в последний раз…
– Да брось ты. Не надо. Вы еще с ним потанцуете. И не раз. Обязательно потанцуете.
– А Павлин? Он тоже улыбался?
– Да, – сказала я. – Он улыбался.
А что еще я могла сказать?
Хендерсон пошла спать. А я осталась на кухне, одна. Сидела, смотрела на пламя свечи, которую Павлин поставил на стол. А потом, когда отсветы пламени наигрались в моих зрачках, я достала из сумки пачку фотографий.
Я их вынула из проявителя слишком рано, и они так и остались бледными и нечеткими. Над изображением плыла шумовая завеса из тихого треска. Но все было видно.
На самом деле лучше бы я их не видела, эти снимки. Последние мгновения из чужих жизней.
На первой фотографии была старуха: лежала, скорчившись на грязном полу. Снимок сделали сверху. Зеленая кофта, жиденькие прилизанные волосы, морщинистое, потасканное лицо. По всему полу были разбросаны страницы, вырванные из какой-то книги. Пустая бутылка из-под водки. Грязные пятна на ковре, что-то похожее на лужу блевотины. Маленькое ручное зеркальце.
О Боже. Какой ужасный конец, и тем более для такой женщины, как Хендерсон. Жуткий конец, нехороший.
На второй фотографии был Павлин.
Он стоял, привалившись спиной к красной кирпичной стене, и зажимал руками живот. Его лицо искажала гримаса боли, но даже теперь он пытался держаться и не показывать, как ему больно. Сквозь пальцы сочилась кровь.
На фотографии он был почти такой же, как сейчас. Немногим старше.
Я просмотрела все фотографии в пачке. Потом – еще раз. И еще. Я все думала про эту женщину из турагентства. Про ее страшную камеру.
Тебе куда?
А ведь она и меня тоже сфотографировала сегодня. Интересно, а что получилось бы на этом снимке? Какая история была приготовлена для меня? И это падение сквозь серебристую жидкость. Что ждало меня там, внизу? И ждало ли что-то вообще?
Тебе куда?
Интересный вопрос.
Я поднесла фотографии к пламени свечи. Бумага почернела, свернулась в трубочку, осыпалась ломким пеплом. Мужчина и женщина, два подобия на сгоревшей бумаге, теперь превратившейся в черные хлопья, что парили в сумрачном пространстве.
Я поднялась по лестнице. На самом деле я не слишком устала, и мне не то чтобы очень хотелось спать – просто хотелось залечь в нормальную постель, на чистую простыню, укрыться мягким, теплым одеялом и, может, еще поработать над книгой. Но когда я проходила по длинному темному коридору, что вел к моей комнате, я вдруг услышала свое имя.
– Марлин…
Кто меня звал? Может быть, наша хозяйка?
– Марлин? Это ты, милая?
Наверное, Кингсли, когда договаривался, упомянул мое имя. Да, скорее всего.
– Марлин…
Там была дверь, приоткрытая.
– Леди Ирис?
– Войди. Я хочу на тебя посмотреть.
Самая обыкновенная спальня. Обставленная безо всяких затей. Леди Ирис сидела в кресле у окна. На столике рядом с креслом горела свеча, единственная на всю комнату. На коленях у старой леди лежала закрытая книга.
– Мы думали, вы уже спите.
– Я спала, – сказала она. – А потом позвонили в дверь.
– Прошу прощения. Мы вас разбудили…
– Я не понимаю. Я же, кажется, говорила Эдварду, чтобы он не запирал дверь на ключ.
Только теперь я разглядела ее как следует. Но не сумела определить ее истинный возраст. Густо напудренное лицо, все в глубоких морщинах. Седые волосы, серая кожа. Волосы тоже присыпаны пудрой.
– Да, вы ему говорили. Спасибо.
Пламя свечи отражалось в линзах ее очков. Два крошечных огонька, как будто захваченных в толще стекла. Я не видела ее глаз.
– Как все сегодня прошло? Удачно? – спросила она.
– Как все прошло? Да, наверное, удачно.
– Ты взяла, что хотела?
– Взяла.
– Мистер Кингсли будет доволен.
Она отвернулась к окну. Я тоже выглянула на улицу. Проблески света вдали, россыпи городских огней. Но здесь, в новом городе, было темно. Единственный свет в темноте – недремлющий пристальный глаз.
– Кошмарное место, – сказала леди Ирис. – Я здесь как в ловушке.
– А вы давно знаете мистера Кингсли?
– Когда-то у нас был роман.
Я обернулась к ней:
– Правда?
– Конечно, тогда я была моложе; а мистер Кингсли – еще моложе.
Я попыталась представить себе молодую леди Ирис. Может, когда-то она была настоящей красавицей, но теперь от былой красоты не осталось и следа.
– Ты садись, не стой.
В комнате не было других кресел, только кровать. Мне было как-то неловко садиться задницей на чужую постель, и я присела на самый краешек. На отвернутом уголке простыни было вышито имя, крошечными золотыми буквами.
Ирис Уайт…
Белый ирис…
Старая женщина не повернулась ко мне. Она продолжала смотреть в окно.
– Мистер Кингсли – замечательный человек, очень хороший и добрый. В глубине души, – сказала она. – Он просто не знает, где у него душа.
– Да, наверное.
Больше она ничего не сказала, и я уже было решила, что она снова заснула. С того места, где я сидела, мне не было видно ее лица – только затылок, серебристые волосы.
– Я, наверное, пойду.
Леди Ирис с шумом втянула в себя воздух и сказала:
– Подай мне, пожалуйста, ящик.
– Какой ящик?
– Там, под кроватью.
Я наклонилась и заглянула под кровать. Там стоял фарфоровый ночной горшок, а рядом с ним – маленькая деревянная коробка. Из темноты выглянули два сверкающих глаза.
– Ой.
– Что там, милая?
– Нет, ничего. Я…
Зеленые глаза. Это была просто кошка. Черная кошка. Сидела там, под кроватью, и таращилась на меня.
– Видишь там ящик?
– Да.
Я достала его из-под кровати. Самый обыкновенный ящик, без крышки, без каких-либо украшений. Внутри были бумаги и письма. И два пластмассовых шприца в запаянных пластиковых упаковках с синим распахнутым глазом на этикетке. Раньше я видела препарат в жидкой форме только в больнице, когда приходила к Анджеле. Мне вдруг вспомнилось, очень живо, как ей кололи лекарство. Самая сильная доза.
– Быстрее. Давай сюда.
Я подошла к леди Ирис и поставила ящик ей на колени, прямо на книгу.
– Сейчас я тебе покажу.
Она смотрела прямо перед собой, но ее пальцы проворно перебирали бумаги в ящике. Она достала несколько фотографий.
– У тебя есть дети?
Вопрос оказался таким неожиданным, что я поначалу просто растерялась.
– Есть?
– Да. Один ребенок.
И больше я ничего не сказала. Не смогла ничего сказать. – А вот мои дети.
Я взяла у нее фотографии. Уровень шума над этими снимками был очень высоким; чтобы что-то увидеть, на них надо было смотреть под строго определенным углом и на определенном же расстоянии. На первом снимке, раскрашенном от руки, был сад при загородном доме. На втором – велосипед, прислоненный к стене. На третьем… это была даже не фотография, а открытка с репродукцией какой-то картины: ваза с фруктами, курительная трубка, французская газета. На последнем, четвертом снимке была собака. Черная собака, лежащая на коврике.
– Они красивые, правда?
Я посмотрела на леди Ирис. Ее глаз по-прежнему не было видно за отражением пламени.
– Да, очень красивые дети.
– И зачем ты мне врешь?
– Я…
– Ах, если бы мир снова стал чистым, нетронутым порчей. Но похоже, что это уже навсегда. А это, как я понимаю, тебе. – Она протянула мне конверт. – Сегодня утром пришло, курьерской почтой.
Это было письмо от Кингсли. Очередная порция денег на текущие расходы. И два листочка. На одном – подробное описание наших следующих заданий.
– И куда вы теперь?
Я назвала ей только первое место.
– На побережье, как мило. И еще в театре. Я и сама тоже была актрисой. Конечно же. Когда-то меня называли неземным божеством лондонской сцены. Мистер Кингсли тебе не рассказывал?
– Нет, кажется, нет.
– Ну да. Он такой забывчивый.
Пока мы говорили, я успела прочесть и второй листок. Там было всего несколько строк: «Я так огорчился, узнав о смерти леди Ирис. Надеюсь, ее слуга встретил вас как положено».
– Что-то случилось, Марлин?
– Что? Нет, нет. Все в порядке.
– Такой забывчивый. Ты уж прости меня, старую.
По морщинистой щеке покатилась слеза. Леди Ирис аккуратно смахнула ее шелковым носовым платком.
– Я что-то устала. Ты побудешь со мной?
– Вы хотите, чтобы я тут спала?
– Кровать в твоем полном распоряжении.
Я сходила к себе, чтобы взять вещи. Когда вернулась, старая леди уже спала, прямо в кресле. Вот она сидит: мне виден только ее затылок, густо напудренные волосы. Я лежу на постели, в одежде. На шкафчике рядом с кроватью горят две свечи, я сама их зажгла. В их неверном, дрожащем свете я пишу эти строчки.
Лежу на боку и пишу.
И думаю над письмом Кингсли. Насчет леди Ирис. Вероятно, он просто ошибся. Получил неверную информацию. И ничего удивительного: все, что нас окружает в последнее время, – это сплошная неверная информация. Обман чувств. Смещение восприятия. Каналы между приемником и передатчиком забиты помехами, сумраком и тенями, и с каждым днем шум все сильнее.
Забиты помехами, сумраком и тенями…
Я помню эти слова. Я их употребила в одной статье. Пару недель назад, месяц назад?
В другой жизни, будучи кем-то другим.
Интересно, а что сейчас делают Павлин с Хендерсон? Наверное, уже спят? А перед тем как заснуть, они опять занимались любовью? А может, они, как и я, до сих пор не спят и обсуждают, что они видели сегодня вечером, когда их захватила вспышка фотокамеры. Мне живо представилась та фотография… Интересно, а сам Павлин знает о том, как ему суждено умереть? И если знает, тогда что он делает с этим знанием?
И эта девочка, Тапело. Где она сейчас? Она нашла, где ей переночевать? Может быть, она познакомилась с каким-нибудь парнем, и сейчас они спят, обнявшись, в какой-нибудь затемненной спальне, и им хорошо и тепло. Или застопила очередную машину: машину получше нашей, где пассажиры добрее нас. Или она так и осталась на улице. И как же она теперь?
И еще Кингсли. Мне представляется, как он бродит по дому, не в силах заснуть. Один, в доме зеркал. Потому что он не завесил свои зеркала. Он однажды сказал, что закрытое зеркало – это место, где отражения умирают. И теперь, когда мир поражен болезнью, он заходит в те комнаты, где зеркала, только ночью. В темноте. Я представляю себе, как он ходит по темным комнатам, и его собственный призрак движется следом за ним. Неотступно, от зеркала к зеркалу.
Все эти люди, их жизни, их сны.
Мой отец…
Я нечасто думаю об отце, а когда все-таки думаю, то не как о человеке, а как об отсутствии человека. Неизвестный объект, смутный силуэт в тумане. Он ушел, когда я была совсем маленькой. Я его совершенно не помню: его лицо, его жесты. Помню, что он читал мне сказки перед сном. И больше ничего. Я не знаю, почему он ушел. Однажды ночью меня разбудил непонятный шум. Я выглянула в окно и увидела, как к нашему дому подъезжает машина. Я не знаю, кто был за рулем, я не смогла разглядеть водителя, но там, внизу, был мой отец, и он что-то сказал водителю, а потом сел в машину. Они уехали вместе. Раньше я думала, что это я виновата; что я нечаянно сделала что-то такое, что заставило папу уйти.
Мой отец, человек без лица. Смутный силуэт во мраке. Сейчас он не спит, я не могу представить его спящим. В моих мыслях отец всегда только уходит. Повернувшись ко мне спиной, он уходит прочь, насовсем, и каждый раз он как будто окутан тенью.
Где-то в доме пробили часы. Бой часов расцветает в пространстве бутонами звука, которые не схватишь и не измеришь. Воздух смыкается, вбирая в себя звук.
Завтра, если получится, я позвоню Кингсли; скажу, что я возвращаюсь.
Леди Ирис шевельнулась во сне и снова затихла. Слышно чье-то дыхание. Тихое-тихое. Наверное, это мое дыхание. Может быть, это я дышу, я одна – в этой ночи, что подступает со всех сторон.
Я достала фотографию Анджелы.
На снимке мы с ней вдвоем. Анджеле тогда было семь. Я хорошо помню мгновение, когда нас засняли. Дочка стоит на переднем плане, смотрит прямо в камеру, слегка наклонив голову. Она не улыбается, но кажется, что сейчас улыбнется. Короткая стрижка под мальчика, чистые глазенки. Один – синий, другой – карий. Прямой и бесхитростный детский взгляд. Я – чуть подальше. Сижу на траве, смотрю в сторону. Разгар лета, тени на лужайке, кошка свернулась клубочком в высокой траве. Все до мельчайших деталей. По памяти. Потому что сейчас я смотрю на снимок и вижу только туманную дымку. Фигуры исчезли. Они потерялись. Солнце включили на полную мощность.
Моя девочка, моя радость.
Что мне делать? Время идет, дни проходят. Столько всего потерялось уже безвозвратно, а дни проходят, время идет, и с каждым прожитым днем я все дальше и дальше от того мгновения, когда я могла бы тебя спасти. И шум, отнявший тебя у меня; даже теперь он не отпускает. Он выжигает твои следы…
Мне нужно заснуть.
Ты в своей барокамере, в черной воде. Тебя кормят через капельницу, ты уже ничего не увидишь и не услышишь. Тебя оградили от мира звуков и зрительных образов. Теперь твой язык никогда не почувствует вкуса. К тебе не пробьется ни один запах. Я уже и не помню, когда я в последний раз прикасалась к тебе, к твоей коже. Потому что боюсь передать информационный сигнал, который окажется слишком болезненным. Невыносимым.
Колыбель.
Такой была твоя жизнь в самом конце. Под контролем сложной системы жизнеобеспечения. Такая хрупкая. Состояние стабильное. Жизнь, которую я теперь вижу во сне в образе данных, выведенных на экранах.
Мерцающие огоньки в темноте.
И больше ничего.
В глухой изоляции. Даже от любви, самого болезненного из сигналов.
Я не знаю. Что-то случилось. Только я мало что помню. Кажется, я просыпалась под утро. Да, наверное. В комнате кто-то был. Было очень темно, свечи уже догорели, и поэтому я не могла ничего разглядеть. Но я знала, что это слуга, который нас встретил сегодня вечером. Эдвард. Он стоял рядом с креслом. Головы леди Ирис не было видно. Должно быть, она сползла в кресле, во сне. Он обернулся и посмотрел на меня, Эдвард.
– Что вы тут делаете? – спросила я.
– Выполняю свои обязанности, – сказал он.
И больше я ничего не помню.
Утром, когда я проснулась, леди Ирис не было в комнате. Слуга тоже куда-то делся. Теперь в доме хозяйничали только кошки. Они уже не скрывались, как прежде. Их было так много, что и не сосчитать. И все разных цветов.
Я обыскала весь дом, но телефона так и не нашла.
Запах талька указал мне дорогу обратно, в коридор на втором этаже. Кресло, окно, постель, где я спала, – все было присыпано пудрой. Меня знобило. Деревянный ящик лежал на полу рядом с креслом. Письма и другие бумаги вывалились наружу.
Два шприца. С «Просветом».
Я решила взять их себе. Когда я наклонилась, я увидела книгу. Под креслом. Томик английской поэзии. Под названием книги были какие-то черные точки, в определенном порядке. Шифр. Тайный язык. Я открыла книжку наугад. Прошлась пальцами по одному стихотворению. Всего несколько строк. Жесткие выступы на плотной бумаге.
Азбука Брайля.