bannerbannerbanner
Барбара. Скажи, когда ты вернешься?

Нина Агишева
Барбара. Скажи, когда ты вернешься?

Полная версия

Сен-Марселин. Поющая парижанка

Летом 1943 года семья оказалась в Сен-Марселине – крохотном городке в предгорьях Веркора, недалеко от французско-швейцарской границы. Место было выбрано не случайно: Веркор считался одним из центров Сопротивления, горы и многочисленные карстовые пещеры помогали партизанам, и в 1944 году существовала даже партизанская Свободная республика Веркор. Семья Серф прожила здесь до октября 1945-го, отец нашел работу в типографии Клузе с месячным окладом в 2595 франков, на которые семья и жила, старший брат и Моник пошли в школу. Чудом сохранилась фотография ее класса: девочки в скромных платьицах и мальчики в коротких штанах и гольфах сидят вокруг двух суровых учителей. Моник в центре: самая рослая (ей уже 13, остальным на вид гораздо меньше) и нарядная. Вот что вспоминает о ней мадам Гутьере, учившаяся в том же классе: “Она отличалась от нас. Мы были бедные, плохо одетые крестьянские девочки, а она жила в Париже и носила белое платье, которое казалось нам верхом элегантности. Помню, как выразительно она читала стихи – как актриса. Все время что-то напевала и нас заставляла петь. Придумала такие вечера в саду, где она была учителем пения, а мы – ее учениками. Каждый назывался именем какой-нибудь птицы, а Моник была le rossignol – соловей. По субботам ей разрешалось ходить к соседке мадам Боссан – у той было пианино – и музицировать. Она подбирала мелодию и пела модную тогда песенку “Жалоба слоненка”.

Между тем вокруг была война. В воспоминаниях Барбары дом, увитый розами, и булочки с изюмом, которыми они лакомились после мессы, соседствуют со страшной сценой расстрела молодого, не больше двадцати лет, партизана, которого полиция поймала и убила буквально на глазах детей. Тогда же она впервые стала осознавать, что не такая, как все: она еврейка. “Как же я боялась сцены, которая повторялась в каждой новой школе: учительница строгим голосом спрашивала меня: «А твой отец, он кто?» Я никогда не могла дать точного ответа на этот вопрос. Нам строго запрещали говорить что-либо о нашей жизни. Я и не стыдилась того, что я еврейка, и не гордилась этим, но, ловя настороженные взгляды окружающих, становилась агрессивной”.

В Веркоре было страшно, как и везде: в тех же краях прятались в то время две девочки Куаре – одна из них станет писательницей Франсуазой Саган и вспомнит, как чуть не погибла вместе с сестрой во время налета немецкой авиации. И в Веркоре было гораздо спокойнее, чем в других местах: Серфам сразу же помогли найти жилье, директор типографии, куда устроился на работу отец Барбары, снабдил всю семью документами, обеспечивающими их безопасность. “Мы знали, что они евреи, – вспоминает дочь месье Катто, у которого Серфы арендовали квартиру, – но никогда не говорили об этом. Видели, что у них очень мало вещей, а чемоданы не распаковывались – стояли наготове, чтобы в случае необходимости сразу можно было уехать. Когда встречали их в парке за городом, то здоровались, но почти никогда не разговаривали друг с другом. Ужинали они всегда вместе: месье и мадам Серф и четверо детей. В том маленьком ресторане вообще в основном бывали только евреи, скрывающиеся от фашистов. Сидели они там допоздна, чтобы выйти на улицу, когда уже все спят. Моник напевала песенки: беженцы-евреи были ее первыми в жизни слушателями”.

Молчание спасало жизнь. “Молчание моря” – так назывался роман Жана Веркора, чье настоящее имя было Жан Брюллер. Это была первая книга, выпущенная подпольно, тиражом 350 экземпляров, в издательстве La Minuit – центральном издательском доме Сопротивления, основанном самим Веркором и Пьером де Лескюром в 1941 году. Сюжет ее очень прост: в 1940 году немецкий офицер поселяется во французской деревне, в оккупированной зоне; каждый вечер он разговаривает по-французски с хозяевами дома, которые ему не отвечают. Этим молчанием побежденные – старик и его племянница – демонстрируют свое отношение к оккупанту. Их безмолвие выражало общие чувства тех, кто не мог тогда сказать “нет” во весь голос, но кто прошептал, пробормотал это “нет” и тем самым сделал возможным Сопротивление.

Для девочки Моник Серф, к счастью, ее еврейское происхождение не стало причиной гибели, как для шести миллионов ее соплеменников в годы Второй мировой войны. Ее подружка того времени, тоже беженка-еврейка, Одетта Розенталь, вспоминала, как неприлично счастливы они были: танцуя, шли в школу, весело обсуждали девичьи секреты, легкомысленно хохотали. Травмы, нанесенные отцом, оказались для девочки гораздо тяжелее, чем скитания по оккупированной Франции. Может быть, еще и поэтому певица Барбара, никогда не скрывавшая свою национальность, была при этом в большей степени, чем еврейкой, гражданином мира. Она отказывалась сниматься рядом с менорой – одним из символов иудаизма, отклоняла приглашения на мероприятия в поддержку политики Израиля. Что не мешало ей в семейном кругу праздновать и Рош Ха-Шану – еврейский новый год, и Йом Кипур – День искупления. В сущности, каждый настоящий большой художник гораздо больше и шире своей национальности, он принадлежит миру, и творчество знаменитых французских шансонье, включая Барбару, лучшее тому подтверждение.

В Сен-Марселине случилось еще кое-что, что повлияло на всю ее дальнейшую жизнь. Однажды Моник проснулась и увидела, что ее правая ладонь распухла и покраснела. Возможно, она занозила ее в зарослях ежевики – сбегая из школы, продиралась сквозь них к музыкальному киоску – и не заметила. Началось воспаление. В больнице сделали операцию, но, как это нередко случается в гнойной хирургии даже и не в военные времена, за ней последовало еще шесть – и только седьмая была успешной! Рука походила на лоскутное одеяло, палец не гнулся. Она запомнила грустную улыбку матери на фоне белых больничных стен:

– Дорогая, доктор Руссель спас твою руку, но что касается фортепьяно…

– Я не стану певицей?

– Певицей – возможно: я обещаю, что, ког- да подрастешь, будешь учиться пению, но вот играть…

Ни мать, ни владелица пианино мадам Боссан и предположить не могли, что теперь все свое свободное время Моник будет просиживать за клавишами. Играть четырьмя пальцами – потому что пятый был мертвый. Разрабатывать руку. Спасаться музыкой от всего: боли, войны, неизвестности. С тех пор – и уже до конца жизни. А зрители на ее первых концертах заметят, что певица, выходя на поклоны, почему-то прячет за спину правую руку. Впрочем, потом это уже будет не важно.

Сен-Марселин – единственный город детства, куда она вернулась. Об этом вспоминает ее секретарь Мари Шэ. 1968 год, гастрольный тур вокруг Гренобля. Начало зимы, отвратительная погода, так что водитель ее серого “мерседеса” Пьер (он почему-то просит называть его Питером) особенно осторожен. И вдруг она почти кричит:

– Мы проезжаем Сен-Марселин? Сен-Марселин моего детства? Вы уверены, Пьер? Тогда поехали туда!

Они въезжают в городок и медленно кружат: церковь, площадь, ряды деревьев, новые улицы. Она ищет дом – и находит: он по-прежнему окружен садом, только уже никаких роз – ветер гоняет опавшие листья. Пьер и Мари видят, что ее глаза полны слез, она думает, что их не видно за стеклами очков, а они делают вид, что ничего не замечают. Перед тем как выйти из машины, она тщательно причесывается, подкрашивает глаза черным и губы – карминно-красным. Это ее стиль, стиль жгучей брюнетки, артистки, начинавшей в кабаре. “Красавица-ворона” – любовно зовет ее Михаил Барышников. Она обходит дом, обнимает какую-то женщину, появившуюся на пороге, потом идет в магазин перчаток и покупает двенадцать пар…

Совсем скоро будет написана одна из ее самых знаменитых песен – Mon enfance (“Мое детство”). До нее на встречах с журналистами, когда они спрашивали ее о детстве, она отвечала так: “Прошлое мне не интересно, у вас есть другие вопросы?” А после, с ангельской улыбкой: “Я все там сказала, мне уже нечего добавить”.

 
Какая глупость – я вернулась в город,
где прошло мое детство.
Тогда война дала нам передышку.
Захотелось вспомнить наш сад, дом в розах, георгины
и зеленые грецкие орехи сентября,
Услышать голоса братьев и сестры.
Я немного просила – вспомнить хотя бы на миг,
что была невинна.
Увы! Никогда не возвращайтесь туда, где живут
воспоминания вашего детства, –
иначе разорвется сердце.
Мне холодно, надвигается вечер.
И прошлое – это мое распятие.
 

Брюссель

Я никого не знала в Брюсселе. Я скиталась повсюду, бродила. Я ходила, много ходила. Все эти эпизоды бегства, исхода, попытки скрыться и спрятаться от кого-то или чего-то – я все их пережила на ногах. Для того чтобы идти вперед и как можно дальше…

Из неоконченных мемуаров Барбары

Брюссель – особенный город. То ли его срединное европейское положение, между Францией, Германией и Голландией на суше и напротив Англии на море, то ли вызванное этим пестрое смешение лиц и языков разных национальностей на улицах, – но что-то точно заставляло моих любимых героинь отправляться именно сюда. Здесь они мучились, страдали, приходили в отчаяние, но в итоге именно в этом городе находили себя и свое призвание. Почему героинь – ведь речь идет только о Барбаре? Потому что их две, и жили они в разных эпохах. Вторая (или первая) – Шарлотта Бронте, которая пережила в Брюсселе самую сильную и единственную в своей жизни любовь и, не получив на нее ответа, стала писательницей. Но это другая история. И вспомнила я о ней только потому, что и Барбара именно в этом городе стала певицей. Еще не Барбарой, но певицей – когда она в 1955 году окончательно вернулась из Брюсселя в Париж, в этом уже никто не сомневался. А любовь? Мужчин в ее жизни было немало, многие из них ей очень помогли, о многих она вспоминала с нежностью, но сердце ее принадлежало не им. Неслучайно в одной из самых знаменитых своих песен, обращаясь к своим слушателям и зрителям, она сказала: “Ma plus belle histoire d’amour, c’est vous” – “Моя лучшая история любви – это вы”. На то существовало много причин, и одна, возможно, главная, пряталась в переживаниях детства.

 

Она убегала от этих воспоминаний, пыталась вычеркнуть из жизни то, что происходило между ней и отцом, но вышло так, что она покинула Париж именно тогда, когда отец ушел из семьи навсегда. Рю Витрув, 50. Это был последний адрес, где семья жила еще вместе. Они поселились там в 1946 году. Сегодня это ничем не примечательная улочка в районе Шаронн в 20-м округе Парижа. Невзрачный пятиэтажный дом из серого кирпича, шестой этаж – мансарда – надстроен уже позже. На фасаде памятная доска: здесь жила Барбара с 1946 по 1959 год (ошибка: уехала она отсюда в 1961-м). Но тогда, сразу после войны, Моник нравилось это место: рядом кинотеатр, уютная средневековая рю Сен-Блез со старой церковью. Они жили на втором этаже, комната родителей выходила на улицу, комната Моник и ее сестры Регины – во двор. Оттуда доносились крики детей, ссорящихся соседей, летом сильно пахли стоящие там же мусорные баки. Двор был темный, солнце внутрь не проникало. Оттуда семья первый – и единственный! – раз отправилась на отдых к морю, в Бретань – в Трегастель. Море и пляжи были неправдоподобно прекрасны, но, как это чаще всего и случается, счастье омрачено: из Парижа приходит телеграмма о смерти бабушки, обожаемой granny. Отец против того, чтобы дочь ехала с матерью на похороны, но шестнадцатилетняя девушка едва ли не первый раз проявляет характер: “Я умоляла отца – он отказывал. Я угрожала ему, кричала, выла – он испугался. Я поехала”.

Что еще важного было до Брюсселя? Конечно, уроки вокала сначала у частного педагога мадам Дюссеке, а потом – у профессора Поле в консерватории на правах “вольнослушательницы”. Справедливости ради скажем, что, пока отец жил с семьей, он взял для нее напрокат пианино и помогал оплачивать занятия. За пианино она села сразу и – без всяких уроков – стала играть на слух. Напевала, шептала, рассказывала под свой нехитрый аккомпанемент какие-то истории – и в один прекрасный день заявила своим учителям, что хочет работать не в опере, а в мюзик-холле. Самое удивительное, что они с ней согласились и благословили. И вот она уже на прослушивании в театре “Могадор” – там требуются хористки в оперетту “Императорские фиалки”. В ответ на вопрос: “Что будете петь?” – соискательница гордо отвечает: “Бетховен, “В этой темной могиле…”. Спела. Дальше последовала просьба: “А теперь пройдитесь, поиграйте юбкой – мы хотим видеть ваши ноги”. – “Месье!!!” Но прошлась. И взяли – единственную из тридцати пяти претенденток. Сразу познакомилась с театральными нравами: на первом же представлении ее не предупредили о том, что в определенный момент круг сцены начнет движение, она зацепилась каблуком и едва не обрушила декорацию, изображающую церковь: та предательски закачалась, вызвав смех в зале. В своих неоконченных мемуарах Барбара вспоминает тесную гримерку, где девушки все вместе переодевались, помогали друг другу приклеивать ресницы и застегивать крючки на корсетах, хохотали и сплетничали о поклонниках, – и с гордостью скажет, что, когда она вернулась в “Могадор” в 1989 году с сольным концертом, ей уже полагалась отдельная просторная комната. “Теперь у меня были свой свет, звук, свое пианино – и своя публика, которая после концерта надолго забаррикадировала мой автомобиль на рю Комартен”.

Однако в семье назревала драма. Это потом, став уже взрослой женщиной, Барбара поймет и оценит, как страдала мать от выходок отца и как она никогда никому на него не жаловалась, – тогда же она по-настоящему осознала, что отец ушел из семьи, лишь в тот момент, когда пришли за пианино. Платить за его аренду больше было нечем – и трое дюжих молодцов стали выносить инструмент на лестницу. Ей казалось, что у нее ампутируют часть тела. Мука была такой невыносимой, что она испытала острую физическую боль вдоль спины – потом эта боль будет возвращаться каждый раз в момент потрясений и катастроф. Из “Могадора” она давно ушла, устав от приставаний немолодых господ, а без пианино в Париже делать было решительно нечего. Одолжив триста франков у знакомой на рю Сен-Блез, которая держала там крошечную лавочку – в Париже они называются Tabac, – она сказала ей, что хочет уехать в Брюссель. Обе плакали. Больше они друг друга никогда не видели.

Месье Шарль

Все мужчины, которые встретятся ей на пути в дальнейшем, словно будут стараться загладить боль, причиненную в детстве отцом, искупить вину – и не смогут этого сделать. Однако они об этом еще не знают.

Первые годы в Бельгии (а она пробыла там пять лет с недолгими наездами в Париж) были не слишком веселыми. Моник остановилась у двоюродного брата, который гостил у них на рю Витрув и дал ей свой брюссельский адрес. Он играл в ансамбле балалаечников. Никакой работы для нее не было, и два месяца она просто следила за домом, где не иссякал поток его приятелей, и готовила им нехитрую еду. Пока однажды ночью ее до смерти не напугал один тип (она запомнила имя – Саша Пируцкий!): с набриолиненными волосами, в сатиновой фиолетовой рубашке и красных ботинках, он признался, что игра на балалайке – это так, для отвода глаз, а есть куда более прибыльные занятия. Он пригласил ее в них поучаствовать. Он становился все более настойчивым и грубым. И, улучив момент, опять же среди ночи она бежала из этого дома с несколькими су в кармане. Никого не зная в Брюсселе. Не имея разрешения на работу и в тот момент даже не подозревая, что оно вообще ей нужно. Она шла по незнакомой улице и шарахалась от каждого мужчины, одетого, как ей казалось, в полицейскую форму. Такое возможно, только когда тебе еще нет двадцати.

Надо сказать, что тогда Брюссель вовсе не походил на лощеный город с магазинами и ресторанами, с роскошными машинами и комфортным TGV, как сейчас. Он еще залечивал послевоенные раны и был городом бедности, горя, темных вороватых окраин и проституток. Повсюду пахло жареной картошкой, но это никого не раздражало: запах этот был признаком счастья, сытой мирной жизни, и нищие и вечно голодные жители мечтали о “пистолете” (так называли булку с салатом, картошкой и горчицей) и завидовали тем, кто сидел в закусочных. В уличных киосках продавали лепешки, сделанные на крупе из маниока. Она на всю жизнь запомнила вкус этих “яств” – ее угощали ими из жалости такие же маргиналы, как она сама. Но наша бедная крошка Доррит никогда не стала бы Барбарой, если бы не… кураж и отчаянная смелость. Очень важные женские качества, между прочим.

Скитаясь по городу, она оказалась на place du Nord перед роскошным отелем. И поняла, что если о чем-то и мечтает – то только о ванне и чистой постели. Выглядела девушка так: старое серое пальто, стоптанные ботинки и очки, в которых правое стекло треснуло, и мир она видела сквозь узор, похожий на решетку. Правда, молоденькая и хорошенькая, с длинными черными волосами. Удивленному портье она сообщила, что очень хочет петь. Что по натуре романтик (вот оно, слово, определившее в дальнейшем всю ее жизнь, все ее песни! – впервые оно прозвучало на брюссельской площади перед крутящейся дверью в отель). Что денег у нее сейчас нет, но потом они будут, и она просит о самом скромном номере. Портье улыбнулся и ее пропустил. Номер показался ей роскошным палаццо, она заказала кофе, еду, залезла в ванну и увидела в окно неоновую рекламу пива: Ekla… Можете не верить, но в тот момент она подумала, что и на театре когда-нибудь так будет светиться ее имя.

Конечно, карета скоро превратилась в тыкву, как это и бывает в сказках о золушках. Тот же добрый портье дал несколько адресов, где требовались служанки, – ее нигде не взяли. Сначала перестали приносить кофе. Потом еду. Из отеля не выгоняли – ждали оплаты. И вот она отправляется на бульвар Аспаш. Другие девочки весело поглядывают на ее разбитые очки и что-то ей говорят, вполне дружелюбно. Она не слышит что. Она голодна. Она идет. Ей стыдно. Она идет. (В ее воспоминаниях то и дело повторяется глагол avancer – идти, двигаться вперед вопреки всему, он станет для нее главным на долгие годы – Javance, Javance, я иду…).

Нечасто вы можете получить такое признание от знаменитости. Но ей, рассказавшей правду об отце, уже ничего не страшно. И она пишет: “Нет, проституция – это не несчастье, это просто горе. Если вам нечего есть. Если нечего есть вашему ребенку. Если вы делаете это ради любимого мужчины. Да-да, и ради мужчины! Даже если ему просто нужны наркотики, и он страдает. Заниматься тем, что вам по душе, – это большое счастье. Оно не всем выпадает, помните об этом”.

Дальше я доверюсь своей героине, хотя думаю, что не каждый поступит так же. Она слышит шаги за спиной. Идет быстрее. Шаги еще громче. Мужчина – в дорогом пальто из плотной шерсти (теплое, подчеркивает она), в массивных очках с черепаховой оправой. Почему-то она закричала.

– Успокойтесь. Меня зовут Шарль Альдубарам.

– Я голодна.

И вот они уже в брассери на Северном вокзале. Она ест картошку, мули, потом опять картошку. Он смотрит на нее молча и улыбается.

– Я хочу петь…

И она рассказывает ему все, что пережила за три месяца: закрытые двери, усталость, одиночество, отель, откуда не выпускают, потому что нечем заплатить.

– Вы кого-нибудь знаете в Брюсселе?

– Балалаечников, которые, кажется, занимаются чем-то другим.

Он опять улыбается. Он управляющий казино во Франции и действительно искал на бульваре девочек – для казино. Он еврей. Он звонит жене и предупреждает, что немного задержится. Он предлагает ей немедленно поехать с ним во Францию – но она отказывается. Она приехала сюда, чтобы стать певицей, а не для того, чтобы вернуться с позором. Она провожает его на вокзал, и он дает ей денег:

– Расплатитесь в отеле и почините очки. Вот вам мой номер телефона в Париже.

Она никогда ему не позвонит. Но однажды получит после концерта в “Олимпии” букет цветов с запиской: “Вы были правы. Браво. Альдубарам”.

Но, Боже, как же далека была еще “Олимпия”! Заплатив по счету и заказав новые очки, она уехала из Брюсселя в Шарлеруа.

Месье Виктор

Почему Шарлеруа? Случайная знакомая Пегги, молодая беременная женщина, дала адрес своих друзей в этом провинциальном грустном городке. Вся жизнь там крутилась вокруг угольных шахт, и местные нравы были достаточно суровы. Даже сегодня Шарлеруа считается одним из самых бедных городов в Бельгии, разве что делит с Брюсселем славу столицы бельгийских комиксов – школа Marcinelle дала миру многих известных персонажей. Моник приютили в “Мансарде” – коммуне молодых художников, музыкантов и журналистов. Все работали, но жили в основном на деньги, присылаемые родителями. Она вспоминает неформального лидера компании – художника Ивана Дельпорта. (Впоследствии он стал шеф-редактором франко-бельгийского журнала комиксов Spirou и придумал необычайно популярного во франкоязычной Европе персонажа Гастона Лагаффа, чья фамилия означает что-то вроде “сесть в лужу”, – ленивого и невезучего офисного работника на мелкой должности.) Родители ей не помогали, и друзья подкидывали работу: она красила стены в магазинах, домах, а после приносила в “Мансарду” целую корзину “пистолетов”. С ними пили вино, по вечерам слушали джаз – тогда многие знаменитые потом музыканты обретались в Бельгии. Сама она ходила на прослушивания, кажется, во все кабаре города – увы, безрезультатно.

И она опять двинулась в путь – инстинктивно, почти неосознанно. Вечер, село солнце. Моник бредет по дороге на юг – там граница с Францией. На ней зеленый комбинезон, одолженный друзьями для работы с краской, и огромные тяжелые ботинки, которые ей велики. Она понимает, что больше всего на свете хочет увидеть мать, сестру и братьев, что такое возвращение, конечно, провал, но сил больше нет. Впереди – граница (до Шенгена еще далеко), а нужных бумаг у нее, как всегда, нет. И снова с нашей героиней случается прямо-таки рождественская история (почему-то истории эти обожают посещать биографии великих женщин, а вот обычных чаще всего обходят стороной).

За целый час пути она не увидела ни одной машины, но вот сзади останавливается черный “крайслер”.

– Вы куда?

– В Париж.

– Я тоже, садитесь.

Она честно предупреждает, что бумаг для пересечения границы у нее нет.

– Садитесь, я перевезу вас. Будут спрашивать – скажите, что со мной, помогаете мне перегнать машину.

Они едут молча. Иногда он искоса на нее поглядывает. На посту, увидев пограничников, она обмирает от страха. Он выходит из машины, дает им что-то, и “крайслер” снова трогается с места.

Франция, май! Запахи трав и цветов сводят с ума, водитель убирает крышу – и над ней ослепительно синее небо! В ресторане с салфетками и скатертями он заказывает ей омлет с ломтиками поджаренного сала и кофе. Он сутенер, месье Виктор, он поставляет девочек в столицу. И, конечно, предлагает ей обеспечить свое будущее.

 

– Но я хочу петь!

– Певица – это не профессия. У тебя нет связей – ты не пробьешься. Подумай, я предлагаю тебе сытую и спокойную жизнь.

– Но моя жизнь – это петь.

Они останавливаются на опушке Компьенского леса. Дети собирают там ландыши, и он тоже собрал для нее маленький букет и молча положил на колени. Она не забудет: в знаменитом спектакле “Лили Пасьон”, о котором речь впереди, появится песня “Месье Виктор”:

 
Ваш “крайслер” привез меня в мою нынешнюю жизнь,
месье Виктор,
И я опять в дороге, я пою везде и всюду, но я помню
Кофе, которым вы меня угостили, ландыши
и ваше золотое сердце.
 
Рейтинг@Mail.ru