«В таких группах человек снова становился человеком, снова и снова, несмотря на то, что ежедневный труд и наказания, линейка, барак и все остальное в концлагере унижало человеческое достоинство. Несмотря на полосатую одежду и стриженый затылок люди видели лица друг друга и выпрямлялись. Они видели такие же страдания, такую же гордость и у них возникала надежда… Группа была в лагере, пожалуй, лучшим и прекраснейшим феноменом»49.
Однако тот же автор указывает на то, что группа таит в себе и определенную опасность. Это становится ясно, когда речь идет о политических группировках:
«Левые партии были единственным феноменом, который в неизменном виде перешел из социальной структуры внешнего мира в концентрационный лагерь, и таким образом, сторонники левых взглядов нашли в лагере уже известный им духовный мир, на который могли опереться. Результатом были лучшие исходные позиции, более быстрое обретение своего самосознания. Однако возникала также опасность безудержной примитивизации и слишком сильного приспособления, которое было уже не защитным механизмом, а настоящей погибелью. Получило развитие такое явление как своего рода партия узников концлагеря, которые и духовно, и материально полностью приняли лагерную жизнь, не знали иного мира и не хотели знать его. Концентрационный лагерь с его механизмом власти и эксплуатации стал их миром»50.
Это высказывание Когона подводит нас к третьему ментальному изменению у многих «нормальных» заключенных, возникшему в результате пребывания в концлагере. Это изменение необходимо рассмотреть несколько подробнее.
Бруно Беттельгейм пишет об этом так:
«Один заключенный достиг последней стадии приспособления к лагерю, когда изменил свою личность таким образом, что принял ценности гестапо, так что они стали его собственными… Положение заключенных было невозможным, так как в их личную жизнь постоянно вторгались то охранники, то другие узники. У них накапливалась агрессия. У новеньких эта агрессия проявлялась так же и вне лагеря. Однако постепенно заключенные усваивали для выражения своей агрессии слова, которые определенно не относились к их прежнему лексическому запасу, а, напротив, принадлежали к вокабуляру, перенятому у гестапо. От копирования устной агрессии гестаповцев оставался один шаг до копирования их физической агрессии, однако на прохождение последнего шага требовалось несколько лет. Случалось, что именно старые лагерники, которым поручали надзирать за другими, вели себя хуже гестаповцев. Это происходило в отдельных случаях потому, что они таким образом пытались втереться в доверие гестапо, а чаще потому, что считали это нормальным отношением к заключенным в лагере»51.
Беттельгейм продолжает, утверждая, что практически все заключенные, пробывшие в лагере длительное время, усвоили отношение гестапо к так называемым «unfit prisoners» (непригодные заключенные – англ.), иными словами, к новым узникам, людям неуклюжим и беспомощным. Эти узники становились проблемой для лагерных ветеранов. Их жалобы ухудшали положение в бараке и мешали им приспособиться. Плохое поведение во время работы подвергало опасности всю группу. Слабые обычно быстро умирали, если не становились доносчиками. Предателей уничтожали, как только обнаруживали, их пытали и медленно убивали, причем методы были переняты у гестапо. Как пишет Беттельгейм, ветераны пытались также раздобыть отдельные части униформы охранников и использовать их для украшения. Если это не удавалось, они пробовали сшить себе похожую униформу, хотя их за это и наказывали. Подражание целям и ценностям охранников проявлялось также и иным образом:
«То удовлетворение, которое чувствовали некоторые лагерные ветераны, когда стояли по стойке смирно на утренней и вечерней линейке, можно объяснить лишь тем фактом, что они полностью восприняли ценности гестапо как свои собственные. Заключенные хвастались, что они такие же крутые, как гестаповцы. Подобная идентификация со злодеями заходила настолько далеко, что они перенимали у гестаповцев и их привычные занятия в свободное время. Так, охранники часто развлекались игрой, которая заключалась в том, чтобы выяснить, кто может дольше всего терпеть побои, не жалуясь. Лагерные ветераны копировали их жестокую игру, а ведь их самих били так часто и долго, что, казалось бы, нет нужды еще раз проживать эту ситуацию в виде игры»52.
Одд Нансен:
«Вряд ли найдется много норвежцев, которые в тот или иной момент не были бы готовы наброситься на евреев по лучшим немецким рецептам. Ругать их за обман, мошенничество, жадность, эгоизм и все остальные качества, которыми любят награждать евреев. Им даже в голову не пришло бы, что они сами не лучше – такие же жадные и эгоцентричные, и что они пали очень низко. Как будто они переняли и сознание немецкой высшей расы – мы германцы. Один норвежец даже сказал мне как-то раз, когда мы говорили о конце войны и о том, что будет, когда мы вернемся в Норвегию. „О нас, о германцах позаботятся в первую очередь“. Я согласился с ним, и он счел это вполне разумным. Вот как яд медленно просачивается в мозги. Имя этому яду – немецкий менталитет, и если мы от него не освободимся, то многие из нас станут такими»53.
Как уже указывалось ранее, в лагерях повсеместно существовало сильное внутреннее самоуправление, наделенное определенной властью. Идеология охранников оказывалась особенно заразительной для людей, составляющих лагерный актив. Ойген Когон пишет об этом следующее:
«Blockältester (старший по бараку) и Stubendienst (дневальный), которые нередко были людьми ущербными, часто злоупотребляли своей властью. Они, правда, подвергались нажиму со стороны СС, но многие из них еще не созрели, чтобы противостоять соблазну коррупции и тирании по отношению к своим сотоварищам, будь-то красные, зеленые, черные или иные. Даже в еврейском бараке нередко имели место такие печальные обстоятельства. Психологически это можно так или иначе объяснить, если знать человеческую природу и понимать, каково это, когда сотни различных подневольных людей годами живут в тесном помещении в невыносимых условиях. Впрочем, ответственность за эти нечеловеческие условия также несет национал-социалистическая система.
Лишь в самых необходимых случаях СС назначали на должность капо54 специалистов. Обычно это были – особенно в первые годы – крепкие парни, бывшие штурмовики, иностранные легионеры и уголовники, которые знали, как применять кнут, ибо неоднократно ощутили его на собственной шкуре благодаря СС. В некоторых подразделениях, в особенности, занятых на строительстве, в шахтах или на канализационных работах, у обычного заключенного не оставалось иного средства выжить, кроме как дать взятку»55. К счастью, многие лагерные ветераны были выше этого, – добавляет Когон.
Бенедикт Каутский отмечает то же самое и пишет следующее: «Для постороннего человека совершенно непонятно, как заключенные могли так вести себя по отношению друг к другу. СС систематически использовали преступные инстинкты заключенных-уголовников в качестве средства в своей работе по уничтожению. Предоставляя наихудшим экземплярам среди заключенных – уголовным и асоциальным элементам, – и отчасти политическим, вернее так называемым „политическим“, – различные материальные и социальные преимущества, они заставляли их принимать участие в управлении бараками в качестве „старшего по бараку“, „дневального“ или бригадира. Бригадиров по примеру итальянских дорожно-строительных колонн называли „капо“. СС стремились противопоставить „капо“ остальным узникам. Когда это удавалось, то страх потерять все преимущества, стремление самоутвердиться и нечистая совесть автоматически расширяли пропасть между заключенными. „Социальные“ противоречия в лагере по остроте сравнимы с жестокостью преступлений, совершаемых заключенными в отношении друг друга. Лагерь, который сегодня рассматривается как ад для всех заключенных, давал многим из них возможность жить гораздо лучше, чем они могли бы мечтать, будучи свободными»56.
Одд Нансен и Тим Греве также касаются этой темы:
«Самым главным человеком в лагере был Lagerälteste (lägeräldsta, lägerålderman) – староста, которого назначали СС. Когда число заключенных увеличивалось, в некоторых лагерях приходилось назначать нескольких старост. Это были важнейшие люди для заключенных, подчиненные напрямую СС. В случае, если на эти посты назначали людей, не понимавших, как использовать любую предоставившуюся возможность на благо заключенным, дело могло обернуться катастрофой. Однако, к сожалению, довольно часто старосты добровольно становились палачами. У заключенных, как и у SS-Rapportfűhrer (СС-раппортфюрера – нем.), была своя Schreibstube (канцелярия, нем.). Из нее осуществлялось все внутреннее управление, что естественно имело для заключенных очень большое значение. Персонал канцелярии на протяжении нескольких лет спасал жизни тысячам узников благодаря нелегальной работе – подделывал списки фамилий, способствовал исчезновению приказов о наказании, когда они касались тех, кто не смог бы их выдержать, и так далее.
На рабочих местах так называемые капо определяли, в конечном счете, темп работы. Им подчинялись несколько бригадиров, и все вместе они фактически распоряжались жизнью и здоровьем на рабочих местах.
В связи с характером системы коррупция и мошенничество процветали среди лагерного актива, однако следует признать, что быть связующим звеном между заключенными и охранниками было трудной задачей. Те, кто входил в лагерный актив, должны были защищать заключенных, не обижая в то же время „расу господ“. Случалось, что они в некоторых отношениях оказывались на побегушках у преступников, возможно, чтобы достичь преимуществ, которые они считали важными. Они балансировали по висячему канату – с риском для жизни. Есть какая-то убийственная ирония в том факте, что заключенные сами несли большую часть ответственности за поддержание ужасных условий в лагере. Немцы правильно рассчитали, что если условия существования будут достаточно мучительными и смертельно опасными, всегда найдется кто-то, кто для достижения личных преимуществ начнет прислуживать угнетателям. Особое жестокосердие проявляли члены актива из бывших уголовников.
Согласно большинству описаний лагерной жизни значительную роль в ней играли капо и Vorarbeiter (бригадир – нем.). Имеется множество примеров того, что эти бригадиры – из среды самих заключенных – не отставали от эсэсовцев по жестокости, и у многих на совести жизни огромного числа заключенных. В то же время, не следует забывать о том, что встречались и такие, кто завоевывал уважение, как начальников, так и подчиненных благодаря своей прямолинейной и принципиальной позиции, честности и пониманию»57.
Ханс Каппелен пишет следующее:
«Как-то раз приказали явиться всем цыганам, и их всех увели. Их было много, однако насколько я помню, обратно вернулся только один из них, а он был жестоким капо. Его жестокость по отношению к таким же заключенным, как и он, спасла ему жизнь – на этот раз. Однако большинство капо не ушли от своей судьбы – рано или поздно они попадали в транспорт заключенных и тогда их убивали. Так случилось и с этим цыганом.
Когда нас переводили из одного лагеря в другой, то в новом лагере обычно уже ожидали прибытия жестоких капо. Несмотря на все старания СС, слухи о капо распространялись, и если капо удавалось пережить транспорт, то его сразу отправляли к праотцам в новом лагере. Эсэсовцы это конечно понимали, но я полагаю, что они рассуждали следующим образом: если он так слаб, что не может защититься от своих подчиненных, то это самый практичный способ от него избавиться. Не следует забывать, что капо нередко знали об эсэсовцах несколько больше, чем те считали нужным»58.
В другом месте Каппелен приводит описание деятельности капо:
«Условия гигиены были совершенно невозможными. Нельзя было раздеться и помыться. Все страдали от жажды. Попасть в туалет также было проблемой – только две дырки на четыре тысячи человек. Была постоянная очередь, и здесь капо также проявляли свою власть. Использование воды было запрещено. В первые дни нам раздали немного хлеба с маргарином. Однако большинство из нас не смогли съесть свои бутерброды – они не жевались. Жажда становилась все сильнее. Капо не замедлили воспользоваться случаем и стали разносить кружки с водой в обмен на пайку хлеба. За половину пайки хлеба давали полкружки воды. Это они называли „организацией“. Так капо получали дополнительные порции хлеба для себя и своих друзей. Ведь им тоже полагалась всего одна пайка»59.
Лисе Бёрсум пишет следующее:
«Нашу Stubenälteste (дневальную, нем.) звали Ханси. Она была австрийкой и работала в концлагере очень давно. За это время она очень ожесточилась. Она была мощная женщина, и мы ужасно боялись ее на линейке и в бараке. Она постоянно тиранила нас вместе со своими помощниками. У нее был очень громкий голос, и она постоянно орала. Она научилась бить заключенных и колотила всех, кто ее не слушался. Собственно говоря, она постоянно кого-то колотила… Иногда она держала речи перед новичками – становилась на табуретку, рассказывала историю лагеря, о том, как лагерные ветераны строили бараки и дома для эсэсовцев, прокладывали улицы, как они своими руками возводили кирпичную кладку. Им тогда даже спину не давали выпрямить, ибо на них сыпались удары палками. Они голодали, мерзли и страдали. Она говорила, что теперь в лагере все выглядит красиво, и нам следует вести себя примерно и слушаться. Ханси казалась нам совершенно невыносимой, однако она была типичным представителем лагерного актива. Таких, как Ханси, в лагере было немало. Позднее у нас была дневальная по имени Релли, которая рассказала нам, что познакомилась с Ханси в тюрьме и полюбила ее за то, что Ханси часто рисковала своей жизнью ради других»60.
Последнее, наверняка, правда, ибо похожие описания можно найти во многих воспоминаниях бывших заключенных. Некоторым членам лагерного актива удавалось устоять и не воспринять идеологию охранников, но многие сдавались, когда условия становились тяжелыми. Сопротивляемость идеологии охранников находилась, по всей видимости, в довольно сильной зависимости от прошлой жизни заключенных. Особенно важны были две вещи – во-первых, социальное происхождение и, во-вторых, степень политического сознания. Что касается немцев в концентрационных лагерях, то особенно подверженной была та часть среднего класса, которая не обладала политическим сознанием или обладала им в очень незначительной степени. Мы упоминаем здесь это для создания полноты картины, хотя строго говоря, такие наблюдения не входят в поставленную нами задачу – обрисовать ощутимое воздействие концлагеря на заключенных.
Перед нами конечный продукт, речь больше уже не идет о регрессии, об эгоизме или восприятии идеологии охранников. Речь идет о человеке на грани между жизнью и смертью, и как он себя ведет в такой ситуации. В данном случае уже нет различия между придирчивым анализом и осторожными формулировками.
Профессор Герберт А. Блох излагает свою беседу с хорошо образованной англичанкой. В своей прежней жизни она была известна щедростью и гуманитарными интересами. Вот что она рассказывает о пребывании в концентрационном лагере:
«Я решила, что должна выжить любой ценой, и больше ничего не играло для меня никакой роли. Чтобы выжить, я могла украсть у мужа и у ребенка, у родителей и друзей. С тихим и диким рычанием я приучила себя каждый день использовать все мои силы, каждое волокно моего тела, чтобы делать то, что способствует достижению моей цели. Каждый день я ставила перед собой новую цель или продолжала осуществление вчерашней цели. Цели эти были – украсть свитер или подраться из-за одеяла, украсть набор нижнего белья, который я страстно хотела заполучить, или лишнюю булочку к супу. Я все время ставила перед собой какую-то цель, чтобы выжить. Я держалась поближе к тем, кто был сильно истощен и слишком слаб, чтобы съесть свой жалкий паек эрзац-кофе или супа. Вместо того, чтобы уговорить их поесть ради сохранения сил, я спешно отбирала у них еду и заглатывала ее, если они только делали малейший намек на то, что для них это слишком большое усилие. Я считала, что день прошел даром, и огорчалась, если мне не удавалось сделать что-либо для осуществления моего безумного желания остаться в живых. Таким образом, мне удалось выжить, и для меня цель жизни состояла как раз в том, чтобы найти средства для этого»61.
Ойген Когон приводит еще один пример того, до чего может довести человека очень сильный голод. Речь идет о лагере, в котором продовольственное снабжение было совершенно недостаточным:
«Возникшая во время раздачи пищи привычка поведения показывает, какие варварские методы вызывали условия лагеря: если в палатке кто-то умирал, то это скрывалось. Двое других брали его под руки, взваливали на спину и тащили к раздаче хлеба. Там „помощники“ получали пайку умершего. А труп бросали на плацу»62.
Одд Нансен сделал 1 ноября 1943 г. следующую запись:
«Ну и зрелище это было бы для наших близких – видеть, как мы „обедаем на природе“,… с чавканьем хлебая ужасные щи, такие мы дома вряд ли бы дали и скотине. Нас плотным кольцом окружают голодные русские и украинцы, доходяги, и выпрашивают у нас картофельную кожуру и, если повезет, окурок. Жадными голодными глазами следят они за каждым нашим движением, потом будто затягиваются с нами каждым нелегально добытым окурком. Они как мухи, их не отгонишь, они снова тут как тут, – всегда начеку, высматривают, не перепадет ли им что от нашего роскошного обеда. Бедолаги! Иногда они пытаются обменять мундштук на кусочек или потроха селедки, на табак, хлеб или картошку. Русские доходяги обнаружили, что с нами выгодно иметь дело. С нашего стола падает столько объедков, что они как верные псы ложатся у наших ног и смотрят в оба. Если мы чистим картошку, то они подкладывают бумажку, чтобы собрать кожуру… Ничто не должно пропасть. Нехорошо так говорить, но они прямо как звери. И привыкаешь так на них и смотреть. Иногда они ругаются из-за объедков или дерутся за них – как собаки. Они рычат, шипят и скалят зубы, и виляют всем телом, чтобы получить от нас еще что-нибудь – как животные»63.
В августе 1942 г. Нансен наблюдал, что такие вещи случались и с норвежцами, так, например, во время транспорта в Северную Норвегию:
«… Тем временем на передней палубе происходило удивительное представление. Несколько заключенных бегали друг за другом или стояли с протянутыми руками, хватая то, что им кидали. Несколько немцев бросали им кусочки испорченной колбасы и страшно веселились. В своем диком желании получить еду любой ценой – еду! – достопочтенные норвежцы забыли о своем достоинстве. Они вели себя как морские львы в цирке. Потребности желудка полностью лишили их рассудка – они не только принимали это жалкое подаяние, они дрались за него как дикие звери, а немцы стояли и смеялись до упаду, держась за свои животы – животы, набитые едой»64.
Х. У. Свердруп Тюгесон-мл. в «Книге о Грини» вспоминает о лагере Хафт:
«В лагере Хафт голод в некоторые периоды представлял собой серьезную проблему. Новички в первый месяц еще держались, пока позволяли физические резервы тела, однако потом им приходилось тяжко. Наступал полный упадок сил, и они испытывали страстное желание поесть, которое порой настолько снижало умственные способности, что все мысли вертелись только вокруг еды. Еще хуже становилось от того, что у нас не было работы и обязанностей. В такие периоды многие боялись потерять человеческое достоинство. Как звери мы завидовали всем и каждому»65.
Бенедикт Каутский пишет:
«Достигая крайних границ человеческого существования, человек опускался до животного уровня и даже ниже. Все сдерживающие центры исчезали. Утверждается даже, что в это время были случаи каннибализма. Я не верю, что это доказано в отношении нас, однако это кажется возможным, и это достаточно характерно»66.
Или в другом месте:
«С этих пор оставался лишь животный инстинкт самосохранения. Стать ли заключенному вором или нет зависело скорее от его физического состояния, нежели от морального. Обычно на это хватало энергии у наименее безразличных. Самые ослабевшие погибали, медленно угасали, умирали буквально на дороге или же их отправляли на тот свет другие. Нацистская мораль господствующей расы праздновала свою победу. „Моя польза важнее твоей пользы“ – так звучал несколько измененный девиз нацистов. Проявилась доля садизма, дремлющая в каждом человеке. К этому добавилась общечеловеческая черта быстро забывать свои страдания. Видный лагерный ветеран забывал о том, что он, будучи новичком, пережил то же самое, что теперь переживали заключенные, находящиеся сейчас в его власти, а если он не забывал этого, то ему казалось справедливым, что и они должны нести свой крест. А то, что он теперь стоит над ними, он воспринимал как свою заслугу. Почему другие не стараются возвыситься? Тот факт, что у иностранцев или евреев нет на это никаких шансов, он, казалось, не замечал.
Однако понять чужой менталитет ему мешал, прежде всего, его сытый желудок. „Сытый голодного не разумеет“, поговаривал один из моих еврейских товарищей, и он, разумеется, был прав… Существовала непреодолимая пропасть между вечно голодными заключенными низшего звена, доходягами, которые едва волочили свои усталые и опухшие ноги и которым любое физическое напряжение давалось с трудом, и сытыми узниками „среднего звена“ или „знатью“. Эти люди просто-напросто не могли осознать, что определенные психические качества в очень сильной степени объяснялись физиологическими причинами, они видели лень и злобу там, где должны были видеть голод и усталость, и у них всегда наготове были обобщения типа „евреи“ или „русские“…
Каждый безжалостно защищал собственные интересы, используя свои возможности. Многие образованные люди многое увидели в лагере и многому научились. Они больше узнали, стали умнее, но лучше никто не стал. Жизнь в лагере была слишком суровой»67.
М. Ниремберски обобщает обычную реакцию на лагерные трудности, например, в лагере Бельзен, следующим образом:
«Было заметно, что все пациенты обнаруживали ослабление или полное отсутствие социальной приспособляемости, они утратили стадное чувство, и каждый жил целиком и полностью для себя. Даже семейные узы потеряли почти всякое значение. Освобождение из лагеря улучшило их состояние. Характерной чертой заключенных было безразличие или отсутствие ответственности по отношению к смерти, жестокости, унижениям. Моральные ценности заметно ослабели. Считалось нормальным красть у немцев и друг у друга, лгать тоже было будничным занятием. Обычными качествами стали жадность и страсть делать запасы еды, даже если ее было достаточно (после освобождения). Короче говоря, налицо было полное отсутствие личных и моральных норм в борьбе за существование. Апатия по отношению к событиям в лагере, у некоторых – страх за будущее цивилизации, у других апатия ко всему. Постоянный страх и подозрения, которые усиливались с годами, – воспоминания о внешнем мире становилась слабее и постепенно исчезали из внутреннего сознания. Все это ограничивало инициативу и объяснялось жизненными условиями в лагере и почти невероятной концентрацией интереса и внимания к еде.
Физические привычки – их уровень соответствовал самым низким лагерным меркам…»68.
В другом месте он пишет:
«Инстинкт самосохранения определял все взгляды и точки зрения заключенных, за исключением малых детей, с которыми в лагере Бельзен обращались более или менее прилично. Я понял это из историй, рассказанных теми, кто давал интервью. Даже материнский инстинкт мог полностью исчезнуть, в некоторых случаях матери предпочитали посылать своих детей на смерть, а сами не шли с ними… Человеку, впервые посетившему такой концентрационный лагерь, как Бельзен, было бы трудно понять, как люди могли так страдать и так низко пасть, что выглядели не людьми, а какими-то низшими существами. Он подумал бы, что эти люди больны и душой, и телом, и он спросил бы…»69.
В приложении Ниремберски приводит в качестве примеров краткие резюме двадцати различных случаев. Один из примеров – 31-летний поляк, о котором Ниремберски говорит следующее:
«Недостаток еды и хроническое недоедание вызвали апатию и депрессию. Психомоторное торможение было очень характерно: исчезли страх перед смертью (смотри раздел под названием „Трагедии и обыденность“), чувство стыда и чувство ответственности перед другими людьми. Поляк чувствовал себя униженным – „он был политическим заключенным, а с ним обходились как с преступником!“ У заключенных сохранился лишь один-единственный интерес – интерес к еде. Они были постоянно голодны, и в последние годы существования лагерей наблюдались случаи каннибализма.
У заключенных была одна главная забота, одна идея фикс – как раздобыть (украсть) еду. Больше ничего не имело для них значения»70.
Исследование Ниремберского было предпринято после освобождения. Совершенно очевидно, что он использует специальную терминологию, к которой мы должны относиться так же, как к терминологии Бруно Беттельгейма. Учитывая эти два обстоятельства, наблюдения Ниремберского могут быть гармонично приобщены к другим наблюдениям, которые мы использовали.
Профессор Давид П. Бодер пишет следующее во вступлении к сборнику интервью с бывшими узниками концлагерей, записанному на магнитофонную пленку:
«Многие личные документы, собранные здесь, дают именно такую картину обратного развития – постепенное съёживание человека до таких размеров, чтобы он вместился в концентрационный лагерь уничтожения. Для описания этого процесса я должен был придумать новое слово – противоположность аккультурации, ибо то, с чем я имею дело – это декультурация личности в массовом масштабе, причем акция эта запланированная и не знающая себе равных»71.
Имеет смысл закончить описание доходяги, приведя небольшой отрывок из датского исследования феномена истощения.
«У многих развивалось – зачастую еще до соматической редукции – невольное чувственное безразличие, вначале осознанное и неприятное, а затем чисто импульсивное, и лишь у немногих как целенаправленный цинизм. Обычные „сдерживающие центры“ цивилизованного человека быстро исчезали, и проступали черты инстинкта самосохранения. Социальное приспособление не действовало…
Главной ментальной чертой изголодавшегося человека было безразличие. Объективные проявления начинающейся апатии были единообразны и в своем развитии первыми признаками общего упадка. Они появлялись, как правило, до соматических симптомов доходяги, но предвещали наступление этой стадии. Заключенный капитулировал перед всякими усилиями, хотя осознавал их значение для собственного здоровья. Он переставал умываться, ходить за своим пайком, не обращался к врачу при появлении абсцессов, пил воду без удержу, несмотря на предостережения, не пытался согреться с помощью движения, возможно, даже не вставал ночью, чтобы испражниться. Эти предапатичные формы выражения прогрессировали равномерно в течение недель или месяцев, пока не достигали такой степени, которая характеризует конечную стадию истощения при этих условиях, именуемую „доходяга“, психопатологическая картина которого характеризуется, прежде всего, ярко выраженным снижением и торможением умственных процессов вообще, а также чисто внешней кинетической активности. Рефлекторные реминисценции инстинкта самосохранения сохраняются вплоть до конечной стадии, однако носят случайный и нецеленаправленный характер.
Характер и развитие описанного психического синдрома одинаковы у всех изголодавшихся узников концлагерей. Этот синдром следует считать психическим проявлением общего синдрома голода и выражением функциональных и морфологических изменений мозга наравне с общим упадком жизненных сил организма»72.
Источники и результаты изложенного выше материала имеют множество слабых сторон. Мы можем проконтролировать их в некоторой степени при помощи сравнения со знаменитым Миннесотским экспериментом73. В лабораторию физиологической гигиены в Миннесоте поместили группу людей в 36 человек, отказавшихся нести военную службу, и подвергли их шестимесячному недоеданию. 32 человека из них прошли эксперимент до конца. Вначале в течение контрольного периода в три месяца группа жила в лаборатории, где все ее члены группы подверглись различным исследованиям и измерениям. После этого их в течение шести месяцев подвергли постепенному голоданию. В следующие три месяца они пережили реабилитационный период – также в лаборатории с ограничениями. 12 человек были оставлены в лаборатории еще на два месяца – без ограничений. Еще через 8 и 12 месяцев более половины испытуемых снова прошли исследования. Их средний возраст составлял 25 лет – от 20 до 33-х, рост – 178, 8 см, средний вес – 69,39 кг – от 62,0 до 83,6 кг. Уровень умственного развития группы был очень высоким – примерно как у выпускников факультета статистики в Колумбийском университете в Нью-Йорке, – и намного превосходил средний уровень призывников. Личные тесты показали, что группа находится на нормальном уровне.
Физическая активность, тренировки и исследования занимали у каждого члена группы 48 часов в неделю. Воскресенье и свободное время они проводили обычным образом. Начиная с 10-й недели голодания, никто не мог покинуть лабораторию без сопровождающего, который следил за тем, чтобы участники эксперимента не впали в соблазн купить себе еду.
Потеря в весе составляла в среднем 24 % с вариациями от 19 до 28 %, в зависимости от первоначального уровня до начала исследований. Диета представляла собой в контрольный период обычную американскую еду. В период голодания – в основном картофель, грубый хлеб и большое количество турнепса и капусты кольраби. Цель диеты – максимально приблизить ее к еде, типичной для районов, подверженных голоду в Европе. Вот резюме основных результатов:
Глава 36. Психологические проблемы голодания:
«Миннесотский эксперимент касался воздействия диеты, а не диеты плюс различных факторов, сопровождающих голодание. Исследование только одной независимой переменной в идеале имеет смысл, несмотря на то, что сопутствующие переменные не могут поддерживаться в биологии на таком же постоянном застывшем уровне, как в физике или химии»74.
Очень важно отдавать себе отчет в том, что результаты вышеупомянутого эксперимента имеют для нашего исследования сравнительно ограниченную ценность. Кроме того, Миннесотский эксперимент лишен социально-психологической проблематики. А тот факт, что участники эксперимента в течение почти целого года прожили в группе, остался почти незамеченным. Тем не менее, стоит вкратце осветить наиболее интересные результаты: