Если Бонавантюр Россиньоль, слушая рассказ про лес, колебался между скукой и недоверием, то маркиз д’Озуар веселился от души. Поначалу Элиза была просто в бешенстве, когда же маркиз начал посмеиваться, поняла, что сейчас кого-нибудь убьёт, поэтому вышла из комнаты и некоторое время занималась Жан-Жаком. Малыш радовался невесть чему, хватал себя за ножки и пускал пузыри. У Элизы полегчало на сердце. Жан-Жак не думал ни о чём за пределами комнаты, ни в прошлом, ни в будущем. Когда Элиза вернулась в гостиную, она уже полностью восстановила самообладание и даже начала видеть комическую сторону в безумной истории с брёвнами.
– Зачем вы втравили меня в эту аферу, мсье? Вам же наверняка было известно, чем всё кончится?
– Все, кто с этим связан, знают – по крайней мере, по их словам, – что невозможно доставить французский лес на французскую верфь. А поскольку все знают, никто и не пытается. А коли никто не пытается, как проверить, по-прежнему ли это невозможно? Поэтому каждые несколько лет я прошу предприимчивого человека, не знающего, что это бесполезно, закупить лес. Я не в обиде, что вы на меня сердитесь. Однако если бы вы преуспели, то сделали бы великое дело. А в ходе неудачной попытки вы узнали многое из того, что потребуется на следующем этапе нашего проекта – уверяю вас, отнюдь не безнадёжного.
Маркиз встал и подошёл к окну, движением плеча предлагая Элизе последовать за ним. Давно минула пора, когда отсюда можно было увидеть синее небо над Англией; сегодня они еле-еле различали дамбу в заливе. Дождь стучал по подоконнику, как дробь.
– Признаюсь, сейчас это место выглядит для меня несколько иначе, и не только из-за погоды, – сказала Элиза. – Внимание привлекает многое из того, что я не замечала прежде. Лес на верфи – как он сюда попал? Новые укрепления – как король за них заплатил? Рабочим надо платить звонкой монетой, они не возьмут переводной вексель.
Маркиз нетерпеливо прищёлкнул пальцами, досадуя, что Элиза отвлеклась на разговор об укреплениях.
– Ничего сложного. Как вам прекрасно известно, у знати накоплено много драгоценного металла. Король вызывает знатного господина в Версаль и проводит с ним небольшую беседу: «Почему ваше побережье недостаточно укреплено? Вы пренебрегаете своими обязанностями». Тому ничего не остаётся, кроме как потратить часть своего металла и выстроить форт. В обмен он получает благодарность короля, приглашение на обед или право подать его величеству рубашку за утренним туалетом.
– И всё?
Маркиз улыбнулся.
– И расписку генерального контролёра финансов, что французская казна должна такому-то потраченную сумму.
– Вот, значит, как! Знать меняет чистоган на ценные бумаги – долговые обязательства французского казначейства.
– Технически, наверное, да. Такой обмен означает потерю власти и независимости. Золото можно потратить где угодно на что угодно. Бумага имеет некую номинальную ценность, однако полезность её определяется сотней факторов, бо́льшую часть которых можно понять, только живя в Версале. Однако всё это чепуха.
– Как чепуха?
– Эти долги ничего не стоят. Их никогда не вернут.
– Никогда?!
– Возможно, я преувеличиваю. Давайте сформулирую так: вельможа, построивший новые укрепления в заливе, знает, что может не получить свои деньги назад. Однако он не печалится, потому что это были всего лишь золотые блюда в его подвалах. Теперь блюд нет, зато в Версале он получил валюту иного рода, которую ценит выше.
– Хотела бы я разделить ваш скепсис, ибо не желаю казаться глупой, – медленно проговорила Элиза, – но если долг обеспечен документом с печатью генерального контролёра финансов, мне кажется, он должен иметь хоть какую-то ценность.
– Я не хочу говорить об укреплениях, – сказал маркиз. – Их построил граф д’***, – Он назвал фамилию, которую Элиза ни разу не слышала. – Если вам интересно, расспросите его. А нам с вами не следует отвлекаться от насущного дела: леса для верфей его величества.
– Отлично. Я вижу его здесь. Откуда он?
– Из Балтики, – отвечал маркиз. – Доставлен голландским судном весной нынешнего года, до объявления войны.
– Дюнкеркская верфь не могла бы существовать, если бы её не снабжали по морю, – заметила Элиза. – Смею предположить, до войны так обыкновенно и делалось?
– Далеко не всегда. Когда я вернулся из восточных странствий, около тысяча шестьсот семидесятого, отец отправил меня в «Компани дю Норд», в Ла-Рошель. Компания эта была детищем Кольбера. Он пытался строить флот из французского леса и наткнулся на те же препятствия, что и вы. Поэтому целью «Компани дю Норд» было закупать лес в Балтике. По необходимости его доставляли на голландских судах.
– Почему именно Ла-Рошель? Почему не ближе к северу – Дюнкерк или Гавр?
– Потому что в Ла-Рошели были гугеноты, – отвечал маркиз, – которые и организовали поставки.
– А что делали вы, позвольте полюбопытствовать?
– Путешествовал на север. Смотрел. Учился. Рассказывал об узнанном отцу. Его положение на флоте по большей части декоративное. Однако то, что отец узнавал от меня, помогало ему делать вложения, до которых бы он сам не додумался.
Элиза, видимо, несколько опешила.
– Я незаконнорождённый, – напомнил маркиз.
– Я знала, что ваш отец богат, но полагала, что состояние его получено по наследству, – сказала Элиза.
– Всё, что он унаследовал, неумолимо перешло в расписки способом, который мы только обсудили. Таким образом он со временем потерял независимость и оказался на содержании у французского правительства – чего и добивался король. Чтобы сохранить хоть какие-то независимые средства, отец должен был делать вложения. Вы об этом не знаете, поскольку инвестиции эти по большей части в Средиземноморье – на Леванте и в Северной Африке, а вас интересуют север и запад. – Маркиз крепко взял Элизу за руку и заглянул ей в глаза. – Что меня в высшей степени устраивает. Так что займёмся балтийским лесом.
– Хорошо, – сказала Элиза. – Вы сказали, что в начале семидесятых его доставляли гугеноты на голландских судах. Потом началась долгая война с Голландией, верно?
– Да. Нам пришлось поменять голландцев на англичан и шведов.
– Полагаю, всё шло гладко, пока четыре года назад король не изгнал бо́льшую часть гугенотов и не отправил остальных на галеры?
– Да. С тех самых пор я верчусь, как белка в колесе, пытаюсь делать то, что раньше делала целая контора гугенотов. Мне удалось сохранить мизерные поставки леса из Балтики – довольно, чтобы чинить старые корабли и время от времени строить новые.
– А теперь мы воюем с двумя величайшими морскими державами мира, – сказала Элиза. – Спрос на корабельный лес вырастет неимоверно. А как мы с де ла Вегой только что подтвердили, во Франции его заполучить невозможно. Так что вы хотите с моей помощью восстановить «Компани дю Норд» здесь, в Дюнкерке.
– Почёл бы за честь.
– Я согласна, – объявила Элиза, – но сперва ответьте мне на один вопрос.
– Непременно.
– Как давно вы вынашиваете этот замысел? И обсуждали ли вы его с братом?
Жан-Жак, с удивительным в полугодовалом младенце чутьём на происходящее, заплакал в соседней комнате. Д’Озуар задумался.
– Моему брату Этьенну вы нужны по другой причине.
– Знаю – я могу рожать здоровых детей.
– Нет, мадемуазель. Очень глупо с вашей стороны так думать. Есть множество смазливых дворяночек, способных рожать здоровых младенцев, и хлопот с ними куда меньше, чем с вами.
– Так почему ж я ему нужна?
– Помимо вашей красоты? Ответ: Кольбер.
– Кольбер умер.
– Однако жив сын Кольбера – маркиз де Сеньеле, министр флота и, как его отец, начальник моего отца. Можете хоть в малой степени вообразить, каково герцогу, наследнику древнего рода, кузену самого короля, смотреть, как вчерашний простолюдин окружён почётом, словно пэр Франции? Склоняться перед сыном лавочника?
– Да, нелегко, наверное, – сказала Элиза без особого сочувствия.
– Герцогу д’Аркашону легче, чем другим. Мой отец не так заносчив, как некоторые. Он угодлив, гибок, умеет приспосабливаться…
– Настолько, – завершила его мысль Элиза, видя, что маркизу не хватает на это духа, – что хочет женить Этьенна на женщине, которая больше всего напоминает ему Кольбера.
– Простой род, талант к деньгам, уважение короля, – сказал маркиз. – А если она к тому же красива и рожает здоровых детей – тем лучше. Возможно, вам кажется, мадемуазель, что вы в Версале чужая. Однако Версалю всего семь лет. У него нет древних традиций. Его создал Кольбер, простолюдин. Да, там полно людей знатных, однако не обманывайте себя, воображая, будто им там уютно. О нет, мадемуазель, это вы – идеальная версальская придворная, это вам все остальные будут завидовать, когда вы там утвердитесь. Мой отец видит, как скользит вниз, как семья его утрачивает богатство и влияние. Он бросает верёвку вверх, надеясь, что кто-то, стоящий на более высоком и крепком основании, сумеет его вытащить. И этот кто-то – вы, мадемуазель.
– Нелёгкая задача для женщины, которая, не имея гроша за душой, пытается воспитывать ребёнка, – сказала Элиза. – Надеюсь только, что ваш отец не доведён ещё до столь отчаянного положения, которое рисуется по вашим словам.
– Пока – нет. Однако, лёжа по ночам без сна, он думает, как ему и его потомкам избежать такого отчаянного положения в будущем.
– Коли так, мне предстоит много работы, – сказала Элиза, отходя от окна и разглаживая руками юбку.
– С чего вы думаете начать, мадемуазель?
– Наверное, с письма в Англию, мсье.
– В Англию! Но мы с ней воюем! – притворно возмутился маркиз.
– Я имею в виду натурфилософскую переписку, – сказала Элиза, – а наука не знает границ.
– А, вы хотите написать кому-то из своих друзей в Королевском обществе?
– Я имела в виду доктора Уотерхауза, – сказала Элиза. – Ему недавно удалили камень.
На лице маркиза проступило то испуганно-зачарованное выражение, с которым люди узнают о литотомии.
– Насколько мне известно, он благополучно пережил операцию и теперь идёт на поправку, – продолжила Элиза. – Может быть, у него найдётся время удовлетворить праздное любопытство французской графини.
– Возможно, – сказал маркиз, – но я не понимаю, почему вашим первым шагом должно стать письмо старому больному натурфилософу в Лондон?
– Не только первым, но и единственным, – отвечала Элиза. – Это то, что я легко могу сделать, не покидая Дюнкерка. Для начала я бы завела разговор, с ним или с кем-нибудь другим, о деньгах – бумажных и металлических.
– Почему не с испанцем? Они чеканят деньги, которые признаёт весь мир.
– Именно потому, что английская монета так плоха, я предпочитаю вести дела с англичанином, – сказала Элиза. – Не поверите, какие чёрные бесформенные уродцы ходят у англичан в качестве денег. Однако английская торговля процветает, а сама страна живёт не беднее других. Мне она представляется огромным Лионом, где мало звонкой монеты, но нет недостатка в кредите, способствующем торговле.
– Что ничего не даст во время войны, – заметил маркиз. – Воюющий король посылает своё войско в другую страну, где бумаги не принимают. Значит, он должен отправлять туда металлические деньги на закупку фуража и прочие нужды. Как в таком случае Англии воевать с Францией?
– Тот же вопрос можно задать применительно к Франции! Уж не обессудьте, мсье, но французская валюта далеко не так надёжна, как вам, возможно, представляется.
– Вы рассчитываете, что ваш доктор Уотерхауз ответит на такие вопросы?
– Нет, хотя надеюсь, что он вступит со мною в беседу, по ходу которой могут отыскаться ответы.
– Я считаю, что ответ: коммерция, – проговорил маркиз. – Сам Кольбер сказал: «Коммерция – источник финансов, а финансы – мускулы войны». То, за что страна не может расплатиться металлом, она способна получить в обмен на товар.
– Верно, мсье, однако не забывайте, что товар – не только нечто осязаемое, как воск господина Вахсманна, но и самые деньги: то, чем ворочает Лотар фон Хакльгебер, а это уже дело тёмное и загадочное – как раз для членов Королевского общества.
– Я думал, они изучают бабочек.
– Некоторые из них, мсье, изучают также банки и деньги. Боюсь, они намного опередили наших французских энтомологов.
Голландец, вздумай он написать этот пейзаж, не потратил бы много красок – пятно чаячьего помёта на скамье вполне заменило бы ему палитру. Небо было белое, земля – тоже, ветки деревьев – чёрные, кроме тех мест, где их облепило снегом. Фахверковый дворец являл взгляду белые стены с паутиной почерневшего от сырости дерева. Красную черепичную крышу по большей части скрывал снег, лишь местами протаявший над печками. Нынешнее время знало дворцы и повеличественней: этот состоял из большого прямоугольного двора, открытого к Ла-Маншу, конюшен с одного боку, флигеля для слуг – с другого и господского дома посередине. Береговой обрыв почти полностью заслонял море, оставляя лишь узкую серую полоску, сливавшуюся с белым небом где-то у Дуврских скал.
Во дворе стояли карета четвернёй и запряжённый двумя лошадками багажный фургон. Кучера и лакеи в сырых шерстяных плащах переходили от лошади к лошади, снимая пустые торбы из-под овса и поправляя упряжь. Из флигеля показалась крупная, закутанная шерстяным платком женщина – её лицо едва угадывалось в глубоком туннеле чепца. Женщина поставила ногу на подножку кареты и забралась внутрь, от чего весь экипаж задрожал и закачался. Из конюшни, попыхивая глиняными трубками, вышли двое мужчин. Они натянули толстые перчатки и сели в сёдла; при этом дорожные плащи разошлись, и стало видно, что оба, подобно боевым кораблям, оснащены разнообразным огнестрельным оружием, кинжалами и абордажными саблями.
Дверь господского дома распахнулась, выплеснув разнообразие красок: зелёное шёлковое платье, украшенное разноцветными лентами и оборками, розовое лицо, синие глаза, белокурые волосы, удерживаемые драгоценными шпильками и лентами. Дама обернулась, прощаясь с кем-то в доме, и вышла во двор. Взгляд её сразу остановился на единственном человеке, который ещё не сел в седло и не забрался в экипаж. Массивный и приземистый, как мортира, он был одет в длинный камзол и чёрные от сырости сапоги. Шляпа его – отделанная золотым галуном и страусовыми перьями треуголка – свалилась с головы и лежала на снегу, словно выброшенный на мель флагманский корабль. Судя по следам на снегу, а также бороздам, оставленным полами камзола и ножнами, господин расхаживал по двору уже довольно долго. Внимание его было приковано к небольшому свёртку, стремительно набиравшему высоту.
Молодая дама в зелёном платье нагнулась, подняла забытую шляпу и стряхнула с перьев снег.
Свёрток достиг апогея, завис на мгновение в нескольких футах над непокрытой головой низкорослого господина, и полетел вниз. Господин немного выждал, затем подхватил свёрток и аккуратно замедлил его падение. Свёрток замер в ладони от земли, господин склонился над ним, словно могильщик. Из одеяла раздался крик, так что дама стремительно выпрямилась. Однако крик оказался лишь прелюдией к долгому, захлёбывающемуся смеху. Дама с облегчением выдохнула и тут же застыла снова, потому что господин, заливисто ухнув, вновь подбросил свёрток высоко в воздух.
Наконец ей удалось привлечь внимание господина так, чтобы тот не уронил младенца, и обменять малыша на шляпу. После этого молодая дама забралась в карету, предварительно вручив ребёнка маленькой женщине, сидевшей напротив крупной. Господин, несмотря на свой дворянский наряд, влез на запятки, где обычно помещались двое лакеев, но хватало места только для одного человека его комплекции. Вереница экипажей и всадников выкатилась на замёрзшую дорогу и двинулась вдоль берегового обрыва так, чтобы Англия и Ла-Манш были по правую руку, Франция – по левую.
Через несколько сотен ярдов они остановились, чтобы дама в зелёном могла осмотреть в окно кареты недавно возведённое здесь укрепление: земляной вал для двух мортир. Затем двинулись дальше – мелькание ног и постромок, чёрных на белом снегу, который приглушал звуки, не оставляя художнику ничего, кроме пустого холста, писателю – кроме чистой страницы.
– Помимо всего прочего, в Версале есть врачи, – раздался голос из решётки в задней стенке кареты.
– О, сударыня, этой братии у нас и на кораблях предостаточно.
– У вас есть цирюльники. Вы пользуетесь их услугами несколько месяцев и до сих пор не можете сидеть.
– И впрямь, цирюльникам привычнее иметь дело с тем местом, через которое еда входит, – сказал господин на запятках. – Впрочем, природа предлагает свои лекарства. Я натолкал в панталоны снега. Сперва было нестерпимо холодно…
Ему пришлось переждать несколько мгновений.
– Вот вы смеётесь, сударыня, – продолжал он, – но не представляете, какое облегчение приносит мне холод, снимая не только боль и вздутие сзади, но и сходные, хоть и не столь неприятные симптомы спереди, которые неизбежно испытывает всякий мужчина, сопровождающий вас в пути…
Две женщины рассмеялись, но третья резко его одёрнула:
– Путь не так и долог для тех, кто может сидеть. Мы направляемся в место, где ценится остроумие утончённое и не оскорбляющее таких, как мадам де Ментенон. Ваши солёные моряцкие шуточки будут там крайне неуместны и могут лишь повредить самой цели вашего пребывания.
– А что это за цель, сударыня? Вы меня вызвали, и я немедленно прибыл. Я думал, что моя роль – развлекать крестника, однако теперь вижу, что вы не одобряете мои методы. Через несколько лет, когда Жан-Жак научится говорить, он наверняка возьмёт мою сторону и потребует, чтобы его подбрасывали, покуда же я тащусь с вами без всякого прока.
Господин с любопытством взглянул на море, но карета свернула от берега, и то, что он хотел разглядеть, быстро исчезло в белой дали.
– Вы вечно хлопочете о ваших кораблях, лейтенант Бар, хотите, чтобы их стало больше, а сами они – лучше.
– Тем больше оснований для меня, сударыня, спрыгнуть с этой жёрдочки и во весь опор скакать в Дюнкерк.
– И что? Лепить там корабли из снега? Жан Бар нужен не в Дюнкерке. Жан Бар нужен в Версале.
– На что я там сгожусь, сударыня? Водить прогулочную лодочку по увеселительному пруду?
– Вам нужны средства, и вы в этом не одиноки. Ваш главный соперник – армия. Знаете, почему все средства уходят ей, лейтенант Бар?
– А что, это и впрямь так? Не верю своим ушам.
– Не верите потому, что вы её не видели, а если бы видели, то возмутились бы, сколько денег она получает по сравнению с флотом. Мало того, весь цвет дворянства идёт в армию. Взять хоть Этьенна де Лавардака.
– Сына герцога д’Аркашона?
– Не разыгрывайте простачка. Вы знаете, кто он, и что это он меня обрюхатил. Можете назвать молодого дворянина, теснее связанного с флотом? А знаете, что он сделал, когда началась война?
– Понятия не имею.
– Собрал кавалерийский полк и поскакал сражаться на Рейн.
– Неблагодарный щенок! Я отшлёпаю его саблей плашмя.
– Да, а когда покончите с этим, можете отправиться в Рим и ткнуть палкой в глаз папе! – предложила более субтильная из спутниц графини.
– Прекрасная мысль, Николь, ради тебя я так и поступлю! – отвечал Бар.
– Знаете, почему Этьенн выбрал армию? – спросила графиня, не поддаваясь общему веселью.
– Насколько я вижу, потому что никто не научил его хорошим манерам.
– Напротив. По общему мнению, он – учтивейший человек во Франции.
– По крайней мере один раз он про свои манеры забыл, – сказал Жан Бар, прижимаясь лицом к решётке и глядя на Жан-Жака, который спал, уткнувшись матери в левую грудь.
– Нет, он даже обрюхатил меня весьма учтиво, – сказала мать. – Именно из-за представлений о чести и приличиях он, как и другие знатные молодые люди, избрал армию, а не флот.
– Гм!
– В кои-то веки мне удалось лишить вас дара речи, лейтенант Бар, так что воспользуюсь этой редкой возможностью и продолжу. Каждый придворный клянётся в верности королю – собственно, ничем больше не занимается, как твердит о ней дни напролёт. В мирное время королю это приятно. Однако начинается война, и каждый должен продемонстрировать свою верность на деле. На поле битвы кавалер может выехать в роскошном боевом облачении, на великолепном коне, и схватиться с врагом один на один. Более того, это происходит на глазах у множества ему подобных, и те, кто уцелеет, могут собраться в палатке и сговориться, что же именно произошло. В море всё иначе – наш расфранчённый хлыщ оказывается на одном корабле с кучей других людей, по большей части простых матросов, и не может схватиться с врагом без их помощи. Приказать: «Заряжайте пушку, ребята, и палите в общем направлении вон той точки на горизонте» – совсем не то, что на всём скаку срубить голову голландцу.
– Мы не палим по точкам на горизонте, – пробормотал Жан Бар. – Впрочем, увы, я отлично вас понял.
– Вы, благодаря своим недавним подвигам – яркое исключение из правила. Если мы отыщем в Версале врача, который подлатает ваш зад, чтобы вы могли сидеть за обедом и потчевать придворных дам героическими рассказами – желательно без сальностей и божбы – это непременно выльется в дополнительные деньги для флота.
– И у меня на палубе появится больше светских хлыщей?
– Это прилагается к деньгам, Жан Бар. Таковы правила игры. – Тут дама забарабанила по крыше кареты: – Гаэтан! Придержи коней! Я, кажется, вижу новый пороховой погреб и хотела бы его осмотреть.
– Если сударыня желает осмотреть все новые прибрежные укрепления, – заметил Жан Бар, – это легче было бы сделать с палубы корабля.
– Тогда я не могла бы побеседовать с местными интендантами и выслушать сплетни.
– Этим вы и занимались?
– Да.
– И что выяснили?
– Что цепь мортирных позиций, позволяющая вести перекрёстный огонь, выстроена на низкопроцентный заём, предоставленный французскому казначейству графом д’Этаплем, который для этого переплавил золотую чашу двенадцатого века. Одновременно тот же граф починил дорогу из Фруж в Фокемберж, дабы телеги с боеприпасами могли ездить и по весенней распутице. В благодарность король позаботился, чтобы старая тяжба против графа д’Этапля отложилась на веки вечные, и даровал тому право постоять со свечой на одном из своих утренних туалетов.
– Любопытно, какую же историю таит в себе этот пороховой погреб? Может быть, местный сеньор обратил в деньги украшенные рубинами прапрадедушкины щипчики для ногтей! – воскликнул Жан Бар, чем вызвал приглушённые смешки Николь и её крупной соседки.
– Посмотрим, станете ли вы смеяться надо мной на следующий год, когда на дюнкеркской верфи будут лежать штабеля балтийского леса в три ваших роста, – проговорила та из трёх женщин, у которой шутка не вызвала и тени улыбки.
– Простите, мадемуазель, но звуков, которые вы издаёте: «Йу-ху! Йу-ху!», я никогда не слышал в конюшнях его величества, да и во всей Франции. Людям, живущим здесь, как я и мой господин, они ничего не говорят, а лошадей приводят в сильный испуг. Молю вас перейти на французский язык, пока не началась общая паника.
– Это обычное приветствие на йглмском, мсье.
– А! – Говорящий резко замер на месте.
Версальские конюшни в декабре не блистают иллюминацией, но по шелесту атласа и хрусту накрахмаленного белья Элиза поняла, что её собеседник склонился в поклоне. Сама она произвела звуки, сопровождающие реверанс. В темноте напротив зашуршал поправляемый парик. Элиза прочистила горло. Невидимый человек потребовал свечу и получил целый серебряный канделябр: облако трепетных светлячков в густом воздухе, наполненном конским дыханием, перегнойным газом и пудрой для париков.
– Я имел честь быть представленным вам год назад, на берегах Мёза, – сказал человек, – когда мой господин…
– Я прекрасно помню ваши доброту и любезность, мсье де Мейе, – отвечала Элиза (её собеседник снова отвесил быстрый поклон), – а также расторопность, с который вы тогда проводили меня к мсье де Лавардаку…
– Он примет вас немедленно, мадемуазель! – воскликнул де Мейе, подождав, впрочем, пока второй канделябр совершит путешествие в стойло, расположенное дальше от входа. – Пожалуйте сюда, в обход навозной кучи…
– Воистину, мсье, никто не сравнится с вами в благочестии, даже сам отец Эдуард де Жекс. В предрождественские дни, когда все ходят на мессу и слушают проповеди о Том, Кто провёл Свои первые дни в яслях, лишь Этьенн де Лавардак д’Аркашон перебрался в вертеп и спит на соломе.
– Не притязаю на благочестие, мадемуазель, хоть и стремлюсь порою к меньшей добродетели – учтивости.
Элизе принесли стул, и она села потому лишь, что знала: в противном случае Этьенн от ужаса не сможет произнести и слова. Сам он опустился на скамеечку для кузнеца. Пол в конюшне был посыпан свежей соломой – насколько она может быть свежей в декабре.
– Так и объяснила мне герцогиня д’Аркашон, когда, прибыв нынче вечером в Ла-Дюнетт, я обнаружила, что вы со всею свитой оставили не только дом, но и поместье!
– Благодарение Богу, мы получили известие о вашем приезде.
– Однако я послала его не с тем, чтобы выгнать вас на конюшню его величества.
– Поверьте, мадемуазель, я переселился сюда с великой охотой, понуждаемый желанием предоставить Ла-Дюнетт в ваше распоряжение без ущерба для вашей репутации.
– Я так и поняла, мсье, и чрезвычайно признательна. Однако я буду жить в дальнем флигеле, которого из главного дома не видно и к которому ведёт отдельная дорога, и ваша матушка считает, что если вы останетесь в Ла-Дюнетт, ни один самый строгий судья не сможет вас упрекнуть. И я полностью с ней согласна.
– Ах, мадемуазель, но…
– Ваша матушка настолько крепка в своём убеждении, что оскорбится, если вы не вернётесь домой немедленно! А я приехала передать её слова самолично, дабы недвусмысленно выразить своё полное согласие с вашей матушкой.
– Что ж, покоряюсь. – Этьенн вздохнул. – Коли нет сомнений, что меня вынуждает перебраться отсюда не то, что некоторые считают неудобствами, – тут он сделал паузу, чтобы сурово взглянуть на своё ближайшее окружение, благоразумно прятавшееся во тьме, – а единственно боязнь вызвать неудовольствие маменьки.
Слова эти были восприняты как прямой приказ; немедленно кучи соломы разлетелись, и ливрейные слуги, прятавшиеся в них для тепла, развили бурную деятельность. Ворота распахнули, впустив ужасающие фанфары голубого снежного света. Взглядам предстали золочёный экипаж и несколько багажных фургонов в соседних стойлах.
Этьенн д’Аркашон заслонил рукой глаза.
– Не от света – мне он ничто, – но от вашей красоты, на кою смертному почти невозможно взирать.
– Спасибо, мсье, – отвечала Элиза, заводя глаза к потолку, чего Этьенн не увидел, поскольку она тоже прикрыла их ладонью.
– Позвольте спросить, где тот сиротка, которого вы, по слухам, вырвали из когтей пфальцских еретиков?
– В Ла-Дюнетт, – сказала Элиза, – выбирает себе кормилицу.
Перо медленно, но неумолимо скользило по бумаге – три шага вперёд, два назад – и наконец остановилось в крохотной лужице собственных чернил. Луи Фелипо, первый граф де Поншартрен, оторвал его от листа; перо застыло на миг, будто собираясь с силами, и двинулось назад вдоль строки, вставая на цыпочки над «i», с разбегу перечёркивая «t», едва не запнувшись на треме, закладывая крутые виражи на аксантах эгю и грав, совершая пируэты на седилях и взмывая на циркумфлексах – так величайший фехтовальщик мира в серии безостановочных манёвров разделывается с двадцатью противниками сразу. Поншартрен осторожно поднял руку, дабы не испачкать чернилами кружево; манжет на миг раскрылся, словно хватая воздух, и тут же опустился на пальцы, давая им возможность согреться.
Поншартрен начал перечитывать документ; из крупных ноздрей вырвались две одинаковые струйки морозного пара. Элиза поймала себя на том, что перестала дышать, и тоже выпустила облачко пара. На выдохе платье ослабило хватку вокруг горла, но стиснуло грудь. Молоко потекло, но Элиза перед выходом из дома предусмотрительно обмоталась полотенцем. Весьма необычно, чтобы у девственницы, взявшей на воспитание сироту, приходило молоко. От неё разило, как от молочной фермы. Впрочем, в помещении стоял такой холод, что унюхать можно было лишь морозную пыль.
– Сударыня, соблаговолите проверить сумму. – Поншартрен извлёк левую руку из тёплого убежища между коленями и развернул лист на сто восемьдесят градусов.
Элиза шагнула к столу, пытаясь не толкать перед собой облако молочного запаха, взялась за мраморную столешницу и тут же отдёрнула мгновенно закоченевшие пальцы. Руки ныли от усталости. Всю дорогу по коридорам дворца приходилось держать на весу тяжёлые зимние юбки, чтобы не проволочь их по человеческим экскрементам на мраморном полу. Какашки были по большей части замёрзшие, но попадались и свежие, а пар над ними в полутёмной галерее вовремя заметить не удавалось.
Эти коридоры и теснившиеся в них комнатушки, разделённые пополам, а потом ещё и ещё пополам, являли собой Версаль как он есть. Крыло, в котором расположился кабинет графа де Поншартрена, генерального контролёра финансов, – Версаль, каким он задумывался: комнаты просторные, окна повсюду, полы не загажены. Поншартрен сидел спиной к большому сводчатому окну с видом на сад. Худые икры, защищённые только шёлковыми чулками, скрестились под столом, как две палки, которые трут одна о другую. Солнце светило ему в спину. Огромный парик отбрасывал альпийских размеров тень на стол и документ. Количество денег, которые корсары Жана Бара отняли у Элизы и которые она теперь ссужала казначейству, было проставлено не числами, а словами, и так велика оказалась эта сумма, записанная до последней значащей цифры, что растянулась на три строчки; Поншартрену, чтобы вывести её на бумаге, пришлось дважды обмакивать перо в чернильницу. Она была, как глава из Библии; пока Элиза читала, в голову нахлынули воспоминания о сделках и бессонных ночах, которых стоил ей этот капитал. Воспоминания, ненужные и непрошеные, лились рекой. У неё текло молоко, она чувствовала приближение месячных, страдала расстройством желудка, хотела пи́сать и, если бы продолжала обо всём этом думать, залилась бы слезами. Ей пришла нелепая фантазия вытащить Жана Бара из салона, где тот потчует придворных дам корсарскими росказнями, свести с корсетным мастером, и пусть изобретут какой-нибудь наряд, какую-нибудь систему проконопаченной обвязки, оплётки и стяжки, чтобы заключить голову и тело в непроницаемый чехол, из которого не просочатся ни лишние воспоминая, ни лишние жидкости.
Однако сейчас такого чехла не было. Элиза почувствовала на лице солнечное тепло – а может, то был взгляд генерального контролёра финансов.
– Сумма указана верно, – сказала она и, усталыми замёрзшими руками приподняв сзади юбки, попятилась в тень.