Над полями вставал лес, темно-зеленый, испещренный изумрудно-золотыми бликами солнца.
Джек стремительно шагал сквозь тени и свет, зорко глядя во все стороны. Птицы пронзительно кричали, предупреждая; белки скакали над головой. Бессердечные слуги того, что на самом деле рыскало под этим пологом.
Горячий неподвижный воздух словно звенел издевательским смехом. Время от времени Джек звал сестру. Имя звучало как-то пусто и гулко.
Бесполезно… но почему-то так было надо. Тошнотворная тяжесть собиралась где-то в животе. Он отказывался думать о Сьюзи. Бесполезно, нет смысла… но он все-таки должен идти. Интересно, сколько раз с тех пор, как тут вообще поселились люди, кто-то вот так же, как он сейчас, брел по холмам и выкрикивал чье-то имя, зная, что надежды нет…
Солнце клонилось к закату. Он бы сейчас убил за ту взрывчатую колу – естественно, это было Их рук дело… как и молчащие телефоны? Какой-нибудь психоэлектрический эффект типа полтергейста.
Джек остановился. Под ногами были темные древесные корни, мох, папоротники, а дальше, впереди, довольно широкая дорога убегала, озаренная солнцем, в чащу лесов.
Ощущение, что на тебя смотрят и смеются, немного ослабло. Зато под деревом стоял человек, обычный, смертный.
– Слава богу, вот и ты.
– Мистер Зуб, дантист, – в смятении отозвался Джек.
– Спасибо за неизбежный юмор. Давайте попробуем «Алан», если вы, конечно, не против.
– Юмор?.. А, Зуб, – дурацки пробормотал Джек и разразился детским хихиканьем, сам себя за это ненавидя.
После чего согнулся впополам, и его вырвало.
Когда он закончил, Алан Зуб протянул ему неоткрытую бутылку воды. Джек выхлебал ее залпом – это помогло.
– Как вы-то здесь, к черту, оказались? – поинтересовался он.
– Кажется, все у нас ходят этой дорогой. Она зовется Путем Благородных – старая тропа, спрятанная под полями и деревьями, совсем заросшая. Но если знать, куда смотреть, еще можно отыскать следы. Я, знаете ли, археолог-любитель. Именно здесь я впервые встретил Солдата. Что до вас, молодой человек… после нашей беседы я кое-что понял, внезапно, в перерыве на чай. После чего отменил пару несрочных пациентов и сам наведался к Солдату – где и уверился в своей догадке.
– Так вы знаете… Это, что, правда происходит?
– Да, думаю да. Такое нечасто случается. Это первый раз почти за полвека. А тогда полиция все прочесала. Сказали, простое похищение ребенка, обычное человеческое преступление. Но они ошиблись. Мне рассказала мать: пропал мальчик – двенадцать лет, очень светлые волосы. Они, видите ли, предпочитают тех, кто больше всего с виду похож на них.
– Он… Солдат сказал, это должен быть обмен, сделка.
– Не обязательно. Скорее, определенная разновидность желания. Мать того малыша говорила всем и каждому, что не хотела его, жалеет, что родила, устала от него до смерти, а ей бы другой, нормальной жизни. Забавно, что когда мальчик пропал, полиция ни на мгновение ее не заподозрила. А потом мать нашла себе мужчину с полным карманом денег и быстренько выскочила за него.
Джек поскорее оперся о ближайшее дерево, чтобы мир вокруг перестал кружиться.
Так вот, значит, кто продал Люс – или, если на то пошло, завел себе желание, сумевшее сломать защитную магию камня богини Брид. Майкл. Сьюзи бы ни за что в жизни не пожелала, чтобы ее семья куда-то делась. Она-то была счастлива. Но Майкл придумал ей новый образ, новую личность – женщины, которая ненавидит своих детей и только того и хочет, чтобы ее прежняя жизнь вернулась. И вот эту-то Сьюзи он и бил… и всю дорогу рассказывал им, как они все его достали. Достаточно сильно достали, чтобы встать, и выйти за дверь, и никогда больше не вернуться. Этим желанием он зачеркнул свою судьбу неудачника – и им тоже немного перепало, с краю. А дальше их потащило в ближайшее место, где с них могли взять плату за новую Майклову удачу. Джек помнил, как они трое копались в проспектах риэлторской конторы. Сьюзи и Люс так и вцепились в Брайдстоун, как только его увидели.
– Пошли, – сказал Алан Зуб. – Надо отвести тебя домой. Ты нужен маме.
– То есть искать… надежды нет?
Алан спал с лица. Он и сам-то сейчас выглядел не особенно взрослым.
– Может, и есть… но лучше предоставить все полиции.
– Но вы же сказали…
– Я знаю. Но судя по архивным записям, никто из них так никогда и не вернулся. Даже тел не нашли.
– Если только они не пришли потом сами – много столетий спустя, как Солдат.
Из леса раздался голос. Джек и Алан так и подпрыгнули.
– Пробил час новой луны, – сказал Солдат. – На холм высочайший идемте. Молчанье храните.
Он показался из тени деревьев – ликом святой и светлый, будто вырезанный на надгробии рыцарь. Время и память изменили его речь, и сам он тоже изменился, представ перед ними могучим, почти неодолимым.
Взбираться на холм оказалось нелегко. Скальные выступы, буки и бузина то и дело заступали дорогу. Все склоны укрывала длинная перепутанная трава. Далеко позади золотое солнце тонуло в пейзаже, унося с собой свет.
– Узрите, – сказал Солдат. – Она взошла.
Над вершиной холма возник месяц, еще совсем бледный в лучах заката.
Останки форта под ним словно вырастали из самой скальной породы.
– Там сокрыт вход в их царство, – закончил Солдат.
– Да, – кивнул Алан, – говорят, что он прямо под этим холмом. Вот почему у римлян здесь не заладилось, так что им даже пришлось привести друидов – неслыханное дело. Они обычно не слишком дружили. Это друиды придумали установить камень Брид – римские-то солдаты все больше Митре поклонялись. Да только не здесь.
Алан среди них троих казался ученым, а Солдат – безумцем. Кто же Джек? Он даже не понимал, зачем они сюда пришли… но зов был очень силен.
Может, Им нравится, когда кто-нибудь видит, на что Они способны, как Они прекрасны, как умны…
Ночь выжала из мира последний лучик солнца; они как раз выбрались на вершину. С Джека и Алана пот катил градом – а с Солдата нет, хоть он и выглядел раза в три старше Алана. Меркнущий свет уже стал настоящей тьмой. От камней, деревьев, от самого неба, казалось, по траве покатились тени. Луна стала лишь еще ярче – ослепительная прореха во мгле.
Впереди высились щербатые римские стены. Время и ночь лишили их очертания всякой формы и логики. Фрагмент арки парил над головой, а за ним расстилался поросший травой двор, судя по всему, недавно пощипанный овцами. Ниже по склону Джек разглядел бесформенный камень.
– Вот он, – выдохнул Алан. – Тот самый камень. Алтарь.
– Сюда они всегда придут, – тихо промолвил Солдат, – похвастаться победой Камню, трофеи обретя. Да будет милость Божья с нами! Вот и они.
Джек вперился во тьму; волоски встали дыбом у него на руках и на шее.
Сквозь текучие тени проступало что-то бледное и сияющее…
Теперь он видел их.
Благородных…
Эльфийское племя.
Считать он даже не пытался, но, кажется, их было четырнадцать – по числу лет Люси. И да, они были прекрасны. Кожа – как жемчуг, волосы – как озаренные луной облака. Некоторые очевидно были мужчинами, другие женщинами, но одевались все одинаково – во что-то туманное, обегающее тонкое тело, но в то же время струящееся… и драгоценности были на них – ничего подобного он в жизни не видел и даже представить себе не мог – с огромными слезами света внутри. При них были кинжалы и мечи из какого-то серебристого металла, что не мог быть сталью. И пока Джек глядел, зачарованный, среди сияющих фигур показалась Люси – волосы ее украшали цветы, как у них.
Он хотел закричать, окликнуть ее. Благородные вокруг улыбались и смеялись, и она с ними. Смех, словно серебряные колокольчики и серебряные же клинки…
Разум Джека вопил в темнице парализованного тела, но двинуться он не мог – и Алан, кажется, тоже.
А Благородные меж тем пустились в торжественный пляс по холму. Минуя алтарь, они кланялись, и поклоны их были полны изысканнейшей издевки.
Вроде бы Алан прокаркал что-то…
– Смотри! Видишь?
Там, за алтарем, показалось что-то еще… дыра в пустоту, но в самом ее конце, как в тоннеле, мерцал, зовя, изумительный свет.
– Это врата… путь в мир под холмом.
Джек сражался, сердце ревело в груди, ноги не двигались с места… – но его бой словно бы освободил что-то другое, снаружи… кого-то другого.
– Вот я, здесь! Ваше дитя, которое вы любили, и которое любило вас, сотни и сотни лет! Тот, кого вы отправили в изгнание, кто заблудился в этом мире – в аду, что так близко от вашей небесной страны.
Солдат был уже среди них. Он двигался с невероятным изяществом… – он двигался, как они! – не как старик, одетый, будто из мусорного бака. И он говорил с ними на языке, какого Джек никогда не слышал – какой-то заковыристый германо-франкский, – но почему-то каждое слово было ему понятно.
– Оставьте то, другое дитя, – обратился Солдат к Благородным, царственно надменный, как они. – Неужели она вам нужна? Невежественная, неотесанная, ничего не знающая о вашей славе. Заберите меня обратно, прочь из этого скорбного мира. Я так вас люблю! Я уже научился здесь всему, чему должен был. Я – книга, которую вы сможете читать тысячу лет!
Создания на холме замерли. Они устремили безмолвные взоры на Солдата.
– Это же просто глупый сумасшедший старик! – вдруг обидчиво захныкала Люси.
Одна из фигур легко ударила ее по лицу. Ни слова ей не сказав, Благородный обернулся к Солдату, наклонился и дохнул старику в рот. И без единого звука Джек понял, что сказало создание: «Давай же вспомним, каким ты был. Мы сравним и решим».
И оно случилось – прямо у Джека на глазах. Возраст и тлен опали с лица Солдата, словно старая шелуха. Он стоял перед ними, стройный, будто копье, златокожий и безупречный, с волосами цвета солнца до самого пояса – мальчик тринадцати лет.
«Да, – молвил беззвучный голос, – этот лучше».
Со смехом оглянулся Солдат на Джека и Алана, приставших к земле, и окинул их зеленым взором.
– Прощайте, люди грязи. Прощай, мир праха. Знайте, что вы ни за что не получили бы ее назад, если бы они не любили меня больше.
Свет ударил в холм, как тараном. Деревья и стены неоново полыхнули и погасли.
Их больше не было – существ из холма и старика, ставшего мальчиком. Только одна бледная фигура осталась лежать на траве.
Оцепенение спало с Джека.
– Люс!
Когда он притронулся к ней, она открыла глаза и одарила его сердитым взглядом.
– Зачем ты разбудил меня, Джек? Который час? – и, удивленно, но ничуть не встревоженно: – Что я здесь делаю?
Джек был не в силах вымолвить ни слова. Алану пришлось наврать ей что-то на тему, что она, мол, пришла сюда на спор. Слушая, она, казалось, верила ему, вспоминала даже какой-то спор – и больше ровным счетом ничего… необычного.
Нет, после Алан и Джек, конечно, поговорили. Теперь у них была тайна, которую им предстояло вечно хранить от Сьюзи – и от Люс тоже.
– Дело совсем не в том, что они любили Солдата больше Люси, Джек. Дело в том, что это вы со Сьюзи так сильно ее любили. Та женщина, которая ненавидела своего сына… Я думаю, Солдат ни за что не смог бы с ним поменяться, даже если бы попытался. Думаю, он и предупредил ее затем, чтобы она уж наверняка это сделала – сам знаешь, какими бывают девчонки. А может статься, он тогда был немного больше в себе, чем обычно, и правда хотел предотвратить похищение. Хочешь знать, была бы она там счастливее? Да. Но так не положено. Нам полагается жить здесь.
Теперь Джек и Алан частенько болтали друг с другом – с тех пор, как Сьюзи с Аланом стали парой и семейство перебралось в город. Сьюзи теперь репетировала роль в телесериале Кена Эйнджела – и там точно не было никаких фэйри.
Где-то год спустя полиция Глостера обнаружила обугленные останки джипа «Чероки» – внутри было тело Майкла. Машина слетела с проселочной дороги и врезалась в какие-то деревья. Майкл, сказали они, погиб мгновенно, а пожар случился уже потом. По данным следствия, расставшись со Сьюзи, он разбогател – как и почему, выяснить так и не удалось. Прямо настоящая тайна.
Но Джек-то знал – точнее, они с Аланом знали, хотя никогда ни словом об этом не перемолвились, – почему на Майкла свалилось внезапное богатство, краешком которого зацепило и Сьюзи. И что он не был мертв, когда загорелась машина, – тоже знали. Нет, как и Солдатов отец, норманнский военачальник десять веков назад, Майкл сгорел живьем.
Танит Ли родилась в 1947 году в Лондоне (Англия) и начала писать в девять лет. В 1970–1971 гг. увидели свет три ее книги для детей. В 1975-м издательство «Ди Эй Даблъю Букс» опубликовало ее роман «Восставшая из пепла», а затем и еще двадцать шесть книг. Так работа писателя стала основным делом ее жизни. Сейчас из-под пера Танит Ли вышло уже шестьдесят два романа и девять сборников новелл и рассказов (общим числом более двухсот). Четыре радиопьесы Ли транслировала в Великобритании компания «Би-Би-Си». Кроме того, Танит написала сценарии к двум эпизодам культового телесериала «Би-Би-Си» «Семерка Блейка».
Ли дважды получила Всемирную премию фэнтези в номинации «Лучший рассказ», а в 1980 году была удостоена Премии Августа Дерлета за роман «Владыка смерти».
В 1992 году Танит вышла замуж за писателя Джона Кейина – ее партнера с 1987 года. Сейчас они живут в Юго-Восточной Англии в компании двух кошек – черно-белой и сиамской[31].
Адрес ее сайта: www.tanithlee.com
Впервые идея этого рассказа пришла мне в голову в семнадцать лет. Тогда мне казалось, что все дикие земли Англии уже захвачены человеком, и фэйри, подобно лисам, лягушкам и совам, теперь приходится жить рядом с нами – прямо в наших полях и садах… Эльфийское племя предстало перед моим мысленным взором и с тех пор уже не покидает меня вот уже почти сорок лет.
Танит Ли
Каждую ночь, думая, что я сплю, папа́ плачет. Особенно в грозу, когда дождь грохочет по нашей жестяной крыше так, словно кредитор требует, чтобы его впустили. По всей Бразилии пальмы яростно машут листьями, будто большущими тряпками, пытаясь вытереть небу слезы. Я на цыпочках крадусь по коричневому ковру – он такой истертый, что похож на лысеющую макушку. Я – кошка на мягких лапах. Кошки – они же тоже полуфэйри, совсем как я. Я утыкаюсь лбом в кухонную дверь, медля войти и отнять, наконец, у папа́ бутылку с виски. Он плывет водами горькой реки виски и слез – мой смертный отец.
Моя фея-мать, Аврора, любила забирать из молока всю его роскошную красоту, оставляя нам только пустую белизну. Аврора покупала бусины – низать мне браслеты, – но крала из красок всю их яркость. Она высасывала сок из папайи, жгучесть из перца. Но хуже всех ее краж была сила из отцовских костей.
Сегодня я пожарила бобовые пирожки с креветками и нарезала ломтиками ананас, мягкий, как масло, – но он к ним даже не прикоснулся. Говорит, только прикосновение моей матери спасет его. Я ору в ответ, что прошло уже три года с тех пор, как она нас бросила, а по счету фэйри два месяца равняются двум сотням лет, так что давай, считай сам, я уже устала. Она же чертов дух, светлячок, отрыжка болотного газа, аккордеон из искр, что летят из костра вверх, – хватаешь его обеими руками, жмешь со всей силы, ждешь музыки, а он взрывается тебе в лицо. Аврора была рождена из воды… Когда идет дождь, папа́ думает, что она превратилась в тучу иголок, которые летят с небес специально, чтобы жалить его.
А как он осыпал ее подарками! И она отблагодарила его, сбежав от нас.
Я умоляю его сходить к ма-де-санту[33] – она будет плясать под бой барабана и погрузит его в транс, чтобы он смог вернуть себе себя. Но он говорит: «Я не хочу, чтобы из меня ушла Аврора».
Будто лосось, пробивая себе путь против течения отцовской печали, я возвращаюсь к себе в комнату. Лососи тоже полуфэйри. Они сражаются с течением в надежде спасти свою розово-оранжевую, коралловую плоть, отважные, как цвет розы.
Я знаю чары, которые могли бы починить отца – починить его кем-то новым. Мама́ говорила, что если надушиться примулой, привлечешь к себе первого, кто окажется рядом, как гвоздь к магниту.
На фабрике, где я работаю, есть целая бутылка масла весенней примулы. Туристы специально приезжают к нам, в Сальвадор, покупать зеленые свечи, если не хватает денег, и голубые – для прибавки здоровья. Желтые исцеляют раненую дружбу. Но масло примулы мы бережем для тех немногих красных, что для страсти, – они стоят дороже всего и к ним в комплекте идет письменное предупреждение. Когда льешь примулу в чан с воском, надо надевать маску и перчатки.
Я выбрала подругу, Шани, чтобы помочь папа́ забыть мою мать. Шани – вдова, мы вместе работаем. Ей сорок, вдвое старше меня, но пляшет она чуть ли не лучше всех в карнавальной процессии. Муж ее был красивый ныряльщик, он мог по три минуты не дышать под водой – всякий раз думаешь, вдруг он там жемчужину нашел. В общем, как-то раз он не всплыл. Черные волосы Шани всегда сияли, словно водопад, но теперь потускнели. Раньше она носила такие длинные, качающиеся серьги, но сейчас ей все равно. Я, бывает, кричу через весь цех: «Ша-а-а-а-ни-и-и!», – а она иногда даже глаз не подымет.
Я украла с полки примулу. Бутылочка была маленькая, синего стекла, с пробкой. Я ее сунула в сумочку – соломенного аллигатора – и пущего праздника ради (есть во мне мамина искорка, признаю) намешала красной и синей краски в чан с воском, так что получился запретный пурпурный. Шани захихикала и присоединилась. Я как раз разукрашивала белые свечи полосками, когда ворвалась наша начальница, Долорес, и задала странный вопрос:
– Тереза Сильва! Ты что творишь?!
– Художничаю, – честно ответила я.
– Пурпурный – для ревности, и не говори, что ты этого не знала! – завопила она. – И потом, почему на тебе нет сетки для волос?!
– Потому что она уродская, – объяснила я.
Другая причина заключается в том, что она похожа на рыбацкую сеть, в которую отец поймал мать, но эта карга, пожалуй, обойдется без сводок из моей личной истории.
– Пурпурный еще означает королевское достоинство, – встряла Шани.
– А ты утихни! – бросила Долорес.
– А ты оставь мою подругу в покое! – сказала я.
Сами видите, с чем приходится мириться, чтобы заработать себе на пропитание.
Волосы у Долорес оранжевые и измученные краской, а тело так и прет наружу из тесной одежды, будто велосипедные шины уложили штабелем, а сверху еще жирную голову приделали. Родинка на щеке сильно смахивает на жука.
– Ты бы лучше не зарывалась, сеньора Сильва! – погрозила она мне пальцем и затопала к себе через весь цех, помахивая задницей, как двумя засунутыми в эластичные штаны баскетбольными мячами.
Стоило схлопотать выговор ради удовольствия поглядеть, как Шани смеется. У соломенного аллигатора брюхо так и раздулось от примулового масла. Заходи к нам ужинать, сказала я Шани, и она была в таком счастливом настроении, что возьми да и согласись.
Пока отец вкалывал на рыбном рынке, бинтуя лобстерам клешни, я натянула резиновые перчатки, обмакнула края наших специальных парадных салфеток для ужина – тех, что с кружевами – в масло и дала им высохнуть на солнце, потом свернула и положила у приборов. Отец с Шани вытрут губы после еды, уставятся через стол друг на друга, а дальше их уже не растащишь.
Я решила сварить крабов и сделать пальмовый салат. Попугай сел на окно и принялся болтать о чем-то с райскими птицами у нас в саду, а душа моя до краев полнилась радостью, почти неземного толка… пока до меня не дошло, в чем дело: лицо-то я прикрыть забыла, и у меня давно уже полны ноздри запаха примулы.
Я стремглав кинулась к сундуку с маминым приданым и схватила флакон со средством для глаз. Ни за что не хочу влюбляться – поглядите только, что с папа́ сделалось! Я втерла бальзам себе в глаза, чтобы суметь проглядеть сквозь чары прямо в душу. Фэйри это могут безо всякого умащения, человеку его надо очень много, а полукровке – всего чуть-чуть. Обычно у людей внутри всякий мох, лохматые перья и пауки на паутинках качаются: одного взгляда на такое хватит, чтобы в панике кинуться наутек.
(Даже думать не хочу о том, что я сделаю, когда действие капель закончится… Злая ты все-таки, мама́… злая и глупая. Маловато ты оставила дочке в наследство.)
Я погладила крышку ее сундука. Мерцающее, лоснящееся вишневое дерево, красное-красное, будто оно долго бежало и все запыхалось.
Пока я рубила крутые яйца и пикули, чтобы смешать потом с уже готовым крабом, нож у меня в руке дрожал. Даже с тряпкой, повязанной вокруг носа и рта, салфетки дышали примулой, словно кузнечные мехи. Мне определенно требовался свежий воздух.
На базаре у залива я купила бумажную лодочку, красную губную помаду и гребешок в виде павлина – у мальчишки-разносчика по имени Зе. Его черные ноги были в белый горох – от пузырей.
– Ты чего такая грустная? – поинтересовался Зе.
– Грустная? Вот еще, я не грустная, – сказала я (губы у меня при этом дрожали).
Он прогулялся со мной до берега, держа за руку. Мы положили помаду и гребень в лодочку и отправили ее по волнам в дар Йеманье, богине океана.
Сложив из ладошек рупор, Зе прокричал в море:
– ЙЕ-Е-Е-Е-МАНЬ-Я-Я-Я-Я-Я!
– Я-Я-Я-Я… – ответили волны.
Зе спросил, уж не фэйри ли я, из асраи. Может, поэтому глаза мои всегда смотрят вдаль? Потому что я скучаю по дому?
– Нет, я не асраи, – сказала я. – А вот моя мама – да.
Раз в каждые сто лет асраи прощаются с Йеманьей и подымаются из своих подводных домов на поверхность, чтобы смотреть на луну и расти. В большинстве пробуждается жадность, и они распухают, пока не лопнут миллионами искр, которые прожигают себе дорогу назад сквозь волны… но мама́, всплыв из моря, смотрела на луну ровно столько, чтобы стать человеческого размера, и тогда оторвала взгляд от небес и встретилась глазами с моим отцом – он был один-одинешенек, в лодке, и тащил из смутных глубин ловушку с омарами.
Пятясь от линии прибоя, мы с Зе всю дорогу хихикали. Никогда не поворачивайся спиной к Йеманье! Она хочет видеть твои глаза, пока ты не скроешься из виду, потому что тщеславна, как моя мать, и вечно любуется собой – вот почему про океан так часто говорят, что он полон мерцающих зеркал.
Интересно, мама́ сбежала обратно в свой морской дом?
Или, может, рванула прочь сквозь те щели в воздухе, что соединяют наши часы с бесконечным временем иного мира? Говорят, что только влюбленный человек или дух может проскользнуть туда, в тончайшее подбрюшье неба.
Как-то раз мы катались втроем на лодке по Амазонке. Грива папиных волос развевалась по ветру, а очки в проволочной оправе кидались острыми зайчиками, словно кинжалами, и мама́ сказала:
– Время лопается, как переспевший плод.
С этими словами она сорвала манго с низко висящей ветки и дала мне.
Наверное, я любила ее тогда, потому что, ей-богу, провалилась в такую трещину во времени. С чего бы еще мне чувствовать себя так, будто во мне нет никакого веса и я парю в небесах?
Я сказала Йеманье, что мама́ мне больше не нужна, что у меня теперь другие планы, чмокнула Зе на прощанье и поспешила домой.
В окно мне открылся такой вид, что я встала как вкопанная. За столом, вытирая подбородок кружевной салфеткой, пожирая краба, жадно глотая белое вино, восседала Долорес, и ее достойный Годзиллы тыл грозил прорвать один из наших тростниковых стульев. Отец в запотевших очках целовал ее лицо. Она что-то пробулькала в ответ, возможно: «О, Жиль, старый ты лис! Ах, какой ты милый!». После чего ухватила его сочно за коричневую щеку и как следует ущипнула. Я стояла, гадая, то ли мне сейчас в обморок свалиться, то ли сблевать.
По брусчатой дорожке ко мне подошла Шани в небесно-синем льняном платье. Женщина симпатичная, но благоразумная наденет такое на свою вторую свадьбу – на сей раз с приёмом в саду.
– Ты опоздала, – только и сказала я.
– Надеюсь, не слишком? – она протянула мне букет азалий и улыбнулась; в волосах ее горном алел гибискус. – Я слышала, Долорес собиралась заскочить, пожаловаться твоему отцу, что мы сегодня учинили на работе, и решила подождать, пока она уйдет.
Отцовские подарки матери, за все их годы: насекомые в янтаре; ониксовые ожерелья; ленты – повязывать на запястье, чтобы загадывать желания. Кокосовые сласти, гармоники, индейские «дождевые флейты», компакт-диски с самбой.
– Стой, Жиль, стой, не надо! – говорила она. Но он настаивал.
Он купил ей костюм какаду – выступать на параде в честь карнавала: желтое бикини все в блестках, головной убор размером с миндальное дерево, рассыпающее лепестки, будто снежинки.
– Стой, стой, прекрати!
Он ставил ее на стол, так что голова ее тонула в полной луне, пылающей сквозь оконное стекло: ослепительный диск теперь покоился на ее плечах. Вся – жар и свет, Аврора смеялась в руках отца. От радости? От сознания собственной власти?
А почему нет? Жиль Сильва любил дарить ей луну и одевать в ночь.
Мы с Шани сидели на пляжном полотенце. Она делала вид, что никакого жуткого шоу там, по соседству, не показывают. Манящие крабы изрыли песок дыхательными норками, так что он теперь весь гляделся щербатым, но и этот вид был получше, чем мой отец, танцующий с Долорес. Крабьи песчаные струйки ударялись в голые спины – это люди пришли насладиться празднеством Йеманьи и сидели теперь, лакомясь жареными на шампурах креветками и свининой из многочисленных ларьков с едой навынос.
Ох, папа́, папа́! Ты, конечно, стройный и крепкий, но, сделай милость, надень обратно рубашку. Телеса Долорес втиснуты в бикини с кисточками, которые раскачиваются в ритме о-о-очень нарочитого танго, исполняемого этими двоими в чаще полотенец, голых животов, ног и рук, лоснящихся от кокосового лосьона. Солнце льет на всех горячий белый сироп, а шхуны и каноэ медленно дрейфуют от берега на глубину, унося тиары, серьги, сласти, обсыпанных блестками морских звезд и заколки для кудрей Йеманьи. Может, она передаст моей матери браслет из синего металла, который я ей послала? Бумажные цветы качаются в волнах, как пестрые медузы; краска с них тает и поднимается облачком на поверхность… а потом они тонут.
– Вот ведь задница, – говорит Шани.
– Я в курсе, – отзываюсь я. – Хуже всего, что нам с ней еще на работе общаться.
Струя пены стреляет к небесам – фэйри иногда взлетают вот так в дельфиньих фонтанах, чтобы поглядеть по сторонам.
– Да я про твоего отца, – говорит Шани. – Он красивый, все говорят, что лучший ловец омаров в округе – а это значит, он умеет расколоть твердое, чтобы добраться до мягкого и сладкого… У него такие славные длинные волосы и добрые глаза, но ведет он себя, как… ну…
– Полный придурок? – подсказываю я, краснея в цвет губ Йеманьи… после всей этой помады, которая сегодня пулями сыплется в ее подводное логово.
– Прости, – говорит Шани. – Наверное, мне бы лучше заткнуться.
Я злилась на нее, но ведь стань она и вправду моей мачехой, мне пришлось бы выдать ей право лицезреть папа́ как он есть в любой момент времени. Ее черные волосы заплетены в сияющую косу, а из-за стринг-бикини цвета кобальта на боку виднеется пятно, винно-красное и в форме звезды. Разве папа́ устоял бы против такого? Может, он и придурок, но…
Тут как раз Долорес… запела? Заржала? Заухала? Или это отец? Нет, надо срочно что-то предпринять, пока он не опротивел Шани настолько, что уже никакая примула не поможет.
Я договорилась, что папа́ отнесет омара Шани домой, и сказала непременно показать, как его открыть.
– Да какая бразильянка не знает, что делать с дарами моря? – возмутился он.
– С тех пор как утонул ее муж, водяные твари ее только расстраивают, – с достоинством возразила я.
Пока он переодевался из рыбацкого резинового фартука и галош, я щедро умастила клешни примулой. На этот раз на мне были перчатки и маска – выглядела, что твой хирург-маньяк.
Я честно собиралась достать из маминого вишневого сундучка то снадобье и залить отцу в глаза, чтобы он увидел, наконец, что внутри Долорес – уголь, а дух Шани чист, как глоток воды. Да, я намеревалась аккуратно удалить из уравнения Долорес… Уговорить отца взять капли для глаз будет нетрудно: отраженный от моря свет жжет ему глаза, как всякому рыбаку, так что я всегда ему кладу с собой капалку с лекарством: он, конечно, большой и сильный, но в таких вещах – сущий ребенок. Проблема только в том, что запас подходит к концу, а мне бы еще и о себе подумать.
Ладно, признаюсь, идея, что за папа́ подерутся две женщины, меня изрядно веселила. Посмотрим, как природа и примула сделают свое дело.
Сидючи на ступеньках церкви на Руа Рибейро дос Сантос, я глядела, как на площади и правда дерутся отец с Шани и Долорес – отсюда, с моего насеста, картина выходила на редкость уморительная. Все трое махали руками, топали ногами, и Шани толкала Долорес в плечо, а потом обе тетки пихали в плечо отца. Прямо кукольный театр, если смотреть его в телескоп. «Нет, это я тебя люблю! Нет, не любишь! Я люблю его больше! Вздор!»
Так скажите же, с чего это меня так разрывает от горя?
С того, что я тут одна и так далеко от них? Или с того, что отсюда они будто под водой: слов не слышно, и ламинария трясется, словно человек в приступе ярости, и Аврора, моя мать, не то жива, не то мертва, или что там еще происходит с этими тварями, когда они ускользают из сети наших дней?
Христос на постельке из белых кружев в Носса Сеньора ду Кармо[34] – мой самый любимый, потому как в нем сочетаются сразу несколько миров. Его вырезал африканский раб для своего хозяина-священника. Из инструментов у раба было только два ножа, и работал он восемь лет, пользуясь смолами, чтобы придать коже темно-коричневый цвет, совсем как у меня. И как у папа́. Глаза у Христа закрыты, а лицо такое беспомощное, что я просто диву даюсь: как кому-то удалось дорезаться простым ножом до того, что беспомощность превратилась вот в такую странную красоту?
Священник так поразился увиденному, что подарил рабу мешок с двумя тысячами рубинов и свободу в придачу.
Освобожденный раб раздробил рубины и прилепил каждый кусочек, каждый осколок на грудь и набедренную повязку статуи. Единственное, чего в шедевре не хватало, так это знака пролитой крови. В конце концов, у резчика были только смола, дерево и два ножа.
Разумеется, он отдал статуе свою кровь. Одарив умирающего Христа этим последним мазком, раб – или теперь правильнее будет называть его свободным человеком? – лег, свернулся клубком и умер.
Я еще раз пошла посмотреть на статую. До деревянного тела сквозь стеклянный ящик не достать, так что я просто прошептала:
– Представь, каково это: подарить дар столь великий, что готов за него умереть? Представь, как это: любить кого-то или что-то так сильно, что твой подарок тебя убьет?
Со мной отец драться не стал. У него голова кружилась после всего, что было.
– Ангел?
– Да, папа́?
– Я сдаюсь.