bannerbannerbanner
Ловушка памяти

Николай Зорин
Ловушка памяти

Утром позвонили из больницы. Было еще слишком рано, и мы с Димкой спали. К телефону подошел папа – он оказался дома, потому что было воскресенье и мы собирались все вместе поехать к маме. А потом он пришел к нам в комнату… Мама была права – он в самом деле испытывал лишь облегчение. Маскировал его изо всех сил под боль и горе, но врал, врал – никакого горя он не чувствовал! Зачем же тогда отец спасал маму? Зачем каждый раз успевал спасти?

– Дима, Дина! Вставайте! Ваша мама…

Лицо его было мокрым, как будто он смочил его под краном, – так люди не плачут. Папа закрыл лицо руками – наверное, ему стало стыдно, что он испытывает лишь облегчение, – и бросился к Димке. Вернее, на Димку. Он схватил его за плечи, вытащил из постели и с силой тряхнул.

– Ты был вчера в больнице, мне сказали! Это ты привез ей таблетки? Ты?

Димка испуганно вертел головой и делал вид, что ничего не понимает.

– Зачем ты привез ей таблетки?

– Это был церукал, папа! Мама просила, от желудка. Это был церукал. Папа, что с ней? Что с ней случилось, папа?

– Она отравилась. Таблетками. Уснула и не проснулась.

Димка заплакал в голос. Папа заплакал в голос. А я сидела в позе эмбриона в углу кровати и заплакать не могла – так больно мне было, так невыносимо больно.

– Это был церукал! Я не виноват, папа! Динка, я не виноват! Это был церукал!

– Вашей мамы больше нет, – жестко произнес отец. – Ты привез ей таблетки. Зачем ты повез ей таблетки, Дима? Почему ты ничего не сказал мне? Ее больше нет, понимаете?

Димка завизжал. Потом забился под кровать и визжал оттуда. Ужасно, противно. Так визжал, что папа испугался и полез его вытаскивать. Но Димка не давался, уцепился руками за ножку кровати и никак не отпускал. И тогда я подумала: может быть, он в самом деле привез церукал, а мама выпила какие-то другие таблетки?

Церукал, церукал, церукал… Маленькие безобидные белые таблетки от желудка… Почему-то они хранились на антресоли в «стенке», а не в аптечке. Там были и другие лекарства – в ампулах и в пластинках, я не стала тогда их рассматривать. А Димка, наверное, рассмотрел. И привез. Потому что мама на минуту его возненавидела или потому что оказывала на меня дурное влияние.

Папа отодвинул кровать и вытащил Димку. Тот все продолжал визжать. И тут папа сделал такую ужасную вещь! Он размахнулся и ударил Димку по лицу. Брат замолчал – от испуга и удивления, а я закричала и бросилась на отца. Я ударила его по спине кулаком, изо всех сил, как он Димку.

– Это был церукал! Дима ей привез церукал! А ты сам хотел от нее избавиться! Ты хотел с ней развестись, я все слышала!

Папа меня не услышал и не почувствовал боли в спине. Он вообще ничего не слышал и не чувствовал – он склонился над братом и что-то ему говорил странным, неестественным голосом, голосом робота. А Димка лежал на кровати, смотрел на него не отрываясь и слушал это страшное бормотание. Мне показалось, что отец говорит на каком-то непонятном, чужом языке, и я удивилась, как брат его понимает. Наверное, они оба сошли с ума, как мама. Наверное, теперь их обоих положат в больницу, и мы будем встречаться по вторникам и пятницам на нашей с мамой скамейке. А потом… Нет, они не умрут, я не Димка, я никогда, никогда…

– Это был церукал! – закричала я громко-громко, чтобы заглушить сумасшедшее бормотание отца, чтобы убедить себя, что это был на самом деле только церукал.

– Тише, тише… – Папа на секунду оторвался от Димки и повернулся ко мне. – У меня в кабинете в столе ампулы и упаковка шприцев, в верхнем ящике справа. Принеси. Да, там же вата и спирт в маленькой бутылочке. Живей, Дина!

Я бросилась в его кабинет, разыскала ампулы. Значит, лекарства у нас по всей квартире, на разные случаи. Теперь папа хочет Димке сделать укол. Какой укол? Димка маме принес церукал, и она не проснулась. А если и Димка не сможет проснуться? Папа его усыпит, как усыпляют больных собак, чтобы не мучились. Димка мучается от того, что мама… А папа испытывает облегчение от того, что она… И обвиняет Димку, и хочет его усыпить. Нет, если обвиняет, значит, не испытывает облегчения. Или если не испытывает, значит, не обвиняет и не хочет усыпить, значит, укол безобидный. Как церукал, если бы он был просто церукалом.

Я стояла с ампулами и шприцами в руках и не знала, что делать: отнести их папе или спрятать. Я никак не могла решить, никак не могла выбрать.

Не дождавшись меня, папа пришел сам.

– Что ты так долго? Нашла? Давай скорее!

И ушел. Очень быстро, почти побежал. А я осталась в кабинете, забилась в нишу между столом и книжным шкафом, обхватила колени руками, закрыла глаза и стала ждать – смерти или пробуждения моего брата.

* * *

Димка не умер. Димка остался жить. И сейчас я ненавижу Димку. Если бы он умер, наверное, я бы его простила. Но он не умер.

Мы с ним совсем не разговариваем. Вернее, это я с ним не разговариваю. Не разговариваю, когда мы просыпаемся утром, не разговариваю, когда мы идем в школу, не разговариваю, когда возвращаемся домой. Даже на похоронах я с ним не разговаривала, и потому не знаю, по ком он плакал: по маме, по мне или из-за того, что привез в больницу в бутылочке из-под церукала.

Я устала, очень устала. Ведь это такая тяжелая работа – ненавидеть своего брата. Я хочу перестать ненавидеть и придумываю ему оправдания: маме так лучше, она столько лет мечтала о смерти, Димка только помог ее мечте сбыться…

Я прожила мамину смерть, как проживала ее самоубийства. Я побывала в роли убийцы. Я была мамой, я была медсестрой, которая ее обнаружила, я была Димкой и даже врачом, который поставил диагноз – смерть. Теперь я все знаю и, может, когда-нибудь смогу их простить.

В субботу после завтрака меня тошнило сильнее обычного, и очень заболел желудок, потому что вместо масла дали повидло, кислое сливовое повидло. Я сидела в палате у окна и ждала Дину – она обещала привезти церукал. Но вместо нее увидела Диму и очень расстроилась: он наверняка рассказал о моей просьбе отцу, а тот запретил передавать мне какие бы то ни было лекарства. Но я ошиблась – церукал он привез. И сразу выпила одну таблетку. А минут через пятнадцать поняла, что это совсем не церукал (Дима к тому времени уже ушел, он пробыл недолго), и на секунду испугалась: время пришло… А еще через секунду обрадовалась: теперь никто помешать не сможет. И я стала ждать ночи. Я выпила все таблетки – их в пузырьке оказалось десять. Попрощалась с Диной и Димой, закрыла глаза и начала проваливаться в сон – сон навсегда.

В субботу у меня было ночное дежурство. Мое отделение, в общем, спокойно – за два года работы ни разу ничего серьезного не произошло. Обычно мне удается даже часика три поспать на кушетке. Вот и в ночь с субботы на воскресенье все было спокойно. Я проснулась в полседьмого и решила обойти палаты перед подъемом. Зашла в десятую – под ногой что-то хрустнуло. В полумраке я не сразу разглядела, что именно. Оказалось, наступила на стеклянную бутылочку. Но не насторожилась, не поняла сначала, что бутылочка – причина беды. Подняла стекла, осторожно расправила этикетку – церукал. Странно. Кто-то из больных принес в палату несанкционированное лекарство? По правилам нашей больницы это почти преступление. Кто мог его совершить? В десятой палате только две больные – Тихомирова и Сухарева. Тихомирова! Она жаловалась на желудок – значит, она. Я включила свет и подошла к Тихомировой. Как странно она лежит, и лицо ее странного цвета, и рука так странно откинута… Пульса не было, я бросилась звать врача.

В субботу я поехал к маме вместо Динки. Сестра мне все рассказала, и теперь я знаю, что нужно сделать. В коробке, где лежал церукал, были и другие лекарства. Я вошел к папе в кабинет, нашел справочник по фармакологии… Десяти таблеток должно хватить. Она сама этого хотела! Она сама только об этом и мечтала! Я не делаю ничего плохого, я просто исполняю ее желание. Динке нельзя больше общаться с мамой, а маме все равно не выздороветь. Так будет лучше для всех.

Я проживала чужие жизни, я проходила чужие пути – я так устала! Я больше не хочу жить не собой, я больше не хочу ненавидеть Димку.

Мы просыпаемся утром и молчим, мы идем в школу и молчим, мы возвращаемся домой и молчим. Школа скоро закончится, мы будем сидеть по разным углам нашей комнаты и молчать.

– Динка! – Димка берет меня за руку – странное ощущение, за последние дни я уже отвыкла от его прикосновений. – Ну куда ты идешь? Разве не видишь, красный!

Что же мне делать? Как я устала! Вырвать руку и бежать на красный, броситься под машину и навсегда, навсегда вернуться к маме? Или Димку простить и остаться с Димкой – навсегда, навсегда?

– Это были не те таблетки, Динка. Мама долго копила из тех, что ей давали. Скопила и выпила. Я не виноват в ее смерти.

Я ему не верю, совсем не верю. Я точно знаю, что таблетки были те самые. Димка держит меня за руку и чуть не плачет.

– Динка, ну честное слово!

У него такие же глаза, как у мамы, – серые, словно подернутые пеплом. Он размахивает рукой, пытаясь меня убедить, – так же, как мама, только не хватает зажатой в пальцах сигареты. Но я все равно ему не верю.

Не верю! Но я так устала… Я не могу больше ненавидеть Димку! Выбор у меня небольшой: можно вырвать руку, побежать вперед, на красный, к маме, или… Я выбираю Димку.

– Да, я знаю. Это были не те таблетки.

Мы улыбаемся друг другу. Светофор загорается зеленым. Мы переходим дорогу, держась за руки. А потом заходим в магазин. Димка покупает на обед большую пиццу и мороженое. Во дворе мы садимся на скамейку и едим и улыбаемся друг другу.

Глава 4
Дина (продолжение)

Целый год мы жили с Димкой душа в душу, почти как раньше. Но вот, кажется, опять намечается разлад. Из-за Юли, умственно отсталой девочки, поселившейся в нашем дворе.

Не могу объяснить даже самой себе, почему я так к ней привязалась. Не из жалости, уж точно. Да и чего ее жалеть? Разве ей хуже, чем всем остальным?

 

Она улыбается. Она всегда улыбается. Даже когда ей больно, даже когда ей плохо. Правда, не знаю, бывает ли ей больно или плохо. Мне ужасно нравится ее улыбка – никогда и ни у кого я такой раньше не видела. Может быть, из-за этой улыбки я к ней и привязалась? Я пробовала научиться улыбаться так же, но у меня ничего не получилось.

Она улыбалась и тогда, когда я ее первый раз увидела. Лицо у нее было страшно разбито, правая рука неестественно выгнута, а она стояла и улыбалась. Это произошло в день годовщины маминой смерти.

Я была дома одна. Димка с папой поехали на кладбище, вдвоем, в честь годовщины.

А может быть, разлад уже наметился тогда? Мы всегда к маме ездили вдвоем с Димкой, как навещал ее папа и навещал ли вообще, я не знаю и знать не хочу. Я вообще ничего не хочу о нем знать. А тут годовщина. Они оба посчитали, что нужно обязательно ехать всем вместе. Но я отказалась. И на Димку обиделась. А он, наверное, обиделся на меня.

И вот я осталась дома одна и бездумно смотрела в окно. Просто так. За окном, во дворе, ровным счетом ничего интересного не происходило. Да и что могло происходить субботним днем в такое пекло? Май выдался на удивление жарким. Все нормальные люди ушли на пляж или разъехались по дачам.

Я уже совсем собралась бросить свой бесцельный наблюдательный пост и заняться чем-нибудь, и тут во дворе появилась странная фигура – пьяный велосипедист. То есть я так сначала решила, что какой-то здоровенный бугай, совершенно пьяный, взгромоздился на старый подростковый велосипед. Мне стало интересно, и я осталась у окна наблюдать дальше.

Велосипед вилял, словно был не менее пьян, чем седок. Колеса, казалось, заплетались, как ноги. Сам велосипедист был одет в красную бейсболку и коричневую болоньевую куртку – в тридцатиградусную-то жару! Мне стало совсем интересно, и я высунулась из окна, чтобы лучше было видно.

Не знаю, что привлекло его внимание, может быть, звук открывающейся рамы или легкое дребезжание стекла, но он меня увидел. И помахал мне рукой. А мне захотелось ему крикнуть: осторожно, ты и так еле держишься на своем нестойком велосипеде! А он улыбнулся – во всяком случае, мне так показалось – и поехал в мою сторону. Солнце светило ему в глаза, и поэтому он не заметил столбика, вбитого прямо посреди дороги. Его специально установили, чтобы во двор не заезжали машины. Но водители научились преодолевать препятствие – объезжали прямо по клумбе. А вот горе-велосипедист про столбик ничего не знал и, ослепленный солнцем, в него врезался. Грохот раздался такой, словно сбросили с самосвала кузов листового железа. Велосипедист упал вниз лицом на асфальт и остался так лежать. Я замерла возле окна, не зная, что делать: то ли вызывать «Скорую», то ли самой бежать на помощь.

Фигура в коричневой мешковатой куртке медленно, словно нехотя, пошевелилась. И тогда я побежала вниз, захватив по пути вату и йод из аптечки.

Когда я оказалась во дворе, велосипедист уже встал. Лицо его было сильно разбито, правая рука неестественно выгнулась, но он стоял и улыбался. Бейсболка валялась рядом. Велосипедист сделал несколько неуверенных шагов, нагнулся, чтобы ее поднять, но, видно, раздумал и повернулся ко мне. И опять улыбнулся. Мне улыбнулся.

Псих, дошло до меня наконец. И тут я увидела, что это вовсе не он, а она. И еще что-то такое мелькнуло у меня в голове, но не успело оформиться, потому что из подъезда выскочила женщина, подбежала к злосчастному велосипедисту, вернее – велосипедистке, схватила за здоровую руку и, крича, потянула к крыльцу. Я услышала, что психа зовут Юлей и что кто-то Юлю точно теперь убьет, и поняла, что это новые жильцы с первого этажа, которые позавчера выгружали мебель из машины. Женщину – наверное, мать Юли, – я уже видела, и она мне очень не понравилась: худая, как скелет, с лохматыми серыми волосами, в каком-то дурацком платье, похожем на поломойную тряпку, и с такими же поломойными глазами. Мне показалось тогда, что она вся какая-то грязная, а теперь я увидела, что она еще и злая. Женщина тянула Юлю за собой и отчаянно ее ругала, а та шла, выставив вперед больную руку, и улыбалась. Я подумала: как же ей должно быть больно. Почему же она не плачет, а улыбается и так послушно идет за этой неприятной злой женщиной?

Они скрылись в подъезде. Я опустилась на скамейку и только тут обнаружила, что руки у меня заняты. Вата и йод, вот оно что! Я положила на край скамейки так и не пригодившиеся медицинские принадлежности. Я так и назвала про себя – «медицинские принадлежности», и вдруг поняла, что в этом словосочетании содержится разгадка. Разгадка Юлиной улыбки как-то связана со словом «медицинские». А вернее – со словом «медицина».

Я вскочила со скамейки и побежала домой. Я очень спешила, мне нужно было до возвращения Димки с папой проверить свою догадку. Влетела в квартиру, бросилась в кабинет отца, судорожно стала шарить глазами по книжным полкам.

Ага, вот она. «Психиатрия». Толстый коричневый том, потрепанный от долгого употребления.

Это должно быть где-то здесь, ближе к концу, я помню…

Я пролистала еще несколько страниц и увидела… Юлю. Ну да, она. Или почти она. Улыбка уж точно как у нее. Это девочка или женщина? Возраста не разобрать, но очень на Юлю похожа. Вот если бейсболку надеть и коричневую мешковатую куртку, станет в точности Юля. Под фотографией стояла подпись: «Больная олигофренией (имбецильность)».

Имбецильность. Вот, значит, что означает эта улыбка.

Я стала читать статью, посвященную Юле: «У страдающих имбецильностью имеет место конкретный тип мышления. Так, например, больной, обученный элементарному счету на пальцах, не в состоянии решить ту же задачу без их помощи. Один больной мог сосчитать количество пальцев на руках. Но, когда его спрашивали, сколько у него пальцев на ногах, он каждый раз пытался разуться, чтобы произвести подсчет…»

Хлопнула входная дверь – вернулись Димка с папой. Я сунула книгу под футболку и выбежала из кабинета. Проскользнула незаметно в нашу с Димкой комнату. Остановилась, судорожно соображая, куда бы спрятать том. Надежного места, куда бы Димка не смог залезть, не находилось. А спрятать книгу нужно обязательно, причем именно от брата: чего доброго, он опять решит, что меня нужно «ограждать». Я слишком хорошо помнила, чем закончилось его прошлое «ограждение» меня от человека с больной психикой…

Не найдя ничего более подходящего, я сунула книгу в свое постельное белье – потом перепрячу получше. Димка уже был у двери.

– Как ты? – Он влетел в комнату, я едва успела отскочить от шкафа.

– Нормально.

Я села на Димкину кровать, он плюхнулся рядом. Слава богу, кажется, ничего не заметил!

– Чем занималась? – Он потерся о мое плечо, подлизываясь. Думал, что я на него всерьез обиделась за то, что он поехал на кладбище с папой.

– Да так. Почитала немного. – В общем-то, я его не обманывала: я действительно читала, вот только что именно, знать ему совсем не обязательно.

– Ты на меня сердишься?

– Нет.

– Понимаешь, я не мог ему отказать. А завтра мы с тобой съездим, хорошо?

– Не знаю. Может быть.

– Не сердись, ладно? Папа… Так ведь тоже нельзя, он совсем один. Мы вдвоем, нам проще, а он… Да и потом, что такого, мы и завтра можем.

– Да ладно тебе, я давно уже не сержусь.

– Сердишься, я же вижу. – Он вздохнул с тоской, словно старая преданная собака – хозяин ее ругает, а она не понимает, за что. Мне стало брата жалко. Совсем он запутался: и папе отказать не может, и ужасно боится, что я его не прощу.

Я ему улыбнулась, чтобы показать, что все у нас по-прежнему нормально. Улыбнулась и вспомнила про Юлю, ее улыбку вспомнила. И опять улыбнулась, стараясь, чтобы получилось, как у нее.

Димка расхохотался, обнял меня и повалил на кровать.

– Динка, у тебя такая рожа сейчас была дурацкая, жуть! Ужасно смешная дурацкая рожа!

Я обхватила его за туловище, стараясь подмять под себя. Так мы барахтались и смеялись, и Димка совершенно успокоился, понял, что я на него не сержусь.

– Пойдем обедать, – сказал он, поднимаясь с кровати. – Папа купил пельменей.

– Пойдем. – Я тоже поднялась.

Мы пошли на кухню. Димка стал набирать воду в кастрюлю, а я забралась на подоконник, отодвинула занавеску и выглянула во двор – мне хотелось еще раз увидеть Юлю.

* * *

– Раз, два, три – лови!

Мяч летит через перекладину турника, Юля широко расставляет руки, пытается его поймать. Опять неудача! Мяч отскакивает от ее плеча, катится в траву. Я смотрю, как она, неуклюже передвигаясь, идет, нагибается, шарит рукой в траве. Мяч зеленый, и трава зеленая, найти его Юле не так-то просто. Я терпеливо жду, но не помогаю: она должна справиться сама.

Этот мяч я купила в универмаге специально для нее. Мне больше понравился красный, но зеленый благотворно влияет на психику, и я выбрала этот.

Нашла. Подняла. Идет ко мне, несет мяч, прижав его к животу, как женщина, купившая арбуз, – бережно и торжественно. И улыбается, улыбается…

– Ди-на, – произносит она с натугой и протягивает мне мяч.

Это не слово она сказала, а целое предложение, в переводе на общечеловеческий означающее: Дина, на. И даже больше: Дина, на мяч, возьми его, и будем играть дальше, я еще не устала, мне очень нравится эта замечательная игра, у меня пока еще не все получается, но ведь это же ничего, правда?

Ничего, конечно, ничего. Я принимаю у нее мяч, Юля становится на свое место, широко расставляет руки, ждет.

– Раз, два, три – лови!

Повторяется все сначала. Она еще ни разу не сумела его поймать, хотя мы играем каждый день почти уже месяц.

– Раз, два, три…

Мяч нагрелся на солнце и остро пахнет резиной. Я всегда ненавидела все игры с мячом, но эту придумала сама – для Юли, и она мне нравится.

Юля улыбается.

Я бросаю ей мяч. Когда-нибудь она его все-таки поймает. У нее такие большие, почти мужские руки – ну разве трудно такими поймать мяч? Ей трудно, очень трудно. Но Юля старается, внимательно следит за тем, как летит мяч, напряженно морщит лоб, вытягивает губы трубочкой. Пот течет по лицу. Ей, должно быть, очень жарко в куртке, но предлагать раздеться бессмысленно – она ни за что ее не снимет.

– Ди-на.

Я смотрю на часы – два. С минуты на минуту появится Димка, практика в школе у них до половины второго.

– Нет, Юля, хватит. Пойдем на крышу.

Нужно скорей уходить, Димка не должен видеть нас вместе.

– Кры-ша!

Юля широко разевает рот, издает звуки, в переводе на общечеловеческий означающие смех. И даже больше: радость, да нет, настоящее счастье. Крыша – любимое Юлино место. Не знаю, помнит ли она еще, что это место придумала для нее я? Вряд ли.

А вообще-то, я не для Юли, то есть не для ее радости придумала крышу, а для того, чтобы прятаться там от Димки. В первый раз я затащила ее туда с большим трудом: она боялась и не хотела идти в незнакомое место, и ей очень трудно было забраться по железной лестнице наверх – она страшно неповоротливая, хоть и очень сильная. Но когда мы наконец преодолели все препятствия и забрались, Юле очень понравилось. Она стояла, выпрямившись и нисколько не боясь, почти на самом краю (это было совершенно безопасно, там высокий бордюр, да и я следила за ней внимательно), смотрела вниз, на наш двор и улыбалась.

Я тоже люблю бывать на крыше. Мне нравится запах нагретого гудрона, солнце, горячее-горячее, совсем не такое, как на земле. А главное, здесь можно не опасаться, что Димка нас обнаружит.

– Ди!

Юля потянула меня за руку – получилось очень сильно и резко. Мяч выпал и укатился далеко в кусты, она пошла за ним, косолапо переступая ногами. Помочь ей искать? Димка вот-вот появится, нужно торопиться.

Я подбегаю к кустам, опережая Юлю. Она останавливается, дальше не идет, перекладывая ответственность за поиски на меня.

Мяч закатился в самую гущу, здесь ей все равно бы ни за что его не найти. Я вылезаю из кустов и думаю: не оставить ли его здесь на время, пока мы на крыше, – забираться по шаткой железной лестнице с мячом и Юлей ужасно неудобно. Но как ей все это объяснить?

– Юля, давай мячик положим сюда, а потом заберем.

Стоит, смотрит на меня, улыбается. Поняла или нет?

Беру ее за руку, веду к подъезду. Сначала идет послушно, затем начинает с беспокойством оглядываться, а потом вообще останавливается.

– Мяч! – Показывает рукой на кусты.

– Мы его заберем. Когда с крыши вернемся. Пойдем.

– Мяч!

Нет, без мяча никуда она не пойдет. Что же делать? Занести его к ней домой? Очень не хочется туда заходить – дома Юлина мама, эта неприятная серая скелетообразная женщина. Она всегда дома, ни на работу, никуда вообще не ходит. Я ее немного побаиваюсь. Не потому, что она может мне что-то сделать, просто как-то не по себе становится, когда ее вижу. Наверное, ее нужно жалеть – из-за Юли. А еще из-за мужа. Каждый вечер, как только он приходит с работы домой, из их квартиры слышатся страшные крики и грохот. Скандалит он почти до глубокой ночи, пока не напивается и не засыпает. Очень тяжело живется Юлиной маме, но мне ее совсем не жалко, не знаю даже почему.

 

Но что же делать с этим чертовым мячом? К нам его тоже нельзя, Димка найдет, начнет расспрашивать, что да почему. Да и Юля не согласится у меня его оставить.

Попытаюсь ее уговорить оставить мяч здесь.

– Юля, нам с мячиком не подняться на крышу, надо оставить его здесь.

– Мяч!

– Понимаешь, нужно выбирать: или мяч, или крыша. Ты ведь хочешь на крышу?

– Кры-ша!

– Вот видишь! Мы мячик оставим в кустах, его никто не возьмет. Посмотри, его совсем не видно. Мячик пока полежит здесь, а потом мы его заберем. Пойдем! – Я беру ее за руку, отвожу от кустов. Вроде идет, не сопротивляется.

Мы поднимаемся по лестнице – Юля жутко топает, у нее на ногах тяжелые мужские ботинки – и оказываемся у подножия нашего Эвереста. Теперь предстоит самое сложное. Я много раз объясняла Юле, как нужно залезать на чердак, но она совершенно не в состоянии ничего запомнить. Придется начинать все сначала.

– Смотри, Юля, это совсем не трудно. Здесь всего восемь перекладин. Вот так подтягиваешься на руках и оказываешься на первой, перехватываешь руками и поднимаешься на вторую.

Юля хватается за нижнюю перекладину и повисает, поджав ноги. Начинает раскачиваться, как на турнике, – ей нравится раскачиваться – и совершенно забывает о цели нашего пути.

– Нет, Юля, не так. Нужно подтянуться.

Если бы я могла ее подсадить! Дело пошло бы значительно быстрее.

– Крыша, Юля! Ты ведь хочешь на крышу?

– Кры-ша! – Юля перестает раскачиваться, улыбается, пытается подтянуться. После нескольких неудачных попыток у нее наконец получается.

И вот мы наверху. Сначала подходим к краю и смотрим на наш двор – это уже ритуал. Я держу ее за руку, на всякий случай. Потом садимся на корточки возле вентиляционной трубы, и начинается то, зачем, собственно, мы сюда с таким трудом забрались. Или, скорее, зачем я ее сюда подняла. Зачем я вообще ее сюда поднимаю. Мы разговариваем. Разговариваем о смерти. То есть я говорю, а она… Я даже не знаю, слышит Юля меня или нет, и очень сомневаюсь, что, если слышит, понимает. Я рассказываю ей то, что рассказывала мне мама: о трех неудавшихся самоубийствах, о присутствии на собственных похоронах… но только в этих рассказах главным действующим лицом являюсь я. Мы переживаем мою смерть вместе с Юлей. Она сидит на корточках рядом со мной и улыбается.

Когда затекают ноги, мы вытягиваем их, садимся прямо на пол крыши и делаем перерыв. Я даю Юле конфету – больше всего ей нравится «Райская пенка». Она ест, а я смотрю на нее. Потом вытираю ей рот и руки носовым платком и жду, что она скажет. Мне очень хотелось бы, чтобы в ней пробудилась хоть капля разума, хоть какое-нибудь понимание. Я очень хочу, чтобы она хоть раз сказала: «Дина умрет» и заплакала. Но она только улыбается.

Я продолжаю рассказывать. У меня в запасе еще час – до того, как Димка не начнет беспокоиться, – и еще одна конфета.

Моя новая попытка опять не увенчалась успехом – Юля доела конфету, засмеялась:

– Ах!

Ах – значит, вкусно, хорошо, счастливо, спасибо тебе, Динка, я так люблю конфеты, особенно эти, «Райская пенка». И все. И больше ничего. Она не понимает, не может понять, о чем я ей рассказываю, смерть для нее совсем ничего не значит.

А если повезти ее на кладбище, на мамину могилу? Может, тогда она что-то поймет, почувствует? На кладбище вообще хорошо, мне нравится гулять по кладбищу. Юле тоже должно понравиться. Как бы это устроить?

Димка в школу на практику уходит к девяти, Юля во двор выходит еще раньше. Можно вполне успеть съездить до его возвращения. Только вот неизвестно, как она отнесется к транспорту.

– Юля, хочешь, мы завтра поедем на автобусе, далеко-далеко, в одно очень хорошее место? Там еще лучше, чем здесь, на крыше.

– Кры-ша!

Сидит, перемазанная шоколадом, улыбается.

– Это лучше. Лучше, чем крыша, лучше, чем мяч.

– Мяч!

Улыбка сползает с лица, Юля беспокойно озирается.

– Мяч! Ди-на! Мяч!

Вспомнила, что мы оставили его в кустах, любимую вещь, самую ценную, после крыши и после меня.

– Ладно, пойдем.

– Мяч!

– Мы найдем его, не бойся, ничего с ним не сделалось.

Юля поднимается и бежит к люку так быстро, что я еле успеваю взять ее за руку. Мы спускаемся вниз – это намного проще, чем подниматься. Выходим во двор. Я смотрю на наши окна – Димки не видно, значит, безопасно. Достаю из кустов мяч, подаю его Юле.

– Вот твой мяч. Ты поиграй теперь сама, а мне надо домой. Я приду завтра, и мы поедем с тобой на автобусе.

* * *

На кладбище мы не поехали. Из-за Димки. Он все- таки меня выследил. Он следил, оказывается, за мной уже несколько дней. С понедельника. Их тогда отпустили пораньше, и Димка видел меня во дворе вместе с Юлей. Но не подошел, а стал наблюдать: стоял у окна в подъезде на первом этаже и смотрел, как мы играем в мяч. И как раз в тот момент Юлиной маме приспичило выносить мусор. Она увидела Димку, подошла к нему и начала расточать благодарности в мой адрес за то, что я вожусь с ее дочерью:

– Она у нас такая больная, совсем больная, а Дина – какая хорошая, добрая девочка! – играет с ней. Таких ведь, как наша Юлька, ребятишки всегда дразнят, а Дина… Я так ей благодарна, так благодарна!

Сказала и затрясла своей куриной головой и разрушила наш с Юлей мир. Потому что Димка после этого уже не просто насторожился – он понял, что меня нужно «спасать». И стал следить за нами очень пристально. Даже попробовал с Юлей поговорить, чтобы проверить, до какой степени она «опасна», и предпринял попытку с ней поиграть в мяч, но наткнулся на Юлино категоричное «Ня», что на общечеловеческом означает: нет, ни за что, играть я хочу только с Диной. Мне Димка ничего не говорил, продолжал следить исподтишка, из засады. А сегодня открылся.

Открылся! Во всей своей красе представился!

Я сидела на кровати, забившись в угол, как тогда, в тот день, когда позвонили из больницы, а Димка стоял посреди комнаты, такой чужой и большой, и орал на меня.

– Сумасшедшая! Ты сама уже сумасшедшая!

Вот он и произнес самое страшное слово. Это слово в нашем доме – табу, его никто не имеет права произносить. А он произнес. И сам испугался, и задохнулся, и немного сбавил тон.

– Я не могу тебе позволить с ней общаться. Ты что, Динка? Неужели ты не понимаешь, как это плохо и опасно для тебя?

Опасно! Что он говорит, мой брат? Юля опасна? Бедная слабоумная девочка опасна? Уж если кто и опасен, то…

– Я запрещаю тебе! – Он опять вышел из себя. – Если не будет другого выхода, я тебя просто запру! Да, запру в квартире и никуда не выпущу!

Давай, Димочка, давай. Запри, посади на цепь, спасай мое сознание. Только смотри, сделай цепь покрепче, а то ведь я выскользну, и тогда…

– Почему ты молчишь? Говори! Ну, чего ты улыбаешься? Ты… Ты совсем, как эта идиотка!.. – Димка взвизгнул, абсолютно как тогда, и подскочил ко мне.

Да он же в настоящей истерике! Вот так-так, мой старший брат в самой настоящей истерике. Чего он так боится? За меня он до такой степени испугался или…

– Говори! Отвечай! И перестань улыбаться!

Димка схватил меня за плечи и стал трясти.

– Отвечай, отвечай, отвечай!

Что мне ему отвечать? Что он хочет от меня услышать? Неужели он ждет, чтобы я ему сказала… Неужели он не понимает, что если я скажу, то скажу именно то?

Я вывернулась из его рук, забилась глубже в угол, за подушку.

– Что я должна тебе отвечать?

– Зачем, Динка? Зачем ты общаешься с этой… психически нездоровой девочкой?

– Зачем? А тебе не приходило в голову, что мне просто с ней интересно? Легко и интересно, не то, что… с прочими?

– Вот именно! Интересно! С психически ненормальным человеком ей интересно! Динка, неужели ты не понимаешь, что это и есть самое опасное? Почему тебе с ней интересно, ты не задумывалась?

– Я могла бы тебе объяснить, только, боюсь, не поймешь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru