Дым рассеялся, но живой фигуры девушки уже не было видно: она снова исчезла. Для меня, впрочем, не было сомнения, что это была именно Катена, выросшая за три года из растрепанной и вертлявой козочки Катенки в девушку «в полной форме», как говорил старый Сидорыч.
Спустя немного времени мы, собрав после неудачной ловли удочки, пошли по направлению к будке, чтобы, по обыкновению, отдать на сохранение наши рыболовные снасти. Абрамчук сидел на крылечке и, по-видимому, устало-мечтательными глазами глядел вдоль извивавшегося полотна дороги.
Вдруг в полурастворившуюся дверь раздался тонкий, певучий голос Катены:
– Ты – глупый, и был всегда глупый, и будешь всегда глупый… Да… ты играешь на дудке и всегда зеваешь поезда, – торопливо выговаривала она. – Я не буду больше смотреть за поездами, и звать тебя, и искать… И пускай тебя прогонят со службы!.. Куда ты пойдешь на своей деревяшке?
И девушка, схватив с пола игравшего около двери котенка, бросила его на плечо Абрамчука и со звонким смехом захлопнула за собой дверь. Но это обстоятельство, кажется, нисколько не смутило ни Абрамчука, ни котенка; последний постарался даже тотчас же возможно покойнее усесться на плече Абрамчука.
– Катена, должно быть, на вас сердита? – спросил я, подходя к будке.
– Да, она теперь часто сердита на меня… – отвечал он с искренно-грустной улыбкой. – Она теперь такая… очень серьезная девушка… Она и на старика тоже бывает сердита… Она часто мне это говорит: «Если ты будешь только играть музыку и плакать, то тебя, Абрам, будут все гнать, и бить, и смеяться над тобой… И жена тебя будет бить!..»
И Абрамчук печально пожал плечами, как будто для него не оставалось сомнения, что его будет бить даже жена.
– Вы ее, кажется, побаиваетесь? – шутливо спросил я.
– Да… и старичок боится… Она стала такая… очень сурьезная девушка… Да!..– повторял Абрамчук, утвердительно кивая головой, как будто стараясь всячески поднять в моих глазах репутацию Катены.
Я с ним согласился, и мы приятельски распрощались.
Наступило ненастье, и только спустя почти неделю мы могли снова возобновить наше путешествие к будке Сидорыча. К нашему удивлению, ни сам Сидорыч, ни Абрамчук не подходили к нам с тою предупредительностью, как это делали раньше, и совсем не разделяли нашей компании. Иногда только, завидев нас сидящими на мыску, кто-нибудь из них издали любезно раскланивался с нами и тотчас же уходил или в избу, или на деревню. Только спустя уже несколько дней к нам неожиданно подошел Сидорыч с явным намерением отдохнуть вблизи нашей небольшой теплины (костра).
Солнце уже закатилось. На речке дымился туман. Мы готовились в котелке варить уху. Сидорыч шел к нам торопливой походкой, собирая по пути хворост, и, подойдя, бросил его в разгоревшуюся теплину.
– Ну, доброго здоровья! – заговорил он. – Как гуляете? Наловили моей-то рыбешки?.. Ну и слава богу! Кушайте во здравие… Хорошо оно на воле-то покушать… Другой скус! А мне вот все недосуг было…
– То-то, видно, заботы у тебя, Илья Сидорыч?
– То-то что заботы! – сказал он, присаживаясь на корточки у теплины и поправляя палочкой горевший хворост. – Как не заботы! Стар уж стал, умирать пора… И не увидишь, как еще заживо похоронят… Гляди того, начальство сообразится: а сколько, мол, у нас лет значится этому старику с триста пятой версты? Надо бы проверить его старость!.. У нас ведь строго… Известно, дело ответственное… Вот другой раз и подтянешь себя, подбодришься видом-то, особливо ежели когда дистанционный едет… Другой раз подфабрюсь… Да!.. Усы подчерню, брови. Я на это прежде мастер был: сразу десять годов смахну… Хи-хи-хи!..-добродушно засмеялся Сидорыч.
– А уж пора бы тебе на покой, Илья Сидорыч.
– Как не пора! Пора… Вот и надо обо всем сообразиться…
Он замолчал, помешивая ложкой в котелке.
– Н-да, мудреное дело… Ой-ой, мудреное дело затеяно! – вдруг сказал он, поднявшись и покачивая головой. Потом он молча присел на пень и стал набивать трубку.
Я молчал, выжидая, когда он выскажется сам. Я чувствовал, что он был в таком настроении, когда излишние расспросы только напрасно раздражают и заставляют человека или говорить ничего не значащие фразы, или совсем уходить в себя. Когда он закуривал трубку, руки у него слегка дрожали, а левый ус то и дело передергивала судорога.
– А что же поделаешь! – заговорил он опять. – Хоть и не родные, а тоже жалко… Вроде как родные стали, сжились… Катена-то ведь мне не родная… Али я вам рассказывал?
– Нет, нет…
– Да, не родная совсем… Приемыш… Я в то время на другом участке служил. Глухой был участок, лес кругом один. В ненастную погоду беда: всю душеньку надорвет лес-то своим ревом. Вот как-то сижу я один в будке, товарищ ушел на линию, кто-то слышу стукнул в дверь. Отворил окно – темень страшенная… Ветер, дождь… «Кто, мол, тут?» – спрашиваю. «Это я», – говорит. «Слышу, что ты… да кто ты-то?» – «Пусти, – говорит, – ради Христа, обогреться… Смерть моя с ребенком пришла… Обессилела совсем». Взял фонарь, вышел на крыльцо. Стоит женщина, ну, вот все равно цыганка: волосы растрепаны, глаза черные так и сверкают при фонаре-то, на плечах шаль, а в шали ребенок завернут. «Ну, – говорю, – ступай обогрейся…» Пустил ее… Села у печки, распутала ребенка и на лавку посадила… Он тоже ровно цыганенок: голова черная, кудрявая, обличье смуглое, глазенки ровно черные тараканы бегают. Годков трех-четырех, гляди, будет… «Что ж, – говорю, – куда идешь? Как тебя, – говорю, – занесло в этакое место в такую пору?» – «По линии, – говорит, – иду на станцию. На родину, слышь, еду… Издалече я…» И опять молчит, на ребенка смотрит. «Муж-то померши, что ли?» – спрашиваю. «Муж-то? – спрашивает. – Да, да, помер», – говорит. Потом вскочила с лавки-то, шепчет что-то над ребенком… На меня этак посмотрит пронзительно… Чего, думаю, ей во мне? А потом и говорит: «Ты, – говорит, – дяденька, погляди девушку-то, как бы не упала… Я только за малым делом выйду…» И вышла… Да так вот по сию пору ходит неведомо где… А девчонка сидит и хоть бы ты что! Хлебца ей дал, ест да глазенками на меня сверкает. «Что ж, – говорю, – мать-то долго нейдет?» Молчит. Пошел на крыльцо – никого не слыхать. Окрикнул – ни тебе словечка. Давай громче кричать – только ветер ревет. Я тут так и руками по полам ударил… Ах ты, думаю, оглашенная! А! Как старика обошла!.. Цыганка, так цыганка и есть: блудливое отродье… Что ж мне теперь делать? Подкинула ведь ребенка-то… Где ее теперь искать в таком месте? Вошел в избу. «Где ж мать-то у нас с тобой? – говорю девчонке-то. – Куда пропала?» А она сверкает на меня глазенками-то, улыбается… «Ах ты, – говорю, – дрянь ты этакая! Что ж мы с тобой будем делать-то? Ну, да нечего толковать… Придет вот товарищ, спать с тобой ляжем… А завтра по начальству донесу»…
Наутро дал, значит, объявление в волость. А там говорят: «А нам что с ней делать? Твое счастье… Тебе бог подал… Прокормишь, чай… Самому веселее будет»… Подумал, подумал: а может, это и верно говорят, что божье поизволенье… Приписал на себя… Вот она какая мне дочь-то!.. А все же жалко ее, сжились… ровно родная стала!.. Надо тоже и ее обдумать.
Сидорыч долго молча выбивал о каблук трубку, долго выковыривал из нее золу, прежде чем опять начать говорить.
– Ой, мудреное дело затеяли! – начал он опять. – Да… Вот и Абрамка… жиденок-то, тоже вот пожалеешь… Что он мне! Уж совсем ни к чему… А тоже вот как ребенок… привязался… Прямое дело – сирота одинокая… Мы тут все сироты… Я уж вот сколько годов никакой родни не знаю… Вот и цепляемся друг за друга, сирота за сироту. Думаем, может, оно по-настоящему, по-любовному дело-то у нас уладится… Вот оно сиротам-то и нескучно будет на свете!..
– А где же Абрамчук? Что-то давно не видно его, – спросил я.
– В губернию уехал. Гляди, скоро вернется. Так, побывать поехал… к родителям, вишь, на могилки побывать… Он ведь что ребенок, Абрамчук-то… Как есть вот малое дитя… Порешило было тут начальство перевести его от меня. А он в слезы. Так рекой и разливается… Припадет это ко мне, руки целует. «Что ты это, – говорю, – глупый?» А он твердит: «Дяденька, – говорит, – упросите начальство не убирать меня отсюда. Я, – говорит, – слюбился с вами: и вас, – говорит, – старичка, люблю, и Катену люблю, и мужичков здешних люблю… Очень, – говорит, – мне здесь приятно!..» А сам так и обливается. Катена, гляжу, ни жива ни мертва сидит… Ну, обхлопотал, – оставили. Опять на своей дудке заиграл, соловьем разливается… Гляжу, и Катена моя повеселела. Ну, думаю, может, и нам, сиротам, бог счастье пошлет… А дело-то, господин, вышло мудреное… Ой-ой какое мудреное!.. Много я мудреных делов видывал, ну, а мудренее этого, пожалуй что, и не видал…