Липатыч исчез. Прошло два дня, а его никто не видел ни в мастерской, ни в заводе. Липатыч был настолько свой человек в заводе, что его исчезновение заметили все сразу и это вызвало даже невероятные слухи. Говорили за достоверное, что Липатыч покончил с собой. На этом особенно настаивал Юрка, который теперь истыми днями болтался по трактирам и портерным. «Конечно, прикончился!.. Чего ж больше нашему брату надоть? Вот тебе за тридцать пять лет – пенсия, получай квитанцию! – говорил он обыкновенно зло и раздраженно, – До смертоубийства – прямое дело!.. Теперь у нас это разлюбезным манером приспособлено: прилег эдак к рельсу удалой головой – и прощайте, братцы-товарищи, до радостного утра!»
Один Дема не совсем доверял этим слухам, тем не менее он был неспокоен. Пользуясь всяким свободным часом, он уходил из дому и бродил по окрестностям, надеясь встретить Липатыча, один раз он как будто приметил его бродившим по тем самым полям, где они когда-то с ним беседовали. А затем Липатыч опять пропал из глаз. Придя домой, Дема часто сидел по целым часам и думал, думал медленно, упорно, напряженно… Когда он работал в мастерской, ему очень хотелось повнимательнее присмотреться к начальнику, но Бутенко являлся теперь в мастерскую на очень короткое время; все говорили, что Бутенко нездоров. Дема прислушивался теперь ко всему, что только говорили о Бутенко. Однажды, когда Бутенко совсем не пришел после обеда в мастерскую, Дема вечером, потихоньку, отправился к дому, где он жил, долго заглядывал в окна его квартиры и, присев у ворот на скамеечку, долго беседовал с дворником и кухаркой Бутенко. В его душе зрели и боролись какие-то совершенно новые для него мысли и ощущения, непонятные и противоречивые, зрели медленно, мучительно и не давали ему покоя.
На третий день вечером Липатыч вдруг «объявился». Дема был уже дома, когда Липатыч вошел своим обычным тяжелым и размашистым шагом.
– Входи, входи, не бойся!..– сказал он кому-то, и вслед за ним робко вошла в дверь жалкая фигура в резиновых опорках с цилиндром в руке; она вела за руку другую, еще более несчастную и жалкую фигурку – маленькую девочку, в старенькой шляпке, бумазейной коротенькой юбочке и больших старых мужских штиблетах.
– Вот и пришел, – сказал Липатыч. – Поди, думали, пропал Липатыч?.. Липатыч не пропадет!.. Это все одно, что с похмелья: погуляешь денек, продует свежим ветерком – всю дурь из головы вышибет!..
Липатыч, очевидно, старался казаться хладнокровнее и развязнее, но Дема смотрел на него подозрительно и опасливо.
– Вот, немца нашел, – продолжал Липатыч, ставя на стол бутылку с водкой. – Зашел в трактир, а он ко мне: раскланивается, словно чиновник!.. Позвольте, – говорит, – мусью, пожать вашу руку… Вы карош человек… Я вас, – говорит, – понимаю…
– О, ja, ja!.. Вы честна душа… Я вас теперь понимайт, – заговорила жалкая фигура, улыбаясь всей своей широкой красноватой физиономией.
– Ну, – говорю, – коли понимаешь, так пойдем со мной на квартиру ужинать, к приятелю… Ну, немец, садись и девчонку сажай.
– О, мы вас понимайт!..– говорил немец, робко присаживаясь на краешек стула и поместив между своими ногами маленькую фигурку и свой большой цилиндр. – Мы вас понимайт… Мы тоже был балшой механикер… О, ja!.. Балшой механикер… Большая служба служил… сорок лет служил…
– А теперь с голоду дохнешь? – сурово спросил Липатыч.
– О, ja… Много труда, много служба и много несчастлив… Бог один справедлив!..
– А девку зачем с собой таскаешь?.. Чья она?
– О, мне бог посылайт эту маленькую Антигон… и маленький канарейка… Мы поем, и бог нам дает пища… Бог справедлив!..
– Ну, коли так – ешь, немец!.. А потом… будем писать! – сказал Липатыч и раздраженно двинул немцу стакан водки и закуску.
Дема все подозрительнее и подозрительнее смотрел на Липатыча; он чувствовал, что хладнокровие и спокойствие Липатыча были напускные и что в душе его, очевидно, созрела какая-то мысль, которую он бесповоротно решил осуществить.
– А потом будем писать! – повторил Липатыч и вынул из кармана своего старого пальто бумагу и карандаш. – Говоришь, грамоту знаешь?
– Чего писайт?..– спросил немец и с грустным сомнением покачал головой…
– Как что?.. Обо всем будем писать… Все изложим, до последнего… Мы им покажем!.. Мы с тобой сами пойдем, самолично… Вот, мол, мы – смотри!..
– Куда будем ходить?..
– Правду искать, немец, правду искать!.. Немец опять жалостно покачал головой.
– Мы это не знайт… Мы сам себе помогайт… У нас там ферейн… Здесь нет ферейн…
– Сам помогай! Ты вот сначала полюби человека, по душе. В харю-то ты ему не плюй, на съезжей-то не пори![3] Вот как сначала-то!.. Ничего ты, немец, в наших делах не понимаешь… так слушай, что тебе говорят… У нас, в нашей России, этого не было, чтобы люди с голоду умирали… Это, брат, шалишь!.. Мы, брат, ее разыщем, правду-матку! Со дна моря найдем!.. Я тебе говорю – пиши, завтра мы с тобой и в дорогу!.. Мы, брат, и до Питера дойдем… Со мной не бойся!..
– О, господин механикер, мой очень плохо писайт по-русски!..
– Ничего!.. Было бы написано, а там разберут… Хитрости не велики… Пиши!..
Немец, видимо, совсем упал духом и почти умоляюще посмотрел сначала на Липатыча, потом на Дему.
– Не бойся, ничего не бойся… Я тебе говорю: найдем правду!.. Пиши!..– строго и решительно повторил Липатыч.
Вдруг Дема, сидевший все время в стороне, по обыкновению, тяжело поднялся, напружился и, весь покраснев, как всегда, когда он должен был сказать что-нибудь важное, проговорил, дотрагиваясь до плеча Липатыча:
– Вавил Липатыч!..
– Ну, что еще? – сурово спросил Липатыч.
– Оставьте это… – отчетливо выговорил Дема. Липатыч взглянул в глаза Деме: он смотрел на него твердо и решительно.
– Оставьте это… Время будет, – повторил он.
И к удивлению и немца, и самого Демы, Липатыч ничего не возразил. Может быть, во взгляде Демы, таком ясном, твердом и решительном, он уловил проблеск той надежды, которая еще продолжала смутно жить в его душе.
Назавтра был праздник. В маленькой каморке Демы, разделенной на две половины ситцевою занавеской, за которой помещалась печь и ютились его жена и дети, происходило нынче что-то не совсем обычное. Как раньше Дема подозрительно следил за Липатычем, так сегодня Липатыч, исподлобья и молча, подозрительно наблюдал за Демой, выкуривая сигаретку за сигареткой. Прежде всего его поразили уже то, что Дема нынче особенно долго и тщательно отмывал мылом с лица и рук насевшую за неделю стальную пыль; потом он потребовал от жены вынуть из сундука единственную манишку, существовавшую исключительно для очень важных случаев, вычистил особенно усердно свой «парадный» пиджак и, наконец, особенно долго и внимательно чесался пред маленьким тусклым зеркалом. Притом все это он делал до такой степени серьезно и вдумчиво, что жена, дети да и сам Липатыч боялись и не решались заговорить с ним.
Одевшись совсем по-парадному и надев новый картуз, Дема коротко сказал, что пойдет к обедне, и вышел. Липатычем овладело беспокойство; он хотел было выйти вслед за Демой, но подумал, швырнул свой блин на окно и остался.
Обедня отошла, и Дема торжественно и тихо вышел из церкви. Но домой он не пошел, а так же медленно и торжественно двинулся по направлению к квартире Бутенко. Подойдя к дому, он сначала заглянул в окна, постоял около парадного крыльца и затем прошел уже во двор, где отыскал дворника и спросил его тихо: «Дома сам-то?» – «Дома, надо быть». – «Здоров?» – «Надо быть, здоров. А что?» – «Здоров, ну и слава богу… А то как бы беспокойства не сделать». Собрав все эти предварительные сведения, Дема, наконец, прошел через задний ход на кухню. Здесь он снова, тихо и деликатно, «чтобы как-нибудь не побеспокоить», повторил прислуге те же самые вопросы, какие предлагал дворнику, и затем попросил доложить, «что, мол, слесарь из ихней мастерской желал бы самолично их видеть».
Минут через десять из двери, ведущей из комнаты в кухню, выглянули из-за очков подозрительно робкие глаза Бутенко.
– Что надо? – тихо спросил он, не входя в кухню.
Дема замялся.
– Желали бы переговорить… самолично, – сказал он.
Бутенко еще более робко и вместе подозрительно окинул взглядом Дему, но Дема с совершенно спокойной серьезностью выдержал этот взгляд…
Бутенко скрылся, и затем, через минуту, раздалось из-за дверей: «Войдите!»
Дема прошел через кухню в коридор и в отворенную дверь увидал Бутенко, сидевшего в своем кабинете. Он остановился в дверях.
– Что скажешь? – тихо спросил Бутенко, сидя боком к Деме, не оборачиваясь и не смотря на него; опустив вниз глаза, он вертел портсигар в своих тонких, хрупких пальцах, которые слегка дрожали.
– Насчет старичка, стало быть… Уволить изволили вы старичка, Вавилу Липатыча… А он, стало быть, заслуженный старичок… Так вот, стало быть, насчет его, – проговорил Дема, заминаясь, едва находя слова и в то же время желая как можно деликатнее разъяснить Бутенко дело, боясь, как бы не сказать какого-нибудь обидного слова.
Бутенко поморщился, и по лицу его пробежала тень болезненного раздражения.
– Вы не извольте беспокоиться, – тотчас сказал Дема, заметив это выражение на лице Бутенко. – Мы не то чтобы вас беспокоить али просить о чем…
– Так чего же вы хотите? – как-то досадливо-недоумевающе спросил Бутенко, подняв тусклые глаза на Дему. Дема кашлянул тихонько в руку и осторожно приблизился к Бутенко.
– Вы изволили, стало быть, уволить старичка… за озорство, – заговорил он, совсем понизив голос и нагибаясь туловищем почти к самому уху Бутенко. – А он, стало быть, Вавила Липатыч-то… Любит он вас!.. Да… Как любит-то, господин!.. Как отец, стало быть, родитель свою дитю малаго – вот как!
И Дема употребил все усилия, чтобы сказать эти слова как только можно нежнее, и при этом обычная грустная улыбка появилась на его лице.
Бутенко удивленно вскинул глазами на Дему и внимательно смотрел на него, как будто стараясь прочесть на его лице таинственный смысл непонятных слов.
– Что же вы об этом знаете? – наконец спросил он.
Дема весело улыбнулся и снова кашлянул в ладонь.
– Вот изволите видеть, с месяц эдак тому… вышли мы, стало быть, с этим старичком в поле… разгуляться, стало быть, – начал было Дема и остановился: он не знал, как и с чего начать.
Дема никак не ожидал, чтобы было так трудно передать все то, что он так глубоко и ясно чувствовал в своей душе. Дема, как и всегда в таких случаях, – напружился, покраснел, взглянул беспомощно в окно – и вдруг ему представилось так ясно и золотистое поле, и цветы, и он сам с своими «мечтаниями» с львиной седой головой, и все, все это стало пред ним, как живое, как будто происходило сейчас, тут, перед ним, и Дема заговорил свободно, просто, заговорил о каких-то «могилках», о полях, о своей деревне, потом опять о «могилках» и о Липатыче, о «немцах», об озорстве Липатыча и о том, как он любил и баловал его ребятишек, и о том, как мягко и нежно мог говорить иногда Липатыч о своих «мечтаниях», и, наконец, опять о немцах, и об «юнцах», и о том, как Липатыч караулил приезд его, Бутенко, и даже о том, как он, Дема, советовал Липатычу быть справедливым.
Дема говорил и смотрел на Бутенко такими добродушно улыбающимися глазами, как будто для него не было ни малейшего сомнения, что Бутенко чувствует и понимает всю эту странную пеструю панораму, которую развертывал он пред ним, как чувствует и понимает он ее сам.