И что же, именно за этот арсенал, за то, что великий писатель сошелся в своей исходной точке зрения с народом, за то, что он взял этой исходной точкой зрения учение Христа, – на него и напали с посрамлениями и заушаниями. Есть ли тут смысл? Мыслима ли такая диверсия от настоящих друзей народа? Возможно ли такое отношение к Толстому от истинных приверженцев свободы?»
Дальше из письма видно, что между нами шли по этому поводу разговоры раньше и что я не совсем был согласен с его таким категорическим заявлением относительно отношения к Толстому наших передовых публицистов. Эти недоразумения, как известно, достаточно полно были разъяснены Михайловским в его статье «Шуйца и десница Толстого». Но Эртель был, несомненно, прав, говоря, что Толстой был безусловно понятен народу и по многим своим воззрениям и писательским приемам стоял к нему бесконечно ближе, чем наши передовые писатели, обслуживавшие почти исключительно «верхи».
В Тверь, как я уже говорил, я заезжал несколько раз, и всегда мне приходилось у того или другого из тверских интеллигентов присутствовать при дебатах, на которых производилась, если и не совсем такая «переоценка всех ценностей», которая была выдвинута несколько лет спустя вновь народившимися «фракциями», но все же «переоценка» как многих социально-политических, так и религиозно-философских вопросов благодаря главным образом все более и более энергичному выступлению Толстого на поприще своеобразной «народной» публицистики. Дебаты эти в сущности были отражением тех, которые в значительно больших размерах происходили у нас в Москве.
Вообще пребывание в Твери, несомненно, сослужило Эртелю большую службу во многих отношениях. Не говоря уже о результатах общего идейного развития, Тверь развернула перед его наблюдательным взором целый ряд характерных типов тогдашней интеллигенции, которые он впоследствии не без успеха использовал в своих романах. А затем знакомства эти открывали ему в будущем перспективы в практически духовной сфере, к которой он, повидимому, всегда чувствовал особое тяготение, возымевшее, как кажется, роковое значение впоследствии для всей его чисто литературной деятельности, как-то внезапно оборвавшейся и прекратившейся совсем. Но в этот, «тверской», период он, повидимому, работал наиболее энергично за все время своей литературной деятельности. Работал он по преимуществу в «Русской мысли», которая заняла в то время амплуа погибших «Отечественных записок», завербовав к себе почти всех выдающихся сотрудников петербургских журналов. В этот же период он много и охотно переписывается со своими близкими знакомыми, представляя в этом случае в среде нашего литературного поколения исключительно редкий пример, напоминая людей 30-х и 40-х годов, отличавшихся особой склонностью к письмописанию: наше поколение, как известно, этой склонностью далеко не отличалось; как по личному нерасположению к ней, так еще больше, должно быть, по причинам, так сказать, «охранного» характера. Об этом, вероятно, не раз придется пожалеть историкам нашей литературы. Эртель оказался в этом отношении счастливее. Переписка А.И., как мне передавали, достигает очень солидных размеров. Надо думать, судя уже по приведенному выше письму, что она даст немало ценного материала как для его личной характеристики, так и в общественно-литературном смысле.