– Так, конечно, – поддакивали мы охотно старику.
Долго еще мечтал Валериан Петрович о будущем блестящем процветании своей родины; целая масса проектов, стремившихся к установлению мира и согласия между всеми гражданами, так и сыпалась им: тут был проект и новых начал городского самоуправления, и городского банка, который бы снабжал богатых кредитом, чтобы они могли безостановочно и безобидно, не обижая и не утесняя, брать от рабочего народа изделия, и много других наивных вещей.
Вообще он окончательно стряхнул с себя всякое уныние, ожил, и только его приятель все меланхолически качал головой.
Наконец мы распростились со стариком.
– Похлопочите за нас где можно, похлопочите, – сказал он мне, прощаясь. – Ведь десять тысяч рабочего населения, хороших, добрых, трудящихся людей – не шутка! Нельзя же, господа, так отдавать на поругание… Пишите, говорите, и, бог даст, все устроится к лучшему! Так ли?
– Так, так… Вот это прежде всего! – сказал молодой Полянкин. – Вера, Валериан Петрович, вера в людей прежде всего!
– Да, да!
– Пропала у нас вера в человеческое сознание, вот в чем дело! – говорил Полянкин. – Все от этого…
– Да, да! – подтверждал Струков, но он, по-видимому, или не ясно понимал, что говорил Полянкин, или же плохо доверял этому «человеческому сознанию».
– Да, потеряли веру в человеческое сознание, – повторял Полянкин, когда мы ушли от старика. – Мы во все верим: верим в силу закона, в силу городового положения, в силу рынка, фабриканта, в силу исправника, адвоката, прокурора и – никогда, никогда в силу обыкновенного, простого человеческого сознания.
– Да как же ты в него поверишь после всего, что видишь? – спросил раздраженно Попов. – Это изумительно!..
– Ну, мы с тобой в этом никогда не сойдемся…
Приятели продолжали, по обыкновению, пререкаться, когда мы вышли на другую часть окраины и остановились у старенького двухоконного домика с палисадником. Это был дом кустаря Ножовкина, одного из тех самоучек-гениев местного мастерства, о которых говорил Струков. На дворике нас встретила целая куча ребятишек самого малого калибра, а в дверях «передней» еще не старая, худая женщина, с ребенком на руках, тотчас же сконфузившаяся и растерявшаяся.
– Что, дома ваш-то супруг? – спросил Полянкин, здороваясь с хозяйкой.
– Дома, работает, в заднюю проходите.
– В праздник-то работает?
– Он уж всегда такой у нас… прилежный к своему делу… Разве вы не знаете?
– Как не знать!
Мы прошли в заднюю, занятую мастерской. Здесь, за станком, в рубашке, засунутой по-городскому в брюки, с засученными рукавами, в фартуке, работал человек чрезвычайно высокого роста, рыжий, бритый и совершенно худой, с ввалившейся грудью, сутуловатый, в очках, с костистыми скулами на худом, темном от железной пыли лице. Это и был Ножовкин, хмурый, солидный и малоразговорчивый, но, видимо, натура выдержанная и стойкая. В особенности об этом говорили его костлявые, худые, но твердые, цепкие руки.
– А, Перепелочка, и ты здесь? – крикнул весело Полянкин, здороваясь с сидевшим сбоку станка около Ножовкина его постоянным другом, тоже кустарем. Белокурый, коренастый, среднего роста, в узком и коротком пиджаке, в карманы которого он постоянно силился затискать свои толстые руки, с веселым, постоянно добродушным лицом, Перепелочка, или, вернее, Иван Иванович Перепелочкин, холостяк, живший только с старушкой девицей сестрой да с сиротами от брата, был, очевидно, натурой совсем другого с Ножовкиным разбора. Кроме них, в мастерской была еще личность, в черном сюртуке, среднего роста, лет тридцати: это, как оказалось, был хозяин небольшой канатной фабрики, оставшейся ему от отца (таких разнообразных маленьких фабричек в «городе рабочих» есть несколько по различным отраслям).
– Что это вы, Прохор Прохорович? Пора вам бросить эту повадку… в праздник работать. Ведь другим глаза мозолите, а ведь уж все вы, кажется, и то немало работаете, – сказал Ножовкину Полянкин.
– Да что делать? Нечего делать. По трактирам я не хожу… Читать – да все перечитал, что было, а беседовать и так можно… Думаем опять газетину выписать, да вот фабрикант у меня скупится… А одному мне не осилить…
– Надо в складчину, Прохор Прохорович, иначе, ей-богу, не могу… Вдвоем нам не осилить. Надо человеков пяток…
– Найдешь у нас пяток, держи карман!
– А я, ей-богу, не могу! Что делать! – говорил фабрикант, весь покрасневший, как маков цвет.
– А еще фабрикант, – как-то тяжеловесно шутил Ножовкин.
– Какой я фабрикант!.. Что вы?.. Только слава.
– Такой фабрикант – умора! – смеялся Перепелочкин, качаясь из стороны в сторону всем туловищем. – Ну-ка, покажи ручки-то свои.
Фабрикантик вспыхнул и тотчас же спрятал руки, но я успел заметить, что пальцы у него на обеих руках были сведены и покрыты какими-то наростами. Оказалось, что он, вместе с отцом, сам вил веревки.
Приятели еще долго продолжали шутить, пока наконец не подошли к интересовавшему меня делу. Ножовкин был одним из самых горячих приверженцев большой кустарной артели, основанной здесь около десяти лет назад при содействии петербургских интеллигентных и влиятельных лиц. По идее, это было прекрасное и грандиозное предприятие, долженствовавшее связать в одну плотную, дружную организацию всех местных кустарей-рабочих устройством самостоятельных складов для сбыта изделий, минуя посредство скупщиков. Говорят, это было самое оживленное время для «города рабочих». Большинство населения, не говоря уже о лицах, так искренно и беззаветно преданных делу артели, как Ножовкин, жило самым радужным ожиданием; они были уверены в громадной экономической выгоде для кустарей от такого предприятия; в главных центрах России были устроены артелью собственные склады, по стогнам и весям[11] ходили всюду свои, артельные, ходебщики; выхлопотана была на операции по первому обороту субсидия. Но дело, по прошествии нескольких, очень немногих лет, стало быстро чахнуть и еще быстрее угасло совсем, оставив после себя какой-то чад и угар, надолго отуманивший головы и набросивший подозрение на самую сущность испорченного дела. Тем интереснее было узнать мнение обо всем этом деле такого человека, как Ножовкин.
Но только что заговорили об артели, как Ножовкин насупился, замолчал и, отвернувшись к станку, стал работать. Зато вместо него, тотчас же близко принял к сердцу это дело Перепелочкин.
– Вот дело было!.. Ах!.. Малина дело – одно слово!.. То есть такое дело, что, кажись, нашему благополучию и конца-краю видать не было!.. Только бы, братец, тогда живи себе да поживай по-божьи, честно, благородно.
– А вот не пошло, – заметил Попов, – не пошла машина-то, не принялась.
– Не пошла, верно, не принялась, братец! Вот те и поди… И бог ее знает отчего! А уж такое дело… Просвет, кажись, на всю жизнь увидали.
– Не учась, ничего не сделаешь, – проговорил Попов, – и верно говорят, что все лопнуло от неуменья, от лености, что народ привык только работать на других, что он не может вести свое дело, не может поддержать настоящий контроль, нет ни выдержки, ни стойкости… Оказывается, что для народа скупщик необходим, что он без него двинуться не может, пропадет, потому что скупщик – естественный, бывалый, знающий посредник между кустарем и рынком.
– Кто это говорит? – отрывочно спросил Ножовкин.
– Говорит Струков, говорят другие…
– Струков! Миндальничает он, Струков-то ваш… Пора бы ему бросить конфетничать-то… Или еще все ему мало науки-то, все неймется? Пора бы ему глаза-то продрать на мир божий…
– Однако вот артели-то нет, – заметил Попов, – горячитесь – не горячитесь.
– Не-ет! Конечно, нет, когда лучший народ раскидают: одного сюда, другого туда… Конечно, нет! Ведь живые люди… нынче одного выдернуть, завтра другого… Жизнь проще, чем вы думаете… Тут разгадка простая.
– Это так, Прохор Прохорыч; только вот я посторонний человек, а видел у нас недостаточки с первого же разу, – заметил фабрикантик.
– Ну-у? – крикнул на него Ножовкин. Фабрикант сконфузился и замолчал.
– Ну, какие же? Говори, что ж ты замолчал?
– Да ведь я, может быть, ошибаюсь. Я не хочу выдавать свое мнение за верное.
– А ты говори, коли начал.
– Я так думаю – оттого, что уж в самом начале в народе веры не было.
– Какой еще веры? Разве не для всех выгода видимая была? Что наш народ-то, в самом деле, без мозгов, что ли, родится, чтобы своей выгоды не понимать? Что, вы со Струковым-то совсем с ума спятили? Опекунов все хотите к нам приставить? Мало их еще было!.. Плохо опекают?.. Ишь ты, народ сам ложку мимо рта будет проносить!.. Юродивенький!.. Выгоды, вишь, своей не поймет!
Ножовкин горячился.
– Это так, Прохор Прохорыч, – несмело и краснея говорил фабрикантик, – а только что… как вам сказать?.. тут что-то есть…
– Есть, есть что-то, Прохор, и я скажу: есть, – заметил Перепелочка. – Кабы не было, ну как бы такому важному делу пропасть?
– Так говорите, что есть-то! – крикнул опять сердито Ножовкин.
– А вот… Эта самая, может, выгода-то, – заключил фабрикантик, – все выгода да выгода… Только одна выгода… Ну, всякий и мыслит только о том, где выгоднее.
– Ну?
– Ну вот, разве у нас не сначала же дело так выходило, что пока у вас дела при деньгах шли хорошо, к вам шли, а тут как на месяц позамялось, – глянь, ан ваш артельщик же половину товара потихоньку и спер скупщику; потому у вас еще жди, а он тут же на дюжину пятачок накинул… Что ж, так и рассуждает: выгоднее!
– Ну?
– Ну, вот тут и все: коли во всем только выгода, так того уж и смотрят.
– Мало ли мошенников есть на свете!
– Да нет, при чем мошенники? Мошенники – это особая статья… А тут так, простой человек так мыслил…
– Верно, верно, Проша, бога люди не видали при деле, – сказал Перепелочкин.
– Еще бы бога увидать, коли всех хороших людей рассовали, а мошенников наставили! Они и разграбили все дочиста! А тут, брат, особой какой выгоды понимать нечего. Она у всех на виду… Нам нужно взять рынок в руки, чтобы не быть в кабале… Без этого нам смерть… Что тут понимать? Какие хитрости? Есть умеет всякий!
– Так-то так, а вот возьми его, рынок-то, – говорил Попов.
Ножовкин заворчал, как медведь в берлоге, окруженный рогатинами, и начал сверлить, тяжело и, видимо, в сильном раздражении сопя носом.
– Вот что, Прохор Прохорыч, и мне кажется, что Перепелочка прав, – заметил Полянкин. – Именно в деле народ бога не видел, то есть, по-моему, это значит, что все дело было поставлено на одну узкую, экономическую почву… Что оно не захватывало, так сказать, всю личность целиком, гармонически, не отвечало ей во всей совокупности… Так ли?
– Так, так, верно: бога не было при деле! – твердил Перепелочка, понявший из слов Полянкина, кажется, только одно, что он встал на его сторону.
– Мне кажется, что именно в деле выдвигалась вперед исключительно выгода, экономический расчет лежал главной основой… Так ли? Все прочие стремления, условия и тому подобное не связывались в одну простую, ясную и понятную для всех систему… Так ли?
– Так, так! – кричал Перепелочка. – Верно!.. Веры в деле мало было спервоначала уж, потому всякий и раньше говорил, где нам торговать, разве нам в этом деле за скупщиком угнаться? Тут, брат, тоже качества-то эти в себе надо произвести!
– Рынок бы нам, вот! – продолжал упорно ворчать Ножовкин. – Без рынка нам смерть.
– А вот возьми поди его, рынок-то! – мефистофельствовал Попов.
– Кабы те, что о любви к народу расписывали, в самом деле хотели дело делать, не бойсь, сделали бы… А то одной рукой посулов насулят, а другой разделывать начнут, – уже совсем сердито проговорил Ножовкин.
Между приятелями разговор велся еще долго, но как поправить дело и чем, так и не могли прийти к соглашению. В конце концов оказывалось, что жизнь – дело не такое простое, как многим думалось. Мало выяснились и основные пружины, погубившие дело артели, хотя, конечно, Ножовкин был прав, что в этом деле большую роль играли интриги богачей скупщиков и прямое насилие сельских воротил.
– Ну, видели, каковы у нас дела-то? Красивы? – спросил меня Попов, когда мы шли от Ножовкина.
– Да, дела не хороши.
– Что дела! Дела – дело поправимое… А люди-то какие у нас есть, люди-то? Разве плохи? – перебил молодой Полянкин, заглядывая мне в лицо.
– Да, люди хороши.
И мы невольно все улыбнулись на этот совершенно неожиданно сказавшийся грустный каламбур.