Было уже поздно и совершенно светло, когда ко мне вошел полицмейстер З-й, человек весьма свирепый, но умевший при случае быть весьма любезным.
Я вскочил и смотрел на него, невольно протирая заспанные глаза.
– Что, молодой человек? Попались к нам в когти… Хе! хе! хе!
И он схватил несколько раз воздух своими растопыренными пальцами.
Потом, подойдя ко мне, он развязно взял меня за пуговицу сюртука и начал говорить полушепотом:
– Вся беда в том-с, что у вас сердце пылкое, а с пылким сердцем можно попасться в весьма неприятную историю… Мой совет… (я вам даю его, разумеется, из уважения к вашему отцу, которого мы все в П. привыкли уважать… и в особенности теперь, после его страшной потери)… так мой совет-с, бросьте вы ваше ухаживанье за этой жидовкой, бросьте-с!
– Помилуйте, полковник! – вскричал я. – Да разве я один?! Разве не вся молодежь в П.?
– Против молодежи мы тоже примем меры-с. С завтрашнего дня Сара не будет более на сцене. Ее заменят другой. А вам я еще раз советую остеречься, и главное… заметьте – это главное… – И он, подняв палец кверху, прошептал мне многозначительно: – Главное, забудьте о вашем пассаже и о вашем двойнике. Слышите! Забудьте! А не то в 24 часа… попадете в места не столь отдаленные, а может быть, даже и слишком отдаленные, если в дурной час попадете! Да-с! Обещаете вы мне молчать? Да? – И он протянул мне руку.
Совершенно ошеломленный и бессонной ночью, и всей этой историей, я молча пожал ему руку.
– А теперь извините. Вы свободны, совершенно свободны.
И, отворив дверь, он прокричал в коридор:
– Эй! Подай им шинель!
Выйдя на улицу, я вдохнул полною грудью свежий, чистый воздух. День был снежный, теплый. И, помню, воздух был такой освежительный, что я не мог им надышаться досыта.
Помню, меня тянуло домой выспаться, отдохнуть, напиться чаю. Но мимо меня мелькнули сани, которые мчал роскошный, вороной рысак с голубой накидкой, и в них женская фигура.
Сердце мне подсказало: «Это она!» и забилось как в лихорадке. Мгновенно я забыл и голод, и отдых, и сон. Сани остановились в десяти шагах впереди меня. Она быстро обернулась, и я действительно узнал Сару.
К ней подошел с тротуара Кельхблюм (его я тоже сразу узнал), и я закутался инстинктивно в шинель.
Они поговорили несколько слов, и сани снова так же быстро умчались. Помню, как грациозно откинулся ее гибкий стан при порывистом движении рысака и покачнулась головка в маленькой черной бархатной шляпке.
Я двинулся вслед за Кельхблюмом.
Я не знаю, для чего я это сделал, но мне хотелось что-нибудь выследить, разузнать, найти хоть какую-нибудь нить в этой темной, но очаровательной бездне.
И я шел, кутаясь сильнее в шинель и стараясь не терять из виду Кельхблюма.
Сердце мое сильно билось, и под такт ему я повторял: «В места… в места… в отдаленные места».
Мне казалось, что роль моя, роль защитника и охранителя Сары, уже началась, и я был наверху рыцарского блаженства.
Кельхблюм несколько раз подозрительно оборачивался кругом и пристально взглядывал на меня. Но, очевидно, он не мог меня узнать.
С большой улицы он свернул в другую, затем в третью. И наконец, на Покровской, подойдя к двухэтажному новому дому, который у нас был известен под именем Акламовского, он исчез в подъезде, у которого стоял вороной рысак с голубой накидкой.
Я подошел к подъезду.
У самых дверей, прислонясь к ним, стояла девочка лет одиннадцати, одетая в сильно поношенный и порванный бурнусик. Голова ее была покрыта полинялым замасленным платочком.
Девочка была худа, она поминутно передергивала плечами, ежилась от холода и прятала свои покрасневшие ручки в охлыстанные, короткие рукава бурнусика.
Она ни минутки не могла постоять покойно. Живая как ртуть, она повертывала головой во все стороны и переминалась с ноги на ногу.
Ее щеки и в особенности нос сильно покраснели от холода, который придавал живость ее лицу, хотя и без того слишком оживленному. Все черты его постоянно менялись. Тонкие бровки хмурились или поднимались высоко на низенький лобик. Тонкие губки то открывались, то усиленно сжимались, и при этом резкие складки выступали около носа.
Черные вьющиеся волосы выбивались из-под платка и падали на лоб мелкими кудрями. Черные, большие глаза из-под длинных ресниц блестели, бегали и косились. Она то широко раскрывала их, то щурилась и сдвигала брови.
При первом взгляде на ее худое личико передо мной мелькнуло что-то знакомое. Где-то я видел такие же черты, и даже недавно, но только спокойные, не детские.
«Сара!» – вдруг вспомнилось мне, и я пристально посмотрел на девочку.
Да! Это был искаженный портрет Сары в миниатюре.
– Жидовка! Пря, жидовка! Жаднущая! – раздался жалобный голосок позади меня.
Я обернулся.
В двух шагах, прислонясь к стене, стояла другая девочка, лет 8, в дырявом тулупчике, вовсе не по ее росту. Она прикрывала лицо рукавом тулупчика и жалобно хныкала, постоянно всхлипывая. Сверх тулупчика был надет громадный холстяной кошель.
Я подошел к ней, не спуская глаз с девочки-жидовки.
– Чем тебя обидели? А?.. На что жалуешься?
Девочка не вдруг ответила.
Она поколупала стену, переступила с ножки на ножку и начала тихо и жалобно:
– Вон! Ришка обижает! Обещала два пряничка, копеечку взяла, а дала только один… жадну-у-ущая!
Я обернулся к Ришке. Она хмурилась и злобно сжимала губы.
– Врешь, врешь! – закричала она, сильно покраснев. – Я тебе сказала, что тот пряничек я тебе завтра отдам.
– Д-да!.. За-автра… Завтра не отда-а-ашь.
– А мне пряничка дадите… на гривенничек? – спросил я, подходя к ней и давая ей гривенник.
Она ничего не сказала. Глаза ее потускли. Она, как кошка, быстро выхватила гривенник из моих пальцев и зажала его в зубы. Потом распахнула бурнусик и из внутреннего кармана бойко вынула четыре пряника и три конфекты, пересчитала их у себя на ладони и подала мне.
– Конфетки по две копейки, пряники по одной копейке… всего на 10 копеек.
– Как же, ведь вы продаете пряники по полкопейке?!
– Це! – Она передернула плечами. – То известно другие… то для маленьких девчат.
– А хотите, я вам куплю много хороших конфект и пряников? Только мы пойдем вместе с вами, и вы сами выберете.
Ришка подозрительно посмотрела на меня. Глаза ее заблестели. Она несколько раз обертывалась к дверям и, вставая на цыпочки, заглядывала сквозь стекла в сени подъезда.
Она, очевидно, кого-то ждала.
В это время справа из улицы с шумом выступило пять или шесть девочек. Они громко говорили, махали ручками, жестикулировали и, еще издали завидя Ришку, все подбежали к ней.
– У! у! у! – оглушительно закричали они визгливыми голосами, обступая ее и уставив на нее пальчики. – Жидовка! жидовка! У! У! Жид Христа продал.
– Идемте! – вскричал я, взяв ее за руку и увлекая ее за собой.
– Кыш! Пошли прочь! – закричал я на всю воинствующую компанию.
Но компания не отстала. Она бежала за нами и продолжала кричать и укать.
Я вынул кошелек, достал горсть медяков и мелкого серебра и кинул их на средину улицы. Все с криком бросились подбирать.
Мы быстро двинулись до угла переулка.
В это время двери подъезда отворились. Из них вышел Кельхблюм и закричал:
– Ришка, Ришка!
Но я увлек ее, и мы скрылись за углом.
В нескольких шагах был трактир.
– Идемте сюда! – вскричал я, не выпуская из моей руки холодной, костлявой ручки Ришки.
И мы быстро вбежали по невысокой лестнице, вошли в душную, закопченную приемную, в которой никого не было, кроме сонного буфетчика за прилавком, и повернули почти бегом в боковую.
Я шел дальше и дальше через ряд грязных комнат со столами, накрытыми закапанными скатертями, на которых, на каждом, стояла опрокинутая полоскательная чашка. Двое половых, сильно размахивая руками, следовали за нами.
Мы пришли в дальнюю небольшую комнатку, совершенно закопченную и замасленную. С меня сняли шинель, и мы сели за маленький столик.
– Ну! – сказал я, обращаясь к половым. – Прежде всего уговор лучше денег. И я вынул и подал им синенькую пятирублевую ассигнацию. – Это вам на чай. Только язык в зубы, а глаза в карман, и нас здесь нет. Поняли?
– Оченно хорошо-с! – сказал мне ухмыляясь русый парень и, низко кланяясь, встряхнул волосами.
– И буфетчику скажите тоже.
– Оченно хорошо-с!
– А нам сюда живо: конфект нарядных, пряников, да хороших, порции чаю и бутылочку цымлянскаго.
– Сею минутою-с!
И оба бросились вон.
Ришка не сняла бурнусика и уселась против меня на простом деревянном стульчике.
– Вы сестра Сары? – спросил я.
Она подозрительно посмотрела на меня и кивнула головой.
– Вас зовут Рахиль?
– Нет, меня зовут Ришкой. Только один дядя Самуил зовет меня: моя мила цимес Рахиль… дууусинька, – прибавила она в пояснение.
– Вы недавно в П.?
– С запрошлой недели.
– Откуда же вы приехали?
– Aus Deutschland, – сказала она с гордостью.
– А где же вы выучились по-русски?
– А прежде того мы жили, когда еще я маленькая была, в Одессе… Такой, знаете, большой город. Я там на Seestrand собирала такие красивенькие ракушки. За ракушки давали по 5 копеек за маленькую горсточку.
– А вы что же теперь делали у подъезда?
Она замигала глазами и молчала.
– Вы, верно, кого-нибудь караулили? Вам велели кого-нибудь стеречь?
Она пожала плечами.
– Н-нет! Так знаете ли… Пустяки!
И затем порывисто наклонилась к окну и быстро заговорила:
– Шматрить, шматрить, пожалуста, какой больша кость шичась схватиль ворона.
В это время вошли половые, громко топая сапогами. Один нес на маленьком подносе чайный прибор, а на другом бутылку цымлянского и два узеньких бокальчика. Другой обеими руками нес большой поднос, покрытый чистым полотенцем. На этом подносе был разложен правильными кучками мармелад, вяземские пряники, карамели и сверх всего прямо бросались в глаза нарядные, большие французские конфекты в красивых золоченых бумажках и с яркими картинками.
У Ришки глаза потемнели, и ручка, лежавшая на столе, слегка задрожала.
Не отрывая глаз от подноса, она быстро, как обезьянка, начала хватать самые нарядные конфекты и прятать их в карман, но я остановил ее и отодвинул поднос.
– Послушайте, – сказал я. – Мы прежде выпьем за здоровье вашей прекрасной сестрицы Сары, а затем я велю завернуть вам все конфекты.
– Все?! – вскричала она, широко раскрыв черные глаза. – Все?! Что есть на подносе?
– Да-да! Все.
– Ай-ай! Но ведь это дорого! Очень дорого. С ваш ждесь страшно сдерут. Лючьше вы купить мне на эти деньги в лавка или у кондитера. Вы знаете Вейса, кондитера, вот на Большой Вознесенской?
Я кивнул головой и налил два бокала. Я думал, что мне подпоить ее не будет стоить особенного труда, но не успел я долить мой бокал, как она схватила свой, «хлопнула» его залпом и без церемонии подставила опять под бутылку пустой бокал.
Изумленный этою неожиданностью (тогда я был еще весьма неопытен), я ей налил еще бокал, и с ним она распорядилась точно так же и снова подставила его.
Я посмотрел на нее с изумлением.
– В трактирах, знаете ли, подают еще такие маленькие покальчики (и она вся сморщилась), лючьше маленьким штаканчиком пить. А вы, каспадин, что же сами не пьете?
Я велел подать еще бутылку цимлянского и маленькие «штаканчики».
У меня с двух бокалов начала кружиться голова. Я совсем забыл, что я совершенно натощак, что я вчера с вечера ничего не ел. А у нее только глаза стали масляные и щеки разгорались, но не тем синеватым румянцем, с которым она пришла в трактир с морозу.
– А вы бы, гашпадин, велели дать яичница с луком. А то натощак не хорошо пить. В голову будет финкель-пикель.
И я велел дать ячницу с луком.
Прошло часа полтора или два в каком-то чаду или угаре. Я был положительно пьян и убедился только в одном, что подпоить 12-летнюю девчонку хотя и можно было, но выпытать от нее что-нибудь было положительно невозможно.
Как только я заводил речь о Саре, она сейчас начинала бегать глазами, вертеться и шептать:
– Это не хороша история… не хороша, гашпадин! Дурна история! – И она крутила своей головой, с которой давно уже свалился платочек, и все черные, густые кудри растрепались во все стороны.
Когда я наконец пристал к ней, как говорится, с ножом к горлу, то она отделалась таким предложеним:
– Вы, гашпадин, – прошептала она над моим ухом, – напишите маленькую такую zcttelchen – записочку, а я передам ее Саре, непременно передам. А вы мне за это сделаете маленький гешенк.
Я согласился даже, что это был самый удобный путь открыться в любви и попытать счастья. Помню даже, предложению этому я весьма обрадовался, и не помню, как спросил еще шампанского.
Впрочем, в это время сознание мое работало уже совсем плохо.
Словно во сне представлялось мне, что Ришка – совсем не Ришка, а маленькая вакханочка, и что она сидит у меня на коленях, а половые поминутно заглядывают к нам и смеются.
Помню, что я кричал на них и бранился без церемонии. Помню, что и она бранилась с ними, плевалась и все звала меня куда-то в заднюю комнату.
Помню и эту комнату, маленькую, грязную, полутемную, с двуспальной кроватью, на которой была целая гора подушек. Помню, что я добрался до этой кровати, что привела меня туда Ришка и что она меня укладывала…
Помню еще что-то, но до того невероятное, отвратительное, что я охотно принял бы это за пьяный бред или за тяжелый кошмар.
Я проснулся уже вечером на той же самой кровати, проснулся в весьма растрепанном виде. Подушка с кровати валялась на полу, Ришка исчезла, а с ней вместе исчез и мой бумажник, в котором было с лишком 600 рублей.
Положение было весьма скверное! Голова страшно кружилась, в глазах было зелено. Признаюсь, я даже подумал, что, может быть, в вино было что-нибудь подмешано. Но это подозрение сейчас же исчезло. Я спросил в трактире, куда девался мой бумажник, но, разумеется, никто мне этого не сказал, и все показали на жидовку.
Буфетчик был весьма скандализован этой пропажей и горячо советовал мне сейчас же обратиться в полицию.
– Всяка жидовская мзгля будет здесь воровать, а на наше заведение охулка! – говорил он. – Помилуйте!
Но в полицию я, разумеется, не обратился. Одна мысль, что я встречусь опять с полицмейстером после сегодняшнего пассажа в трактире, пугала меня, как пугает преступника сознание совершенного преступления.
Денег, бывших в моем кошельке, вполне было достаточно для расплаты в трактире. На другой день я первым делом обратился к одному доброму знакомому, у которого всегда были деньги, и сказал, что я потерял все, что взял с собой из деревни. Он искренно пожалел меня и дал сто рублей.
А потом я тотчас же написал управляющему в деревню, чтобы выслал мне денег немедля. К счастью, у него были деньги, так как тогда подходили некоторые уплаты за проданный хлеб.
В тот же вечер я опять отправился в балаган на пантомиму. Но пантомима была уже другая, и Сара вовсе не выходила на сцену, а на место ее явилась какая-то балерина, которую публика встретила холодно.
Театр был полон, но ни одного из военных и из кружка нашей молодежи не было. Явился один только неизменный Кельхблюм.
– А Сары нет! – сказал я, подходя к нему.
– Да, нет? – ответил он холодно и сердито. – А вчера вышел скандал, и ей запретили являться на сцену.
– Какой скандал? Кто запретил? – спросил я, а сам подумал: врешь, приятель, я знаю, почему ей запретили являться.
Кельхблюм рассказал, что вчера вызовам не было конца, и уланы до того расшумелись, что должен был приехать сам бригадный командир С-й и многих посадил под арест.
Дождавшись антракта, я ушел и, разумеется, направился опять на Покровскую, к Аккламовскому дому.
Но дом был весь темный. Даже подъезд не был освещен, и только уличные фонари тускло горели, а пронзительный ветер бороздил воду в лужах, и с крыш текло немилосердно. Была оттепель.
Совершенно не в духе отправился я домой, написал в деревню и, чуть не плача с досады, завалился спать.
А на другой день, в десятом часу, я снова был на Покровской. Я издали еще увидал черного рысака, покрытого голубой накидкой, увидал и Ришку, и толпу девочек. Все совершенно так, как было вчера.
Я подошел так, что Ришка меня не заметила, увлеченная своим гешефтом. Она продавала по копейке вчерашний трактирный мармелад.
Взглянув в мою сторону, она увидала меня, мгновенно вся как будто съежилась, точно хотела спрятаться куда-нибудь, и страшно побледнела. Впрочем, она и без того была иззелена-бледная.
– Кыш все! В сторону! – закричал я на девчат и, вынув из кошелька горсть мелких денег, далеко швырнул их на улицу.
Вся компания с пронзительным визгом бросилась подбирать их.
Я подошел к Ришке.
– Куда ты дела мой бумажник и 600 рублей? – спросил я ее строго, и я никогда не забуду ее фигуры в эту минуту и того голоса, которым она ответила.
Она удивительно напомнила мне хорька, которого раз я затравил около амбара. Когда он увидал, что уйти ему было некуда, он весь ощетинился, встал на задние лапы, оскалил зубы и завизжал таким злобным пронзительным визгом, что даже псы мои остановились в недоумении.
– Какой такой бумазник? Каки деньги? Ницего не брала я от вас… – забарабанила Ришка визгливо, пронзительно, и голос ее обрывался.
– Слушай! – сказал я глухо и грозно, подступив к ней еще ближе, так что она совсем побледнела и широко раскрыла рот. – Мне не дороги деньги и письма, что были в бумажнике, мне дорога записка от Сары, которая была там, и если ты мне сегодня же не принесешь ответ на мою записку, то ты мне больше не попадайся на глаза. Слышишь!
И тут только я вспомнил, что мне надо было заготовить эту записку, что я один, без помощи какого-нибудь немца, ни за что не мог соорудить ее.
– Сегодня в два часа, – продолжал я, – ты придешь ко мне за запиской в гостиницу Кавалкина. Если ты мне принесешь ответ от Сары, то получишь по золотому за каждую строчку.
И я вынул из кошелька несколько золотых и позвенел ими на руке.
Она инстинктивно подняла руку грабельками, как кошка. Лицо ее мгновенно покраснело, и глаза потускли.
– Если же ты меня надуешь, то… – И я протянул обе руки к ее горлу. Она опять мгновенно побледнела и, как клещами, уцепилась своими костлявыми ручонками за мои руки.
– Придешь или нет в два часа?
Она силилась что-то ответить, но слова не выходили из ее горла, и она молча кивнула головой.
– Смотри! Если ты меня надуешь… – И я схватил ее за воротник бурнусика. – Если ты меня надуешь, то я задавлю тебя, как кощенку. Слышала?
Она опять молча кивнула головой.
Я прямо отправился в аптеку. Там был один провизор, Раймунд Гутт, которого я знал еще в университете, бывши студентом. Он проходил в университете курс фармации.
Это был бедный малый, белобрысый, угрястый, сонный, шлепогубый. Я раз помог ему деньгами, и с тех пор он считал себя бесконечно мне обязанным на всю жизнь.
Придя в аптеку, я вызвал его в переднюю и объяснил, в чем дело.
Он, разумеется, обрадовался случаю услужить мне и обещался прийти ко мне ровно в час в гостиницу.
– В это время, – сказал он, – нас отпускают завтракать, и я могу зайти к вам на час времени.
И действительно, аккуратно в час он явился ко мне, съел у меня полфунта Blutwurst’a, выпил рюмочку шнапса и соорудил мне перевод письма, в котором я изобразил все отчаяние моей страсти.
Помню, что он затруднялся перевести: «бесценная моей души» и перевел: «Schatzchen meiner Seele».
Помню, что я болтал с ним с наслаждением по-немецки, воображая, что, может быть, мне скоро придется объясняться с Сарой на этом диалекте.
Проводив его, я принялся переписывать записку на розовой атласной бумажке с изображением Амурчика. На помощь этого Амурчика я всего более рассчитывал.
Переписка заняла добрых полчаса.
Было уже половина третьего, а Ришка и не думала являться. Я уже начал приходить в отчаяние, как вдруг в дверь кто-то сильно постучался или поскребся, и на пороге явилась Ришка.
Я тотчас же бросился к ней, завернул в бумажку щегольскую, раздушенную записку и вытолкал с ней Ришку, подтвердив еще раз, что ее ждет или золото, или кошачья смерть.
Презренная девчонка юлила, ухмылялась, бегала глазами и, выйдя от меня, бегом пустилась по улице.
Я почти был уверен, что она меня надует.
Через полчаса томительного ожидания она вернулась и, улыбаясь какой-то коварной улыбочкой, она с торжеством, на цыпочках, высоко держа над головой свернутую бумажку, подошла и тихо положила ее на стол.
Я жадно схватил ее и развернул.
В бумажке лежала та самая написанная по-немецки записочка Сары, которая была в моем украденном бумажнике:
«Завтра в девять часов у К. Твоя С.»
– Что же, господин?.. И тут две строчки. Вы обещали по карбованцу? – шептала Ришка.
Я обернул записку задней стороной. На ней было тоже небольшое, черное пятнышко. Не было сомнения: это была та же самая записочка, попавшая ко мне сначала по ошибке и теперь возвращающаяся снова ко мне в виде мистификации.
Я со злобой взглянул на Ришку.
На ее лице была такая смесь жадности, хитрости и тонкой насмешки, что я не выдержал.
Мысль, что меня надувает как мальчишку эта презренная, развратная девчонка, что она смеется над теми чувствами, которые я считал за святыню, – от одной этой мысли кровь горячим ключом ударила мне в голову. В глазах позеленело. Я размахнулся и ударил Ришку по лицу.
Удар был так силен, что девчонка в одно мгновение отлетела шага на три и хлопнулась на пол.
Я подскочил и с ожeсточeниeм пнул ее изо всей силы.
В следующий миг Ришка фыркнула, как кошка, и в одно мгновение исчезла за дверью.
Не помня себя, весь дрожа, я схватил галошу, выскочил в коридор и пустил эту галошу вдогонку.
Посылка не попала в цель, но в конце коридора Ришка остановилась и вскрикнула, или, правильнее говоря, мяукнула пронзительно и совершенно так, как кошка, попавшая в западню. Затем она повернула за угол коридора и исчезла.
Я долго не мог прийти в себя.
Поступок со мной Ришки казался мне таким чудовищным, возмутительным, оскорбительным, что, без сомненья, я убил бы ее, если бы она не ускользнула.
В отчаянии я мечтал отправиться прямо к полицеймейстеру и открыть ему все (будь что будет, только бы я был удовлетворен). Записка Сары, которая теперь была у меня в руках, казалось мне, могла послужить полной уликой тому, что бумажник мой был в руках Ришки.
«Я непременно сошлю ее в Сибирь… – мечтал я. – Непременно!! На каторгу!»
«А как же Сара?» – спрашивал меня голос сердца.
Но Сара мне представлялась совершенно невинною во всем деле. Да притом если бы она и была вовлечена, то вся эта грязь к ней нисколько не пристает, ее душа чиста, далеко от всех этих подлостей.
И сердце мое умилялось. Порыв злобы стихал.
Но стоило мне только вспомнить о Ришке, как он вспыхивал с новой силой и жажда мщения снова начинала томить меня.
Это мучительное томление продолжалось почти без перерыва часа три. Наконец совсем уже смеркалось, когда я в порыве обманутого ожидания и полного отчаяния упал на постель и, уткнув голову в подушки, неистово зарыдал.
Наплакавшись досыта и пролежав около часа в грустно озлобленном настроении, голодный, измученный, я встал, оделся и вышел на улицу.
Морозный воздух и ветер освежили меня, мысль, что не все еще потеряно и что надо действовать, а не киснуть, дала мне бодрость. Я отправился пешком к Кельхблюму. Но Кельхблюма я не застал и прошел на Покровскую.
Был уже восьмой час. Подъезд Акламовского дома был, по обыкновению, освещен. Неопределенный свет мелькал из-за опущенных штор во втором этаже.
Я несколько раз прошел взад и вперед, и вдруг мне блеснула мысль и решимость: пойти напролом и взять крепость приступом.
Я быстро вошел в двери подъезда. Небольшая зеркальная лампа освещала теплые сени. Широкая деревянная лестница была устлана нарядным ковром и половиком.
Я бойко вбежал во второй этаж. Здесь было две двери: налево и направо. У обеих были звонки.
«Что же, на удалую! – подумал я. – Вывози, кривая!» – И мне вдруг сделалось смешно.
Я обернулся к правой двери и с отчаянием дернул за ручку звонка.
Почти тотчас же замок щелкнул, дверь распахнулась и на пороге стояла она… она – сама Сара!..