bannerbannerbanner
Темное дело. Т. 1

Николай Вагнер
Темное дело. Т. 1

Полная версия

Все присутствовавшие поднялись, повернулись в одну сторону. Мулла в зелёной чалме подошел к огоньку (не знаю, почему мне представилось тогда, что это был жертвенник), проговорил громко, разбитым, дряхлым голосом какой-то стих. И все присутствовавшие начали его громко выкрикивать. Они кривлялись, голосили, плакали, били себя в грудь, бесновались.

Какой-то лёгкий туман на одно мгновение застлал мне глаза.

В глубине отворилась низенькая дверь, и вошла новая толпа. Она вела женщину, всю закутанную в белое.

XXI

Женщина эта была моя мать.

Её подвели к жертвеннику. Старик в зелёной чалме прочитал над ней что-то в роде молитвы и подал знак. В то же мгновенье белый покров упал с неё.

Снова лёгкий туман застлал мне глаза,

Старик обратился к ней и что-то говорил, и это что-то, произнесенное на татарском языке, я понял вполне, потому что все слова кто-то произносил по-русски ясно и отчетливо в моем сердце.

– Клятвопреступница, – говорил старик, – благий Аллах не хочет смерти грешника. Обратись к правоверию! Отрекись от гяуров, и Он тебя помилует. Он простит твое клятвопреступление.

Мать отрицательно покачала головою.

Тогда старик, словно бешеный, затопал, закричал… Долго говорил он, изрекал проклятия; наконец голос его начал хрипеть, и он чуть слышно, озлобленно повторял:

– Псяк, псяк!.. (нож! Нож!) – Ему подали широкий нож, блестевший, как зеркало.

В то же мгновенье я увидал всю сцену так близко, как будто она была перед самыми моими глазами.

Я увидал мою мать связанною, увидал её белую грудь, ярко освещённую, и старческая рука с размаху вонзила нож в эту грудь.

Страшный, раздирающий крик пронизал мне душу. Я жил, помнил себя, но сердце моё не билось. Это я ясно чувствовал и сознавал.

Дряхлая, жилистая, костлявая рука погрузилась в грудь матери, порылась в ней и вытянула сердце, за ним тянулись жилы. Тот же нож обрезал их все.

Помню, как это бедное сердце медленно билось в руке. И больше ничего не помню.

Я проснулся весь облитый холодным потом. Рассвет чуть-чуть мерцал сквозь окна.

XXII

Я долго не мог заснуть. Воспоминания о моей матери, одно за другим, поднимались в памяти и в сердце, и каждое я провожал слезами. Одним словом, нервы страшно разыгрались.

Я заснул, когда уже совсем рассвело, и почти полнеба было покрыто алой, кровавой зарёй!

Тот же самый сон и почти с теми же подробностями снова повторился. Помню только, что конец сна был несколько другой.

Под конец мать моя подошла ко мне, и я живо помню, как два противоположных чувства боролись во мне: чувство любви и непреодолимого страха перед этой женской фигурой, едва прикрытой длинным, белым покровом и облитой собственною кровью. Страшная рана сияла у неё в груди и ещё более пугала меня.

Но любовь, наконец, пересилила страх, я припал к рукам живого трупа, я целовал, рыдая, эти милые руки. Помню, мне хотелось заставить её забыть мученья, которые она перенесла. Помню, я твердил ей сквозь слезы:

– Мама! Дорогая, милая! Мы уедем далеко, в Индию, от этих ужасных татар… Мы будем жить одни с тобой, в лесу…

Одним словом, я был совершенно ребенком, каким могут быть только во сне.

Весь этот страстный ребячий бред перервал мой слуга Егор.

Помню, он с усердием толкал меня, но я долго не мог проснуться, жалобно стонал и плакал.

Наконец, кошмар улетел. Мне было совестно показать слуге мои ребяческие слезы, и я грубо обругал и прогнал его.

На дворе давно стоял уже ясный, солнечный, морозный день.

XXIII

После того прошло две недели. Мне не хотелось оставлять тех мест, где мать моя прожила со мной последнее время. Тяжелый сон ещё прибавил силы этому чувству.

Отец давно уже уехал в Петербурге, а я медленно и незаметно для самого себя погружался в сладость мизантропии. Мне даже не хотелось ехать в губернский город, и в 22 года я жил совершенным анахоретом. Вероятно, это странное настроение было следствием не только ужасного события, но ещё более моей тяжелой болезни.

Помню, в то время совершился во мне душевный кризис, который, вероятно, каждый из нас пережил в своей жизни. До этого времени я на все смотрел легко, по-детски и весь был предан удовольствиям, забавам, развлечениям и всего более охоте.

В первый раз я взял в руки Евангелие не как учебную книгу или сухую и скучную проповедь, и стал искать в нем ответов и успокоения. Мало-помалу я шел дальше, все оправдывал и с трепетом отрекался от рассудка – словом, я вышел на ту скользкую дорогу, с которой легко очень многие, даже в 22 года, срываются в широко раскрытую и таинственную бездну мистицизма. Многие при этом падении становятся всецело узкими пиетистами и навсегда остаются односторонними и связанными.

Помню, мне наконец не хотелось выходить из кабинета матери. Я перенес в него мою спальню, перенес киот с старинными, фамильными образами и сам следил, чтобы постоянно перед ними теплилась лампадка.

Ночь для меня сделалась днём. Я начинал жить, когда смеркалось, и постоянно все мои мысли были направлены к «суетности мира» и к «бренности земной жизни»…

XXIV

В этом настроении застала меня моя двоюродная тетка. Она жила в П-ской губернии в небольшой деревушке и почти всё лето проводила у нас в деревне вместе с моею матерью, с которой была очень дружна.

Обе были почти ровесницы, но наружность и характеры их были совершенно разные. Тетка Анна Алексеевна была живая особа, остроумная говорунья; когда-то славилась она даже тем esprit caustique[3], который может быть оценен как следует, только в парижских салонах.

Она явилась совершенно неожиданно и вовсе не кстати, но я обрадовался сильно её приезду и даже расплакался против обыкновения, чему она сильно удивилась.

Вместе с её приездом вся атмосфера моего одичалого жилья быстро переменилась. В комнатах появилось движение, суетня, раздался громкий говор. Молодая горничная и лакей, которые приехали с ней, были подстать госпоже, такие же юркие говоруны.

Почти тотчас же по приезде тетка увела меня в спальню матери, заперла двери и сказала сквозь слезы по-французски:

– Я приехала к тебе потому, что надо было приехать. Не надо терять времени (ты знаешь это моё правило). Я видела сон весьма поучительный и указательный, но я боюсь тебе говорить о нем. Ты так расстроен…

И она, хлопая большими, черными глазами, пристально посмотрела на моё заплаканное лицо.

– Ты ужасно переменился, похудел, побледнел, – сказала она.

– Не этот ли сон вы видели, ma tante?

И я рассказал ей мой сон.

Помню, какие удивленные глаза она сделала, как всплеснула маленькими ручками!

– Grand Dieu! – вскричала она. – Представь, это, это я сама видела…

XXV

Но подробности снов несколько разнились. Тетка, напр., не видала той ужасной кровавой сцены, которую я видел. Но зато наяву она видела мать в том именно виде, в котором она являлась мне во сне. И притом это видение повторялось не один раз.

Должно заметить, впрочем, что тетка Анна Алексеевна была какое-то особенное, нервное, болезненное существо. Её почти постоянно преследовали галлюцинации.

Замечательно ещё одно обстоятельство: это число 28 октября, в которое я и она видели один и тот же сон.

На этом основании она непременно настаивала, чтобы я немедленно и энергично принялся за дело.

– Le sang de ta mere implore la justice (кровь твоей матери вопиет к правосудию)… – повторяла она, быстро бегая взад и вперёд по комнате. Я словно теперь вижу её небольшую фигурку в черном платье и белом атласном капоре, размахивающую ручками и всю покрасневшую от волнения.

Впрочем, я сам был тоже в волнении. Всё моё вялое мистическое настроение улетело, и я обдумывал, как лучше начать дело, куда обратиться?

В эту ночь я сам был жертвой галлюцинации. С вечера мы долго говорили с теткой, вспоминали разные случаи из нашей общей жизни и делали общие предположения. Но должно сказать, что весь рычаг ужасной истории с моею матерью тетка тщательно обходила, хотя я наверно знал, что поводы и причины истории она знала.

Когда же я поставил вопрос ребром, то она мне ответила также резко:

– Я клялась твоей матери, что ни ты (именно ты), ни твой отец никогда не услышат от меня этой истории…

XXVI

Усталые от всех дневных тревог, мы довольно рано разошлись по нашим спальням.

Шум и возня, однако, долго не смолкали в доме. В особенности не давало мне заснуть заколачивание каких-то ящиков (по крайней мере, так казалось мне), которое раздавалось чуть не по всем комнатам. Но так как ко всякому стуку и шуму можно, говорят, привыкнуть и наконец заснуть под него, то и этот стук не помешал развиться тому спокойному состоянию нервов, которое всегда предшествует сну.

Помню, когда накрыла меня эта внутренняя тишина, то вдруг посреди неё я отчетливо услыхал те же заколачивающие стуки в углу моей комнаты. Затем, немного погодя, они раздались, хотя более слабые, около меня, казалось мне, в полу; затем эти стуки ясно простучали за стеной, над моим ухом, так что я невольно вскочил с постели и закричал:

– Кто тут?

Ответа не было, и самые стуки после этого почти замолкли. Я подумал, что это просто было следствие утомления, чрезвычайного возбуждения слуховых нервов, которое сказывалось теперь такими, крайне несложными, странными галлюцинациями. Наконец, я готов был их приписать просто каким-нибудь акустическим особенностям, случайностями.

 

Я вспомнил при этом, что ещё в детстве, в Magasin des families я читал рассказ о стуках, которые раздавались в конюшне, а слышались каждую ночь в самом доме, в одной из зал. Акустический обман был обнаружен одной дамой, которая отправилась в конюшню с большой палкой и простучала ею три раза в пол. Тотчас же эти три стука раздались и в той зале, в которой обыкновенно раздавались подобные стуки.

Я вспомнил даже иллюстрацию, которая была приложена к рассказу.

И на этом воспоминании я зевнул и заснул.

XXVII

Не знаю, что меня разбудило, какое-то неопределённое внутреннее беспокойство. Я широко открыл глаза, и прямо перёд этими глазами в темном углу комнаты, до которого слабо достигал свет лампадки, стояла белая фигура.

Помню, в моем мозгу мелькнуло соображение, что это лучи лунного света (тогда было полнолуние), которые упали сквозь щель в шторе прямо на стену. Но это соображение мгновенно проскользнуло. Фигура была так явственна, она тихо волновалась, и я с ужасом закрыл глаза.

Сердце моё страшно заколыхалось.

Я пролежал несколько мгновений и снова открыл глаза. Фигура стояла посреди комнаты, шагах в трех от меня. Она была закутана белым покровом и протягивала ко мне руки. Страшная рана чернела на её груди.

Я узнал мою мать.

Закричал я неистово, дико и не помня себя, не одетый кинулся прямо в спальню к моей тетке.

В одно мгновенье, не помню как я перебежал коридор, перескочил через спавшую на полу девочку и прямо вбежал в спальню к тетке.

Она спала при тусклом свете маленькой лампочки.

Я постоял несколько минут, опомнился, устыдился своих ночных страхов и снова вернулся к себе.

И опять, мало-помалу, на меня нашло моё мистическое настроение. Я, как говорят, «умилился духом» и горячо со слезами помолился за мою мать.

XXVIII

Когда мы на другой день приступили к осуждению планов действия, то тетка моя по-неволе должна была приподнять уголок таинственной завесы.

Я снова услыхал имя, которое слыхал когда-то в детстве от моей няни, слыхал в таинственных рассказах, полушепотом, среди зимних долгих вечеров.

Что было в этих рассказах, я тогда не мог припомнить, но с ними сливалось воспоминание о чем-то ужасном, отчего ребенок невольно вздрагивает во сне.

Имя это было – князья Бархаевы.

Их было трое братьев, из которых я, как сквозь сон, помню только одного, брюнета, довольно высокого роста, с черными, быстрыми глазами, небольшими усами и бакенами, пущенными по военному к углам рта узенькими полосками. Помню ещё, что его большая голова с несколько оттопыренными ушами была покрыта шапкой густых курчавых волос.

Это воспоминание помогла мне воскресить моя тетка. Я вспомнил при этом, как один раз на закате солнца, в нашем большом саду, в О-ском имении, в дальней густой аллее из старых лип я застал мою мать вместе с этим князем Бархаевым. Они сидели на заброшенной дерновой скамье.

Помню, как сквозь сон, что они о чем-то говорили горячо, что «черный господин» (так я назвал Бархаева в моем детском представлении) размахивал руками и говорил полушепотом, близко наклонясь к моей матери.

Увидав меня, она с испугом вскочила и закричала на меня.

– Зачем ты сюда пришел? Что тебе нужно? Ступай, ступай, я сейчас приду!

Я пошел, но на полдороге оглянулся.

Бархаев и мать стояли позади скамейки. Он махнул рукой и быстро исчез в боковой аллее.

XXIX

Затем я видел его ещё раза два-три у соседей. И все это я припомнил только теперь, в разговоре с моей теткой, припомнил, как давнишний смутный сон, и даже удивился, как я мог всё это вспомнить, потому что мне было тогда лет 5–6, не более.

– Ma tante, – спросил я: – скажите мне, пожалуйста, только одно… Моя мать любила Бархаева?

– Тебе это вовсе не нужно знать, – сказала строго и сердито тетка. – Если я тебе указала на Бархаевых, это потому только, что это дело их рук, и я не могу скрыть от тебя их фамилии. Я… я клянусь тебе (и она взглянула на образ и перекрестилась), что мать твоя была чиста и невинна…, как святая. А ты мне поклянись, что не будешь разузнавать ничего, что прямо не относится к делу. Я требую от тебя этой клятвы!

– Я, ma tante, никогда не клялся и не буду клясться и всякую клятву считаю грехом, но охотно даю вам честное слово, что тайна моей матери будет свято сохранена мною и её имя, чтобы я ни узнал о ней. будет для меня дорого и свято.

И я протянул ей руку.

– У Бархаевых есть здесь недалёко небольшое имение или выселок, – сказала тетка полушепотом, – в глухом углу, В лесах, в Е-ском уезде; а их большое имение, село Кулимово, у нас в Б-ском уезде. Ты, верно, слыхал о нем?

Я утвердительно кивнул головой.

Она наклонилась ко мне и продолжила ещё тише.

XXX

Но я не буду здесь передавать того, что рассказывала мне моя тетка, потому что всё это было только небольшая часть из той ужасной истории, о которой я узнал впоследствии и что я расскажу потом, в том самом порядке, в котором судьба раскрывала нам это страшное дело.

– Ты видишь, стало быть, – так закончила моя тетка свой рассказ, – что необходимо навести следователей на этот глухой выселок, на это поганое татарское гнездо Карабузиль.

Я вполне согласился с ней, и на другой же день мы отправились вместе в город к нашему губернскому прокурору. Но прокурор принял нас более, чем сухо и странно.

Он сомневался во всем и даже чуть не усомнился в том, что выселок действительно существует.

Когда же тетка, раздраженная всеми его сомнениями и увертками, резко заметила:

– Да помилуйте! ведь всем здесь известно в околотке, что этот выселок действительно существует. Спросите любого мальчишку, и всякий вам укажет.

– Сударыня, – сказал прокурор с едва заметной улыбкой, – я сам знаю, что он существует, но я не обязан этого знать. Официально для нас он не существует, а есть только лесная дача князей Бархаевых, которая даже не нанесена – заметьте это, не нанесена ни на какие планы.

– Хороша дача! – вскричала тетка, – целая усадьба! Говорят, громадный, старинный дом, – пояснила она, смотря уже прямо на меня.

Уехав от прокурора ни с чем, мы решились ждать ответа от отца, к которому тетка писала ещё из П-ской деревни.

Этот ответ пришел через пять дней.

«Нужно время! – писал отец. – Теперь ничего не поделаешь. Князь Ю… более силен, чем когда либо, а вы вероятно знаете, что Ю… двоюродный дядя Б – ых. Дело вопиющее; но выжидаю и слежу».

Между тем, совершенно неожиданно и притом совсем с другой стороны начали открываться, одно за другим, страшные, возмутительные дела, которые все впадали, как тёмные ручьи, в ту же кровавую реку.

XXXI

Тетка, прогостив у меня недели три, порядочно соскучилась, в особенности, когда я начал её оставлять ради охоты по целым дням одну-одинешеньку. С соседями она не сошлась и перед Рождеством отправилась восвояси, в П – ю деревушку.

Охота буквально поглотила меня. По счастью или несчастью, в соседстве нашлись такие же юные и такие же страстные охотники, два брата Порхуновых, и мы втроём по целым дням, с утра до вечера, гоняли и травили лис и беляков, а по временам устраивали целым округом соседскую облаву и два раза даже ходили на медведя.

Тут подошли праздники, губернские балы, пикники, семейные вечеринки. Я чуть не каждый вечер был почти влюблён, время летело незаметно, и кровавое семейное дело совсем вылетело из головы.

Только порой в бессонную ночь во время наступившей кругом тишины и раздумья, выплывал вдруг нежданно дорогой образ матери и вызывал чувство мщения за её насильственную смерть.

Я узнал, между прочим, что из трех братьев Бархаевых средний, тот, которого я называл в детстве «черным господином», служил несколько лет в П. лейб-гренадерском полку. В то время его не было в городе и в имении. Он был в Петербурге или за границей.

Старший брат, как передавали мне, очень редко являлся в Кулимово и большую часть жизни проживал где-то на Востоке. Младший брат, довольно часто приезжавший в Карабузиль из О – скаго имения, был доморощенный помещик, дикарь, который дома ходил в бухарском или татарском костюме.

XXXII

Один раз, это было в конце января или в начале февраля, нашу охотничью тройку, т.-е. меня и братьев Порхуновых загнала метель, в позднее время, на ночёвку к сельскому попу, отцу Полиевкту.

Он был священником в селе Охлебове, в том самом селе, в которое я бежал после катастрофы на Онисимовской медьнице.

Отец Полиевкт принял нас довольно сухо и сурово. Мы, очевидно, попали в гости не во время, и младший Порхунов уговаривал нас не тревожить попа, а переселиться прямо в избу к одному из знакомых загонщиков.

За чаем, впрочем, отец Полиевкт несколько прояснился, в особенности, когда мы усердно подлили ему из всех трех охотничьих фляжек ямайской святой водицы. Он даже принялся-было рассказывать какой-то пикантный анекдотец из бурсацкой юности, вовсе не гармонировавший со строгостью духовной жизни; но вдруг, сконфузясь неизвестно почему, начал рассматривать фляжку младшего Порхунова, лежавшую перед ним. Сеня Порхунов был, что называется, острила-мученик. На фляжке, оправленной в сафьян, он велел вытиснуть золотом:

 
Кто мог любить так страстно,
Как я люблю тебя!
 

а на другой стороне:

 
Ты для меня огонь и сила!..
Мой друг! Не покидай меня!..
 

Повертев фляжку и подивившись надписям, поп вдруг сурово положил её на стол и нахмурился.

– Все суета-с, – сказал он, – и все прегрешения. Сегодня исповедовал я одного грешника, здешнего мужика Софрона Смулого. Тяготит меня сия исповедь, весьма тяготит. Покойный взял с меня обещание всё объявить и донести, куда следует. А как тут объявишь?.. Следует-с молчать… ибо сам Господь сказал: трудно против рожна прати.

XXXIII

И, вероятно, чтобы облегчить отягощенную душу, отец Полиевкт рассказал нам то, что он боялся объявить и довести до сведения кого следует.

Дело шло об Онисимовской мельнице. Мужичек Софрон Смулый был один из актёров тех грязных и кровавых драм, которые разыгрывались на этой мельнице и в её окрестностях. Это была правильно организованная шайка, которая собиралась аккуратно два раза в год, в конце июля и в начале декабря, с целью заманивать и грабить купцов, которые пробирались проселками к Макарыо или в Ирбит.

Район эксплуатации шел довольно далеко в две губернии. Везде были правильно организованные притоны, этапы, и Онисимовская мельница была одним из главных или центральных. На этой мельнице в августе и в декабре совершались гомерические пиры, о которых не только знала полиция и хранила это знание в величайшем секрете, но, как потом оказалось, её главные вожди инкогнито принимали участие в этих пирах. Руководители и запевалы здесь были трое помещиков X–, Ж – ий и двое братьев князей Бархаевых[4]. Совершилось нечто в роде русских «афинских ночей», жертвы которых выбирались из ближних или дальних деревень. И притом подкладка в этих грязных оргиях была сектантская. Они назывались «радениями», и несчастные жертвы их были просто игрушкой отвратительных посягательств и странного кощунства. Некоторые из них кончили жизнь в пруде Онисимовской мельницы.

XXXIV

Помню, отвратительные подробности этого рассказа произвели на меня потрясающее впечатление. Под влиянием их, а отчасти выпитого пунша, я намекнул весьма прозрачно, что смерть моей матери я, по крайней мере, да и другие считают делом Бархаевых.

Тогда старший Порхунов, высокий, смуглый молодой человек покраснел и вскочил в страшном негодовании.

– И ты спокойно сидишь?! – крикнул он. – Ты не обличишь убийц и развратников!..

– Что же я буду делать? – сказал я. – Отец сильнее меня и ничего не может сделать. Ведь ты знаешь, – прибавить я вполголоса по-французски, – кто покровительствует Бархаевым. Ты знаешь, что наверху стоит граф К… и чьим непосредственным покровительством он пользуется. Но я клянусь тебе, клянусь именем моей бедной матери, что я… я не оставлю этого дела… Я на этой неделе, на этих днях еду в Петербург. Я буду умолять отца… Я, я, наконец, пойду к самому царю… О! Он, наверно, не знает, не слыхал об этих мерзостях и подлостях!

 

И действительно, на другой же день я с лихорадочною торопливостью принялся собираться и через дна дня был уже в городе, в дорожном возке, совершенно снаряженный для поездки в Петербург.

Тогда от П. до Петербурга была целая неделя езды. По приезде в город я сделал некоторые прощальные визиты и вечером, не знаю как, в весёлой компании очутился в балагане Штрогейма. Балаган только что приехал в город, и на этот вечер шла большая пантомима с провалами, превращениями, привидениями и бенгальским огнём. На всех углах и перекрестках города были наклеены двухаршинные афиши, и на них буквами в два вершка стояло: «Сара, или обманутая любовь».

XXXV

Помню, наша компания приехала довольно поздно из клубного ресторана и заняла первые, заранее взятые места. После акробатов, жонглёрства, чревовещания и какого-то невозможного карлика Тома Пуса, началась пантомима. Я никогда не забуду первого выхода Сары. На сцене была ночь, луна, какая-то тропическая декорация, и среди её из дальних кустов выступила небольшая, стройная женская фигура, одетая в широкий, лёгкий, белый бурнус с серебристыми полосами.

Она шла медленно, гордо, вся закутанная в её лёгкий покров. Она подошла к рампе, постояла и вдруг быстрым движением откинула лёгкий покров с лица.

Эффект был поражающий. Публика обомлела и затем разразилась неистовыми рукоплесканиями.

Это была красота невиданная, поражающая, такая, от которой легко сойти с ума и застрелиться.

Притом я должен напомнить, что в то время почти всем была ещё памятна, у всех на уме и в сердце была поэма Бернета, и каждый, смотря на Сару, невольно думал:

 
Дочь отверженнаго братства,
Я небрежно размечу
Смоляных кудрей богатство
По широкому плечу.
Грудь, хранилище желаний,
Для любви развитый стан
В легко-дымчатые ткани
Облеку я, как в туман,
Брови в думе пылкой сдвину,
Гордые сожму уста,
Взором огненным окину
Бледных дочерей креста,
Поступью пройду свободной
И скажу с улыбкой злой:
«Покажи мне, край холодный,
Деву, равную красой!..»
 
XXXVI

С первых же шагов, с первых движений белой фигуры я был прикован к ней. Для меня всё исчезло: сцена, декорация, блестящие костюмы, рукоплескания. Я впился глазами в Сару и не спускал их все время, когда она была на сцене. Я провожал её за кулисы и не отрывал глаз от того места, куда она исчезала.

Когда же в последней сцене, в каком-то апофеозе она гордо, царицей сидела на блистающем облачном троне, освещённая бенгальским огнём, то мне казалось, что весь театр должен сейчас же упасть на колени и поклониться этой царице.

Мы, вместе с весёлой компанией, вызывали её восторженно, неистово, пока не остановила нас полиция.

На подъезде балагана мы долго дожидались, пока не разъехалась вся публика, и почти все лампы были потушены. Я заметил, что дверца из кассы в боковой коридорчик была не заперта. Когда кассирша ушла, я толкнул эту маленькую дверцу и очутился на небольшой галерейке, слабо освещённой одним фонарем. Галерейка упиралась в коридорчик.

По этому коридорчику быстро мелькнула мимо меня фигура, закутанная в темный плед, наброшенный на голову. Проскользнув мимо, она выронила записку. Затем в двух шагах в полумраке она па мгновение остановилась, обернулась и взглянула на меня. Я узнал Сару. Я бросился к ней, но она исчезла за массивною, толстою дверью, которая захлопнулась. На лоскутке бумаги, который выронила Сара, было написано по-немецки:

«Завтра, в девять, у К.

Твоя С.»

XXXVII

Поднятая мною записка, очевидно, назначалась не мне и, как впоследствии оказалось, я подходил к росту и даже отчасти походил лицом на того субъекта, которому она была адресована. За него и приняла меня Сара в полумраке коридорчика.

Но кому же назначалась записка и в ней свиданье?

Этот вопрос не давал мне уснуть всю ночь. С одной стороны, страсть поглотила меня всего, а с другой – чувство ревности. Кто такой мог быть этот К., у кого Сара назначала свиданье?

Само собой разумеется, хотя и теперь стыдно признаться в том, что в Петербург я не поехал и боялся только одного, чтобы не встретиться со старшим Порхуновым.

Вечером я опять был в балагане, был вместе с одним приятелем, однокурсником. Кельхблюмом. Давали опять и притом по желанию публики ту же пантомиму. Я с нетерпением дожидался окончания спектакля. Я пытался проникнуть за кулисы, но тщетно. В одном из антрактов, припомнив скудные сведения в немецком диалекте, которыми я запасся ещё в детстве у гувернёра швейцарца, я вступил в разговор с кассиршей, жидовкой.

Расспросив из кого состоит труппа, и долго ли она пробудет, я совершенно неожиданно узнал от словоохотливой жидовки, что Сара – дочь хозяина, а она, кассирша, сестра его.

– О! мы давали такие превосходные спектакли, – хвасталась она. – Нами восхищались и Берлин, и Париж, и Вена. В Вене брат хотел получить даже диплом «придворных артистов». Но… (она пожала плечами) Пхэ!.. Это так трудно, очень трудно.

Я сказал, что весьма желал бы познакомиться с семейством господина Штрогейма.

Жидовка подозрительно посмотрела на меня и ничего не ответила.

XXXVIII

По окончании спектакля я думал снова пробраться, как вчера, тем же путем в коридорчик. Хотя дверца в будочку кассира была заперта, но я храбро перескочил через прилавок и толкнулся в другую дверцу, ведшую на галерейку. И эта дверца была также заперта.

Между тем, почти весь балаган уже погрузился в тьму кромешную. Но надежды я все таки не терял. Притом я был на том градусе страсти, когда всякое препятствие ещё сильнее влечёт, раздражает и доводит до болезненного припадка.

Я обошёл длинный балаган кругом. Сзади к нему было пристроено жилое помещение, в котором приютилась труппа; кроме того, широкое пространство было огорожено кругом на живую руку заборчиком из дранки.

В то время, когда я осматривал этот забор с целью перелезть через него или выломать одну из драниц, я набрёл на ворота. Калитка в них была не заперта, и я вошёл на большой двор. В здании кое-где светились запоздавшие огоньки. Цепная собака подняла неистовый лай.

В то время, когда я обдумывал, двинуться или нет, и не схватят ли меня, как вора – в это время какой-то человек вышел из здания и скорым шагом направился ко мне.

Я быстро соображал, что я ему отвечу, если он обратится ко мне с допросом. Но сообразить я ничего не мог и отретировался благоразумно на улицу. Я остановился в нескольких шагах от калитки у фонаря и стал ждать.

Человек вышел, захлопнул калитку и сильно дёрнул за верёвку, к которой, очевидно, где-то на на дворе был привязан колокольчик. Раздался довольно продолжительный трезвон и вслед за ним неистовый лай собаки.

Человек был, очевидно, домашний, и звонок означал, что он уходит, и что калитку за ним надо было запереть.

Когда он поравнялся со мной и обернулся к свету фонаря, я невольно вскрикнул:

– Кельхблюм!..

Он остановился и подозрительно оглянулся кругом.

XXXIX

– Ты знаком разве здесь… с кем-нибудь из труппы?!..

И в то же мгновенье у меня явилось твердое убеждение, что К., у которого назначала свидание Сара, был именно он, Кельхблюм.

– Ты что же здесь делаешь? – тихо спросил он, смотря на меня подозрительно и не отвечая на мой вопрос.

– Да то же, вероятно, что и ты… Только ты раньше встал, а потому и капрал.

Он сильно покраснел и замигал глазами.

– Объяснись! – сказал он. – Я тебя не понимаю.

– Очень просто. Ведь ты ходишь сюда к Саре, или ради Сары?

Он ничего не ответил и быстро двинулся по узенькому, скрипучему тротуару.

– Послушай, – сказал я. – Объясни ты мне, пожалуйста, одно, кому назначалась эта записка?

И я вынул из портфельчика и развернул перед ним записку, но в руки ему её не дал, а напротив, тотчас же, как он взглянул на неё, я снова быстро спрятал её в портфельчик.

– Так это ты был вчера в коридорчике и поднял записку?

Я молча кивнул головой.

Он вдруг совершенно неожиданно крепко схватил меня за руку и заговорил испуганно:

– Слушай! Ты молчи, молчи, пожалуйста об этом… Сара молода… Сара глупа… Но ты, ты можешь подвергнуться серьезным неприятностям, страшным неприятностям.

И он робко оглянулся кругом и даже покосился на забор, как будто подозревал, что и там, за этим забором, были уши.

– Тут замешано одно лицо… одна особа… У… какая особа! – и он поднял обе руки кверху, затем наклонился ко мне к самому уху. – Может быть, ты узнаешь, кто это, и тогда поймешь, чем ты рискуешь, страшно рискуешь…

Я посмотрел на его растерянное, испуганное лицо, на его прыгавшие брови и растрепанные, рыжеватые волосы, на его искривлённый рот и на побледневший кончик носа и… невольно расхохотался.

XL

Все мои усилия узнать от него что либо были напрасны. Я плюнул, обругал его и бросил.

Я опять провел бессонную ночь, а вечером отправился в балаган.

На представление снова явилась вся наша весёлая компания, и кроме неё собралось множество офицеров (в П. стоял тогда л. – уланский полкъ). С самого уже начала спектакля я чувствовал, что без скандала не обойдётся. Вся молодёжь была, очевидно, в вызывающем настроении. Она распоряжалась в партере, как у себя дома. Князь Б. поставил кресло спиной к сцене и, развалясь на нем, ораторствовал, острил, каламбурил, и все хохотали до упаду, нисколько не стесняясь купцами, чиновниками и даже помещиками, которые наполняли залу. Впрочем, молодёжь из помещиков участвовала и в нашем кружке. В этом же кружке был и жандармский офицер П…, который предусмотрительно и постоянно останавливал нас и урезонивал.

3Aqua Laurocerasi (Лавровишнёвая вода) – настойка, получаемая перегонкой свежих листьев с водой, использовалась как успокаивающее средство.
4«Общественный договор» трактат Ж.-Ж. Руссо.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru