Иллюстрации: Роман Кашин
© Изд-во «РуДа», 2018
© Роман Кашин, иллюстрации, 2018
Мориц Август Бенёвский 1746–1786
Многое из описанного в этой книге, произошло на самом деле. Однако сколь бы удивительными не были события на ее страницах, реальность была еще более удивительной!
Главный герой «Государства Солнца» Август Беспойск (Мориц Август Бенёвский) – историческое лицо. За свою недолгую жизнь этот венгеро-словацкий путешественник, авантюрист и искатель приключений успел побывать и гусарским капитаном, и пленником, и пиратом, и графом, и бароном, и королём. Он объездил полмира, участвовал в войнах и восстаниях, продавал, обманывал, созидал и совершал великие подвиги.
За его приключениями лично следила Екатерина II. Он дружил с Бенджамином Франклином, с Магелланом (потомком мореплавателя), предлагал свои услуги Джорджу Вашингтону, принял графский титул от Людовика XVI.
В столице Мадагаскара городе Антананариву есть улица Бенёвского, а в заливе Хелодрано Антонгила (книж. Антонжиль) до сих пор существует город Мароантсера, которому Мориц Бенёвский дал собственное имя.
Жизнь этого неуёмного искателя не раз вдохновляла художников и писателей взяться за кисть или перо. Перед вами одна из таких книг. Её написал в 1928 г. Николай Григорьевич Смирнов, известный советский писатель и драматург, популяризатор научных и профессиональных знаний для детей и юношества.
На страницах его книги снова оживут события более чем 200-летней давности. Стоит только открыть её…
– Лёнька, – сказал мне отец, – выйди-ка на двор. Если кого увидишь, стукни пяткой в порог два раза.
Я знал, что это значит: отец решил посмотреть порох, который хранился у него под кроватью в окованном железом сундучке. Поэтому, не задавая лишних вопросов, я вышел во двор и стал перед дверью.
Этот сундук с двумя пудами пороха был нашим единственным достоянием. Отец считал, что порох вернее денег, сахару, табаку. Он выменивал его где только возможно и на что возможно. И вот лет за десять накопил два пуда. От всех он скрывал своё богатство.
Один раз только, когда рыба не подошла к нашим берегам и начался голод, он отсыпал порядочный мешочек и променял его на оленью самку – нямы. Самку эту мы ели две недели, а потом подошла рыба. И ещё помню, как однажды отец собрался умирать от горячки, позвал меня и сказал едва слышно:
– Береги, Лёнька, порох – тебе его на всю жизнь хватит. Поклянись, что не будешь менять на водку, как вырастешь. И палить не будешь зря…
Обливаясь слезами, я дал клятву. Отец тогда не умер, но я запомнил мою клятву на всю жизнь: всегда относился к пороху бережливо, хоть и получил ружьё в руки с двенадцати лет. Правда, ещё задолго до этого я ходил с отцом на охоту, присматривался к его повадкам. Но с двенадцати лет я получил ружьё в собственность, охотился один и стрелял наверняка, особенно если удавалось положить дуло на что-нибудь. А палить зря мне и в голову не приходило.
Но всё-таки я не понимал бережливости отца. Мы хранили богатство в сундучке под кроватью, а сами жили скверно, не лучше камчадалов. Одевались, как и они, в оленьи меха, питались главным образом рыбой. Хлеба и сахару не видали по нескольку месяцев. Правда, могли бы и лучше жить, даже не тратя пороху. Но по закону каждый ссыльный должен был приносить в канцелярию начальника Камчатки пятьдесят шкурок соболей и горностая в год. А это составляло добрую половину нашей добычи. Да к тому же канцелярские чиновники и солдаты обирали нас.
Жаловаться было некому, драка с солдатами каралась смертью, и приходилось поэтому помалкивать.
Жили мы в поселении ссыльных, недалеко от Большерецка, на Камчатке. Здесь я и родился в 1756 году. Отец мой был из государственных крестьян, и звали его Степан Иванович Полозьев. В молодости он бы приписан к уральскому железному заводу Сиверса. В пятьдесят третьем году его послали рабочие как грамотного в Питер жаловаться самой царице Елизавете на хозяев. Но до Питера он не добрался: по дороге его схватили вместе с товарищем, наказали плетьми и сослали на вечную ссылку в Сибирь. Из Нерчинска, где ему пришлось жить, он попытался убежать. Но его поймали, вырвали ноздри особыми щипчиками и запороли бы до смерти, да пожалели: был он хороший кузнец, а в Сибири такие люди нужны. Только с вырванными ноздрями нерчинский начальник не захотел его держать у себя, и его погнали по Сибири дальше. Жил он и в Охотске, но и там не прижился. В конце концов оказался на Камчатке, в Большерецке. Дальше посылать было некуда – за Камчаткой началось море. Отец и остался жить в Большерецке, где скоро женился на камчадалке[1].
Матери своей я не помню совсем. Она умерла, когда мне было два года. Отец вынянчил меня один на звериных шкурах, выучил говорить по-русски, а когда я подрос, даже грамоте научил. Меня он очень любил и в детстве много со мной возился. Я его тоже любил, привык к его страшному лицу и считал его даже красивее других людей. С виду он был похож на айноса[2]: ходил в старой меховой кухлянке[3] с собачьим воротником и отрастил бороду до живота. Мысль о бегстве теперь ему уже и в голову не приходила. Стал он бережливым хозяином и всё больше молчал. Кузнечеством занимался мало, промышлял охотой. Бил медведей, волков, а главное, мелкого зверя. Этим мы и жили, потому что отец – как осуждённый на вечную ссылку, никакого пособия от казны не получал.
По закону я был свободным человеком, но детей ссыльных тогда из Сибири не выпускали. И как наследник двух пудов пороха и двух ружей я, конечно, превратился бы в заправского охотника, тем более что я любил Камчатку с её морозами и туманами и не имел нигде больше на земле ни родственников, ни друзей. Но вышло наоборот. Камчатским охотником я не стал, а обзавёлся знакомствами чуть ли не на всей земле. Но об этом дальше.
Наш посёлок ссыльных находился в версте от Большерецка. Городок этот был в ту пору небольшой: сорок домов, деревянная церковь, казённый кабак да крепость-острог. В крепости жил комендант Камчатки капитан Нилов да полсотни солдат. А в городе жили купцы, казаки, охотники. Стены у крепости были деревянные, а по углам стояли пушки. Вот и весь город. А наш посёлок был и того меньше: десяток домов вместе с сараями. Жили ссыльные без всякой охраны, потому что начальство считало, что никуда из Камчатки убежать нельзя, да и мы сами так думали.
Все ссыльные, кроме отца, были из дворян и на Камчатку попали за заговоры против цариц. Им из России присылали иногда деньги и разные вещи. Но они занимались охотой и рыбной ловлей наравне с нами. За деньги здесь не всегда можно было купить продовольствие.
В то время, к которому относится мой рассказ, в нашем посёлке, кроме нас, жило четверо ссыльных. Трое из офицеров, а один – лекарь, немец Магнус Медер. Me дер мне казался важным господином. Ходил он в круглых очках и всюду носил при себе часы. Осенью он бродил по болотам, собирал травы для лекарств. Недалеко от нас жил другой ссыльный – офицер Хрущёв. Дом у него был большой, и, должно быть, был Хрущёв богатым человеком. Летом он иногда одевался, как настоящий дворянин, и ходил по посёлку в белых чулках и шёлковом кафтане. Был ещё ссыльный – старый офицер Турчанинов. Его я в детстве боялся, потому что говорить он не умел, а только выкрикивал отдельные звуки да махал руками. Потом я узнал, что у него отрезана половина языка за то, что в Петербурге он изругал императрицу. На краю посёлка жил офицер Леонтьев, нелюдимый, бледный. Вечно он кутался в одеяло и редко показывался на улице.
Отец с офицерами не знался. Он считал, что и ноздри у него вырваны по офицерской милости. Всегда он обходил их дома кругом и никогда им не кланялся. За это офицеры нас просто не замечали. Да мы в этом и не очень нуждались.
У нас была маленькая изба, низкая, как гроб, построенная отцом ещё до моего рождения. Была лодка-байдарка на два человека, лёгкая, как листок, сделанная из ивовых прутьев и тюленьих кож. Ещё была собака Нест, порох и ружья. А больше ничего у нас не было.
Впрочем, была ещё одна вещь: книга, купленная отцом в Большерецке у какого-то канцеляриста. По книге этой я учился грамоте и знал её наизусть. Называлась она «Юности Честное Зерцало» и содержала в себе букварь и правила любезного поведения. Правила эти мне на Камчатке не пригодились, как, впрочем, и сама грамота. Ведь других книг у нас не было, и я даже не представлял себе, что из книг можно многое узнать. Если я что-нибудь и знал в то время, то только из рассказов.
Кое-что рассказывал мне мой приятель Ванька Устюжинов. Он был сыном большерецкого попа и со слов отца просвещал меня по части Священного Писания и истории. Но Ванька сам знал мало, а что знал, то давно рассказал. Поэтому мы обыкновенно угощали друг друга рассказами собственного сочинения. Мечтали переплыть моря и погулять по чужим краям. Но что делается в этих чужих краях, мы оба не знали, как не знал и поп, Ванькин отец.
Зато о моей родине, Камчатке, я знал гораздо больше. К отцу иногда заходили камчадалы, особенно один – Паранчин, родственник моей матери. Он дружил с отцом, давал ему оленей и помогал продавать меха. Был Паранчин христианином и хорошо говорил по-русски. Являлся он к нам всегда неожиданно и очень любил сообщать и узнавать новости. От него я прежде всего научился камчадальскому языку и узнал множество слов других камчатских языков. Знал, что олень называется по-якутски «орон», а по-коряцки – «элли вух».
Паранчин, со слов стариков, рассказывал мне, как русские покорили Камчатку и как начали истреблять камчадалов ни за что, ни про что. Как потом камчадалы вместе с Курилами[4] решили отомстить русским и за это жестоко пострадали. Паранчин мне рассказывал ещё о собаках, на которых ездят зимой, о китах, а птице гаге и о мышах тегульчич. Он меня научил, как можно под землёй находить запасы этой мыши – кедровые орешки и коренья сараны. Осенью мы ходили за этими орехами и иногда приносили по пуду. Но тот же Паранчин растолковал мне, что если унести все мышиные запасы, то тегульчич с горя повесится на раздвоенном сучке. Надо непременно оставить ей в обмен на орехи икры или ещё какой-нибудь еды, чтобы не случилось этого несчастья. Паранчин мне рассказывал о камчатских вулканах, из которых в старину брали огонь.
Позже, когда я подрос, я стал понимать, что в словах камчадала было много и выдумки. Так, Паранчин утверждал, что зимой по горам разъезжает карлик Пихляч в санках, запряжённых белыми куропатками. Если наступишь на его след, заблудишься, замёрзнешь, непременно пропадёшь. Если же ударишь по следу ивовым прутиком, то Пихляч сейчас же явится и притащит черно-бурую лисицу. Однако ничего похожего никогда не случалось, хотя я брал с собой на охоту прутик и бил им по следам куропаток не один раз. Постепенно я перестал доверять Паранчину, и он из учителя превратился в приятеля. Я всегда был рад поболтать с ним, потому что отец мой был неразговорчив.
И вот теперь, когда я стоял на страже у наших дверей, я увидел вдали оленью упряжку и самого Паранчина в санях. Длинной палкой он колотил оленей по рогам, и видно было по всему, что он спешит к нам. Я стукнул в порог пяткой два раза и стал его дожидаться.
Но Паранчин на меня и не посмотрел. Бросил оленей и прямо прошёл в избу.
Я понял, что он привёз какие-то важные новости, тем более что ехал он от моря. И я вошёл в избу следом за ним.
От Паранчина сильно пахло оленями и жиром. Он снял шапку, низко поклонился отцу, который только-только успел спрятать под кровать порох. Потом закричал немного нараспев:
– Живо, Степан Иванович, собирайся, на лодке ехать надо. Корабль пришёл из Охотска ночью. Стал на Чекавке. Надо ехать добро менять.
Корабли в Большерецк приходили редко – раза три в год. А зимой совсем не приходили. Поэтому сообщение Паранчина было для нас приятной новостью: на корабле можно было обменять шкурки.
Отец закричал:
– Лёнька, забирай пяток соболей и лисицу!
Я не заставил себя упрашивать, натянул новые торбасы – меховые сапоги – прямо на голые ноги, накинул кухлянку, увязал шкурки в тюленью кишку, чтобы не промокли. Вышли из избы вместе, все трое.
Скоро мы уже возились на берегу реки Большой у нашей байдарки. Спустили её на воду, отец взялся за весло. Паранчин остался на берегу, так как в лодке было всего два места.
И вот мы поплыли по реке к её устью, которое называлось Чекавкой.
Всю осень этого, 1770-го, года шли проливные дожди и стояли оттепели. Поэтому Большая до конца ноября не замёрзла, хотя в прежние годы всегда покрывалась льдом к началу ноября. Ближе к Чекавке река не замёрзала совсем. Там заходили с моря приливы и не давали льду устанавливаться. Когда мы выехали, был отлив, и вода бурно бежала к морю. Волны подхватили лодку, и я оглянуться не успел, как вдали показалась неспокойная гладь устья и качающийся корабль. Это был «Пётр», казённый галиот, приписанный к Охотску.
Когда мы подошли к кораблю ближе, отец сказал:
– Здорово его потрепало, горемыку…
Действительно, на корабле не было задней мачты, а с бортов свешивались длинные ледяные сосульки. «Пётр» имел жалкий вид, хотя пузатые борта его довольно высоко поднимались над водой.
Мы подошли к кораблю вплотную и стали выискивать, где бы можно подняться. С борта свисал узловатый канат. Я уцепился за него и стал карабкаться на корабль. Отец остался в лодке: ему, как ссыльному, запрещалось подниматься на морские суда.
На палубе ничего нельзя было разобрать. Мачта была сломана, и обледенелые снасти перепутались. Трудно было пройти, чтобы не упасть. У борта матрос в полушубке рубил лёд топором.
Он заметил меня и закричал:
– Ты откуда взялся?
– Из Большерецка.
Посмотрел на меня пристально:
– Ты что, курил?
– Я не курю, – ответил я серьёзно.
Матрос захохотал:
– Тебе чего здесь надо?
– А что у вас есть? У меня соболя… Порох есть?
Соболя у нас ходили как деньги, и я знал, что на кораблях за них дают хорошую цену. На этот раз мне не повезло.
– Какого тебе пороху? – закричал матрос. – Не видишь разве, что у нас делается? Почти весь груз пропал, без хлеба зиму будете сидеть. И корабль-то едва уцелел…
И он тут же положил топор и принялся мне рассказывать о тех приключениях, которые выпали на его долю за последнюю неделю. Прежде всего я узнал, что он – охотский казак и фамилия его Андреянов.
Плавать он начал недавно и в морском деле понимал, должно быть, не намного больше моего.
– Погрузили, значит, братец ты мой, – начал он после этого предисловия, – в Охотске соль, муку для большерецкого острога да пятерых ссыльных нам дали в придачу, чтобы сюда завезти. Вышли в море, поднялся ветер с норда[5]. Начал он нас трепать. Сильная волна хлещет через корабль. Палуба и обмёрзла. Ядра по кораблю, как горох, катаются. Капитан вышел пьяный, только рот раскрыл – бах! – с ног свалился и руку сломал. Стал подниматься, опять упал, сломал ногу. Унесли мы его в каюту, а буря ещё сильнее. Не знаем, что делать. Штурманы, будь им неладно, спорят, а команды не дают. Я, конечно, думал, что гибель наша пришла, родителей поминать стал. Вдруг – трах! – задняя мачта упала. Что ты будешь делать? Выходит тут из каюты ссыльный один, поляк, из тех пятерых. «Сто пятьдесят ведьм! – говорит. – Вы что же, погубить нас хотите?» Мы говорим: «К тому дело клонится». Сошёл он к капитану в каюту, поговорил с ним вполголоса, выходит на палубу с рупором. Вышел на палубу да как закричит: «Тысяча ведьм! Убирай паруса! Руль на зюйд – и больше никаких!..» Видим мы, что в морском деле он понимает и ругается не хуже капитана. Подобрали паруса, как он приказал. Два дня мотались. А на третий день и земля показались.
– Камчатка? – спросил я.
– Какое там! Сахалин. Отнесло нас в другую сторону. Но все живы остались.
– А как поляка звать?
– Август Беспокойный. Хотел он, значит, у Сахалина отстояться, да капитан не разрешил. «Держите, – говорит, – на норд». Август положение определил, поправили мы груз и потащились через море черепашьим шагом. Так и дошли.
Рассказ матроса мне понравился. Я уже предвкушал, как расскажу его Ваньке Устюжинову. Особенно меня заинтересовала личность таинственного поляка. Я огляделся по сторонам и тихо спросил:
– А где же поляк-то этот? Убежал, что ли?
– Нет, не убежал. На берег их всех спустили, в сторожку. К коменданту повезут, как лодка придёт из крепости. Даст ему Нилов рублей сто за геройство…
– Офицер он?
– Сказывают, генерал…
О генералах я тогда ещё ничего не слыхал. Не знал даже точно, что это значит. Хотелось, конечно, расспросить матроса, да времени не было. Чтобы закрепить приятельские отношения с Андреяновым, я вынул пригоршню кедровых орехов из кармана:
– Держи.
Андреянов взял орехи.
– Сказывают, что в бою его забрали в плен, – продолжал он свой рассказ. – На одну ногу припадает – должно быть, ранен…
Но мне уже некогда было слушать дальше. Я спросил деловым тоном:
– А сахарку у вас не найдётся?
– На мену нет. Тебе один кусок дам. – Пошарил в карманах и вытащил обгрызенный кусок сахару.
– Больше нет, подмок.
Я поблагодарил и начал прощаться.
– Заезжай ещё, как посвободнее будет, – сказал мне Андреянов на прощанье. – Будем трюм разбирать, может, и порох найдётся…
– Ладно, приеду. Спасибо на приглашение…
Я спустился в лодку по тому же канату. Отец отругал меня за то, что я долго оставался на корабле и вернулся с пустыми руками.
– Нечего сказать, с толком сплавали! – буркнул он и принялся грести.
К нашему счастью, прилив начал подниматься, течение изменилось. Мы быстро поплыли назад.
Тут я увидел, что от берега отвалила крепостная шлюпка на шести вёслах. В ней сидели казаки и, должно быть, новые ссыльные. Я попросил отца подойти к ним поближе. Отец налёг на весло, и мы стали их догонять.
В это время со стороны Большерецка показалась байдарка с ссыльными офицерами. На носу стоял высокий офицер Хрущёв, в белой кухлянке с длинным мехом по подолу, в какой камчадалы хоронят покойников. Он что-то кричал. Мы подошли ещё ближе и могли видеть всё, что происходит.
Хрущёв высоко поднял руку и закричал новым ссыльным:
– Привет! Какие новости в Европе?
– У кого спрашиваешь? ответил ему конвойный казак. – Не видишь разве? Ссыльные… Откуда им знать…
– Ссыльные… Ура!.. – закричал Хрущёв.
– Ура! – подхватили офицеры.
Тогда один из новых вскочил на скамейку в шлюпке и крикнул:
– Две тысячи ведьм!.. В чём дело? Мы сюда приехали не для того, чтобы над нами издевались первые встречные…
У этого человека было обветренное худое лицо, поросшее светлой бородой. Но голос его звучал крепко. Никаких сомнений не могло быть в том, что это и есть Август Беспокойный. Как раз «ведьмами» угощал он матросов во время бури.
– Не обижайтесь на нашу радость, – сказал Хрущёв, когда байдарка и шлюпка встретились. – Мы ваши товарищи по несчастью. Отсидите здесь с моё, поймёте наше «ура»…
– В таком случае, приветствую вас! – сказал поляк и поднял руку. Хрущёв продолжал:
– За что вы попали в наши места, и кто вы такой?
– В прошлом – польский генерал, – отвечал поляк весело. – Когда нужно – капитан дальнего плавания. А в настоящий момент – раб русской императрицы. Но в обиду себя нигде не даю…
Байдарка и шлюпка сошлись вместе. Хрущёв пожал поляку руку и заговорил с ним быстро на каком-то незнакомом языке. Поляк ответил.
Я ровно ничего не мог понять из их разговора. Понял только, что они говорили не по-камчадальски и даже не по-китайски.
Их лодки шли медленно. Мы им срезали нос[6] и оставили их далеко позади.
У самого нашего селения на берегу торчала фигура Паранчина. Он начал радостно махать руками. Помог вытащить байдарку и справился о порохе. Отец ничего не ответил, предоставляя мне рассказать камчадалу о нашей поездке. Я это и сделал тут же, угостив Паранчина в придачу половиной сахарного куска.
Отец ушёл домой, а мы с Паранчиным остались на берегу. Он непременно хотел посмотреть новых ссыльных, а я должен был показать ему, который из них поляк. Скоро офицерская байдарка и шлюпка вышли из-за поворота.
Офицерская байдарка причалила к берегу недалеко от нас. А шлюпка с вновь прибывшими пошла дальше, к Большерецку. Начинались сумерки, и шлюпка пропала в сероватой мгле. Паранчин едва разглядел Августа Беспокойного.
Так впервые я увидел человека, который сыграл в моей жизни большую роль. С этого дня всё переменилось в нашем Большерецке. Новости начали возникать так стремительно, как будто за их изготовление принялся сам Паранчин. Тихая жизнь наша была потрясена до самого основания.
Начать с того, что на другой же день в полдень к нам в избу вломился, как безумный, Ванька Устюжинов. Он сел на лавку, отдышался, потом вскочил и заорал:
– В Большерецке открывается школа!..
Дальше он, захлёбываясь, сообщил, что в школе будут учить не только грамоте, но и геометрии и географии. Устраивает школу пленный поляк, которого зовут не Август Беспокойный, а Август Беспойск. И что Нилов приказал начать занятия не позже как через неделю.
Из этого сообщения я прежде всего понял, что поляк мог быть при нужде не только капитаном дальнего плавания, но и учителем и что, таким образом, приезд его в наши края касается и меня.