bannerbannerbanner
Победное отчаянье. Собрание сочинений

Николай Щеголев
Победное отчаянье. Собрание сочинений

Как писать?

 
Всем миром правят пушки…
О, как писать бы лучше?
Писал чеканно Пушкин,
Писал прозрачно Тютчев.
 
 
Учись у них не очень,
Но простотой не брезгуй…
Пусть будет стих отточен
До штыкового блеска.
 
 
Бери слова по росту,
Переливай их в пули.
Пиши предельно просто,
Без всяких загогулин.
 
 
А – главное – пусть копит
Душа суровый опыт
Лихой зимы военной
С победой непременной, –
Чтоб быть всегда живою,
Навеки боевою!
 
<1941>

Родина

 
Людям-птахам мнится жизнь змеею,
Скользкой, без хребта.
Ну, а я? И сам я был – не скрою –
В сонме этих птах.
 
 
Впрочем, нынче я уже не птаха,
Хоть порой пою
Про былое, скомканное страхом,
Про тоску мою.
 
 
Подколодная напасть боится,
Хоть она жадна
До такой, как я, мудреной птицы,
Падавшей до дна,
 
 
Но потом вздымавшейся в полете,
Что твоя душа,
Словно не сидела на болоте,
Перья вороша,
 
 
Словно не шарахалась по-рабьи,
Пряча в крылья грудь,
Словно не шептала: «Ах, пора бы
Мне бы отдохнуть!»
 
 
Страх змеиный мне не гнет колена,
И живу – живой…
Отчего такая перемена?
Гордость – отчего?
 
 
Оттого что и в плену болота,
И в тисках тоски
Родины работы и заботы
Стали мне близки…
 
1942

Город и годы

 
Мне город дается:
рю,
руты
и стриты кривые;
я в их лабиринте
одиннадцать лет
проплутал.
Мне годы даются
гремящие,
сороковые,
кровавый сумбур,
что судьбиной
и опытом стал.
 
 
Мне сердце дается
живое,
но мир-кровопийца
в тиски
леденящей тоски
мое сердце берет.
Оно не сдается,
оно не умеет не биться,
срывается с петель
и все-таки
рвется вперед…
 
 
Я в городе этом,
как в стоге –
помельче иголки,
бродил, ошарашен,
среди зазывал
и менял.
Хозяева жизни –
надменные рыси и волки
сновали победно
и рыскали
мимо меня.
 
 
Притонодержателей кланы,
шакальи альянсы…
А я всё тоскую о Наде
любимой,
о ней,
что тоже любила,
но после…
ушла к итальянцу
за лиры,
что были
влиятельней
лиры моей…
 
 
От многих ударов
в висках –
преждевременно –
проседь…
Да, не без ушибов
закончилась
жизни глава!
Но мчащимся сердцем
я с теми,
кто свергнет
и сбросит
бессмыслицы гнет,
под которым и я изнывал.
 
 
Субтропиков небо
над городом этим
нависло…
Но именно там
полюбилось мне слово:
борьба.
И мой это город,
хоть многое в нем
ненавистно,
мои это годы,
моя это боль
и судьба!..
 
 
Мне город дается –
в бурнусах
из ткани мешковой
сутулятся кули
под солнцем,
палящим сверх мер.
Мне годы даются –
марксизма
и мужества школа,
заочный зачет мой
на гра́жданство
СССР..
 

1943

Шанхай – 1943

 
Я утро каждое хожу в контору
На Банде…
Что такое этот Банд?
Так Набережная зовется тут…
 
 
Над грязной и рябой рекой – дома
Массивные, литые из гранита,
С решетками стальными, словно тюрьмы,
Хранилища всевластных горьких денег,
Определяющих судьбу людскую,
Людей вседневное существованье,
Их хлеб, их свет, их душу, их житье,
Их смертное отчаянье порою,
Угодливую рабскую улыбку,
Дрожание холодных мокрых рук…
 
 
Когда-то мне казалось, что возможно
Ходить на Банд и душу сохранить,
Ходить на Банд, а по ночам творить
Свой собственный, особый мир из песен,
Из сложных и узорчатых страстей,
Из смутных, неосознанных порой
Порывов и вожделений…
Я был наивен – в этом признаюсь.
Хотя признанье это ранит душу,
Верней, лохмотья, что еще трепещут
На месте том, где реяла душа
И где теперь остался лишь бесперый,
Бескрылый мучающийся комок –
Лишь след, лишь тень крылатого когда-то
И гордого когда-то существа…
 
 
Я поутру встаю и умываюсь.
Мне леденит вода лицо и руки.
Потом глотаю тепловатый чай,
Чтоб хоть немного внутренне согреться,
Чтобы, садясь в малиновый автобус,
Затягиваясь едкой папиросой,
Немного разобраться в мутных мыслях,
Немного их в порядок привести…
 
 
Действительность нахальна и сурова.
Порою кажется, что кровью пахнет,
Что в каждом малом закоулке мира
Таится смерть…
Ну что же! Будем жить!..
Еще костюм не до конца истрепан,
Еще не каждый день терзает голод,
Не каждый день болезни пристают…
 
 
Я жить хочу! И ради этой жизни
Готов открыть лицо навстречу смерти
И крикнуть, выдержав ее усмешку:
– Проклятая, тебе мое презренье,
– Тебе плевок
от полумертвеца!..
 
1943

Разные люди

 
Горожанин, к Шанхаю привыкший,
В связи, в связи и в доллары верит…
Вот он едет по Банду на рикше,
Вот шагает к вертящейся двери,
Вот летит на стремительном лифте
В «Мистер-Шмидт-экспорт-импорт-контору»…
 
 
«Дорогой мистер Шмидт, осчастливьте, –
Полминуты всего разговору, –
Приезжайте к нам запросто, друг мой, –
 
 
Мистер Шмидт улыбается кругло, –
Деловитый, осанистый, рыжий, –
Он согласен…
И рад горожанин:
Есть, пожалуй, надежда, что выйдет
Дочка замуж – богатый приманен…
Что с того, что она ненавидит
И осанку, и рыжесть, и говор,
И манеру его чертыхаться, –
Плюсов больше – апартмент и повар
И десятки аспектов богатства…
 
 
Да, таков настоящий шанхаец.
Но в Шанхае есть разные люди…
 
 
Вон шагает чудак, спотыкаясь,
И, уж верно, мечтает о чуде –
О большом лотерейном билете,
Что судьбой посылается в дар нам,
И невеста уж есть на примете…
 
 
Нет, судьба не снисходит к бездарным!..
Почему-то при встрече последней
Усмехнулась Ирина так колко
И не вышла проститься в передней…
Или папенька сбил ее с толку?..
 
 
Так подумав, шагает он вяло, –
От всего, что вокруг, отрешенный…
Еле виден сквозь дождь у канала
Бородатый индус в капюшоне,
Что, как странная статуя, замер
На углу Эдуарда Седьмого…
 
 
И колеблются перед глазами
И волокна тумана гнилого,
И река с зачумленной водою,
И над городом (коршун – не коршун?)
Черный ангел безумья и зноя,
В муке крылья свои распростерший…
 
1943

Карусель

 
Прокуренный, проалкоголенный, –
Сплошной артериосклероз, –
Сидел мужчина безглагольно
И вдруг банально произнес:
 
 
«Времена лихие…
Полюбуйтесь: за сандвич счет.
Цены-то! Как в России
При Керенском еще…»
 
 
Другой, что с ним сидел, ответил
С видом искушенного воробья:
«Возвращается ветер
На круги своя…»
 
 
И первый – вяло, еле-еле,
Промямлил: «Что-то даст апрель?
Н-да. Не на ту мы лошадь сели…
А впрочем, та же карусель…»
 
 
И третьего – меня – тоска сдавила
Многотонным грузом серых буден,
На которых штамп:
«Так было -
Так будет!..»
 
<1944>

Камея

 
Вот я сижу, вцепившись в ручки кресла,
Какие-то заклятья бормочу…
Здесь женщина была. Она исчезла.
Нет-нет! Мне эта боль не по плечу.
 
 
Она всё дать и всё отнять могла бы,
И – отняла!.. Дождь – кап-кап-кап – во тьму.
Прислушиваюсь, улыбаюсь слабо.
За что?.. зачем… так вышло? не пойму…
 
 
Мне ни одной вещицы не осталось –
Увы, увы! – на память от нее.
Остались ночью сны, а днем усталость, –
Похмелье, призрачное бытие.
 
 
Но я ведь вещность придавать умею
Снам, призракам и капелькам дождя…
И вот стихи – резная вещь, камея –
Дрожат в руке, приятно холодя.
 

<1944>

Светильник

 
Ночь, комната, я и светильник…
Какой там светильник! Огарок
Свечи…
Тик-так – повторяет будильник,
Мой спутник рассудочный, старый
В ночи.
 
 
Час поздний. Но светоч чадящий
Внезапно разгонит дремоту
Совсем
И душу хватает и тащит
В былое – назад тому что-то
Лет семь,
 
 
В тот возраст, когда мы любили
И вечность в любви прозревали…
И вот:
То странною сказкой, то былью
Вся жизнь из могил и развалин
Встает.
 
 
Мгновенное заново длится,
Истлевшее светится ярко
До слез…
Забытые вещи и лица, –
Всё снова при свете огарка
Зажглось!
 
<1944>

Море

 
В тот год изранила меня
Судьба (все беды навалились!)…
Чужой всему и всё кляня,
В чужом порту я как-то вылез.
 
 
Ночь. Бар. Горланят и поют.
Тапер (горбун) бренчит ретиво.
И – так отраву подают –
Китаец подает мне пиво.
 
 
Я пью и вдруг впадаю в бред…
Кто тут – глазастой черной кошкой –
Глядит в меня? То пива свет
Или то темень от окошка?..
 
 
Кто шепчет мне: «уйди, уйди!»
Ведь я же гость – так не годится…
Нет, я один, совсем один
Сижу – нахохлившейся птицей…
 
 
Кто душу мне перевернул?
Чей странный голос пить торопит?..
То был ночного моря гул,
Проклятья волн и пены шепот…
 
 
И вот уж я в окно кричу,
Я прямо вопрошаю море:
«Что скажешь, море, мне, ручью,
Несущему большое горе?»
 
 
…В ту ночь я очень много пил.
К самоубийству близок был…
С тех пор я пережил немало,
Но помню город портовой
И бред и страшный смысл того,
Что море мне в ту ночь шептало:
 
 
– «Уйди, уйди!.. Ты тут чужой,
Ты не морской, а земляной,
Беззубый плоский серый ящер…
Твоя тоска – лишь блажь одна.
Ни в чем ты не дойдешь до дна. –
Какой-то ты не настоящий!..»
 
<1944>

Химера

 
Сероватые ползут сторонкой
Сыроватой ватой облака.
Затянули небо тонкой пленкой.
Тошно. Кажется, что смерть близка.
 
 
Что ни шаг – то тысячи препятствий,
Что ни мысль – то тысячи химер.
Чуешь только беды да напасти.
Мир печален и трусливо сер.
 
 
Боль и гибель, жертвы и утраты,
Нож и пуля стерегут везде…
Вот опять бунтовщику Марату
Смерть грозит Шарлотою Корде,
 
 
Вот опять предсмертную истому
С пулей Пушкину прислал Дантес…
Но довольно солнцу золотому
Усмехнуться, как и страх исчез.
 
 
Ненадолго, к счастью, меркнет вера,
Ненадолго гибнут бунт и труд…
Всё равно рассеются химеры,
Всё равно за горизонт уйдут.
 
 
Где бы ты ни находился, где бы
Ни встречал от облаков рябой
День, а все-таки улыбка неба
Вечно голубеет над тобой!
 
 
Одолеем мы химеры эти,
Страхи и сомненья зачеркнем, –
Взрослые умом, душою дети,
С юностью, с надеждами, с огнем, –
Через всё пройдем, перешагнем!
 
<1944>

Пустыня

 
Выжженный –
как пустыня,
Гулкий –
как вблизи водопад,
Каменный –
с головы и до пят –
Город в безразличии стынет…
К вечеру устанешь, как рикша,
С мыслью: «не сойти бы с ума»,
Бродишь, ни к чему не привыкши…
Кажется – пустыня… тюрьма…
Право –
что тебе-то осталось,
Что на твою долю пришлось?..
Только
пустота и усталость,
Только
одинокая злость,
Только
лихорадочность бега,
Сутолока без конца,
Судорога вместо лица…
Пусто:
ни одного человека,
Голо:
ни одного деревца!
 
<1944>

Ангелы

 
Нужна ли лирика сейчас?..
Нет, нет и нет! Как будто ясно!..
Но, на минуту отлучась
От современности всевластной,
Чтоб тотчас к ней вернуться вновь
Таким же злым, на всё готовым,
Про вас, печаль, про вас, любовь,
Шепну украдкою два слова…
Вот я гляжу по сторонам…
Войдете вы – душа рванется
К той нежности, которой нам
Так мало в жизни достается.
Душа печальна и проста,
В ней нет усмешки, всё кривящей…
Откуда эта простота?
От вас, мой друг, чуть-чуть увядший.
Ко мне вернулись детства сны.
Откуда? Это вы мне снитесь.
И в эти сны заплетены
Луны серебряные нити.
Достаточно поймать ваш взгляд, –
С души как будто сброшен камень.
Как будто ангелы летят
Над перистыми облаками,
Их очень много – целый рой.
Но тут я говорю: довольно!
Я рву с заоблачной игрой,
При слове «ангелы» невольно
Усмешка вновь лицо кривит,
И явь страшна и не согрета…
И не до этой нам любви,
И не до нежности нам этой!
 
<1944>

Феникс

 
Курю
и смотрю
из-за дымных облак.
Хочется
чего-то
этого

Роняю пепел,
и вдруг
ваш облик
пронесся в дыму,
и – нет его!
Но снова
зоркая
душа согрета
(а только что
мерзла и слепла)…
Феникс,
кажется,
называется это
странное
восстанье
из пепла!..
 
<1944>

Сквозь цветное стекло

 
О музыки неверная стезя!
Верзила, возведенный в менестрели,
Пропел… Аплодисменты озверели.
А в зале яблоку упасть нельзя.
 
 
Потом он снова вышел, лебезя.
Заныл рояль, изобразив свирели.
Актер с тапером, расточавшим трели,
Сошлись, как закадычные друзья…
 
 
И двойственное вызывают чувство
Тех песен надболотные огни…
Чем он толпе собравшейся сродни?
 
 
Гипноз. Цветное стеклышко искусства.
Беспечный трутень средь безумных пчел…
Насытился, откланялся, ушел.
 
<1944>

Кошка

 
Вот мы снова встретились,
Встреча роковая…
В шубе и в берете вы
Ждете у трамвая.
 
 
Спрашиваете новости,
Хвалите погоду,
Оживает снова всё,
Как тогда – в те годы…
 
 
Как сдержать рычанье мне?
Как держаться смело?..
Полное отчаянье…
Что я буду делать?
 
 
Ах, опять мяукаю,
Ах, опять безвластен
Я над этой мукою
И над этой страстью.
 
 
Мне любви бы крошечку –
Весь бы страх растаял…
Но ведь вы, как кошечка,
Замкнутая, простая,
 
 
Уж в трамвай заходите,
И кондуктор свищет.
И опять – как в годы те -
Я торчу, как нищий…
 
<1944>

Достоевский

 
До боли, до смертной тоски
Мне призраки эти близки…
 
 
Вот Гоголь. Он вышел на Невский
Проспект, и мелькала шинель,
И нос птицеклювый синел,
А дальше и сам Достоевский
 
 
С портрета Перова, точь-в-точь…
Россия – то вьюга и ночь,
То светоч, и счастье, и феникс,
И вдруг, это всё замутив,
Назойливый лезет мотив:
Что бедность, что трудно-с, без денег-с…
 
 
Не верю я в призраки, – нет!
Но в этот стремительный бред,
Скрепленный всегда словоерсом,
Я верю… Он был и он есть,
Не там, не в России, так здесь,
Я сам этим бредом истерзан…
 
 
Ведь это, пропив вицмундир,
Весь мир низвергает, весь мир
Всё тот же, его, Мармеладов
(Мне кажется, я с ним знаком)…
И – пусть это всё далеко
От нынешнего Ленинграда! –
 
 
Но здесь до щемящей тоски
Мне призраки эти близки!..
 
<1944>

Россия

 
Ярмо тяготело. Рабы бунтовали.
Витала над Пушкиным тень Бенкендорфа…
Россия! Советской ты стала б едва ли,
Когда б не пробилась – травою из торфа,
 
 
Пожаром из искры… Былое так близко,
Так явственно нам в эти годы нашествий…
Недаром изглодан в чахотке Белинский,
Недаром в Сибири зачах Чернышевский!
 
 
Недаром герои твои темнолицы,
С прищуром, с усмешкой – то мудрой, то детской…
Из этой усмешки, из этих традиций
И соткано слово: советский, советский!..
 
 
Что может быть этого света прекрасней,
Тобою, Россия, зажженного света?
Она не исчезнет, она не угаснет,
Она не померкнет – преемственность эта!
 
<1944>

Дом

 
Нравится мне этот дом
с садом, с прудом,
в шесть комнат (из них
четыре больших)…
 
 
Светел, уютен,
чист, но не для меня.
Ведь я беспутен –
пьяница, размазня…
 
 
Чтобы в этом доме
хоть час пробыть,
мало бродить в истоме, –
надо его купить.
 
 
А я – бездельник –
вечно хожу без денег…
 
 
У этого дома
хозяин – гном,
старик незнакомый…
Вот и шляюсь я под окном
пó два пó три
битых часа
и гном с досадою смотрит,
откуда взялся́
бездомный бродяга, –
зло смотрит, искоса,
так бы взял и высказал:
«мой, мол, дом и бумага
в исправности купчая, –
дескать, голубчик, –
самое лучшее –
уйди, не торчи под окном…»
 
 
И дом,
где бы встречались
я и мои друзья,
за меня опечалясь,
будто шепчет: «дружок, нельзя…
хотя и хороший знакомый ты
и бездомная птица ты…»
 
 
У этого дома комнаты –
все, кроме одной, пусты!..
 

<1944>

 

Зеркало

 
Знаю:
в эту ночь
печально,
молча, ты
пристально глядишься
в бездну зеркала.
Где твой смех бывалый,
колокольчатый?..
Всё-то потускнело,
всё померкло!
 
 
Сжаты плотно губы –
одиночество.
Вот мелькнет улыбка –
невеселая.
Всё не так,
не так,
не так,
как хочется!
Руки какие-то вялые,
тяжелые…
 
 
А ведь было время
предпохмельное.
Были вместе мы
до жизни жадные.
Сквозь разлуку
тридевятьземельную
шлю тебе мой шепот:
ненаглядная!..
 
 
Ты не думай:
«он там с кем-то радуется»,
нет, я тоже, тоже
в одиночестве,
ночью та же боль
ко мне подкрадывается:
всё не так,
не так,
не так,
как хочется…
 
 
Это я
в себе
тебя
разглядываю.
Не письмо пишу,
костер раскладываю.
Вспыхнет ли костер?
Взовьется ль на небо?
Встретимся ли мы
с тобой
когда-нибудь?
 
<1944>

Поэт

 
Я – поэт… Мне тяжко званье это.
Чем я оправдаю хилый труд?..
И клянешь, клянешь удел поэта,
И вопросы злые душу жгут.
 
 
Так и сдохну? Так без счастья сгину?
Так сгорю на медленном огне?..
Прочь стихи! Сегодня я прикину,
Сколько, сколько это стоит мне.
 
 
В день штук сорок папирос едучих,
Не считая всех ночей без сна,
Да небес больных в тяжелых тучах –
Так, что и не скажешь, что – весна.
 
 
И за эти дни, за эти ночи,
За надсад груди и взора муть
Все меня бранят: «чего он хочет?
Для чего такой неверный путь?»
 
 
Я согласен. Я вполне согласен,
Что нельзя так жить, себя казня…
Мир прекрасен, божий свет прекрасен, –
Всё прекрасно, но не для меня!..
 
<1944>

«Я денно и нощно молился суровому богу…»

 
Я денно и нощно молился суровому богу,
Чтоб он мою страсть мне простил или сам погасил ее.
Я долго не знал, на какую мне выйти дорогу…
Томленье. Бессилие…
 
 
Но как-то я понял, что каждый усталый и слабый
(И я в том числе) обращается к богу и ластится
И молит умильно: «О господи, дай мне хотя бы
Полпорции счастьица!..»
 
 
Да, так – что скрывать? – я молился надменному богу,
Когда его имя писал еще с буквой заглавною…
И только годам к тридцати вышел я на дорогу –
Широкую, славную –
 
 
Не к счастью, а к знанью, вперед устремляя со страстью
Глаза ненасытной души, неизменно бессонные…
Я думаю, это и есть настоящее счастье
И радость весомая!..
 
1945

«Человек умрет. Его забудут…»

 
Человек умрет. Его забудут
Даже те, кто были с ним на «ты»,
Даже если в год два раза будут
На могилку класть цветы…
 
 
Но иной умерший, добрый, сильный,
Что внушал нам, злым и слабым, стыд,
Одолеет холод замогильный,
Непременно отомстит!
 
 
Отомстит нам жизнью в жвачке и в зевоте.
В суете и в сутолоке дня
Он нам скажет:
«Так-то вы живете!
Так-то помните меня!..»
 
 
Мы вдруг ощутим не без боязни
Тихий, странный замогильный свет.
И для нас не будет хуже казни –
Хуже этой казни нет! –
 
 
Чем упрек от скрытого в могиле,
Чем укор суровый от лица
Ставшего легендою и былью –
Более, чем мы, живого мертвеца…
 

1945

 

В первые дни после 9 мая 1945 года

 
Она и он за столиком сидят
И видят исключительно друг друга.
Неподалеку – янки, пять солдат
Вокруг большой бутылки, полукругом.
Пьют и смакуют скверный каламбур.
Дрожит окно, трамвай несется тряский.
Жарища и отчаянный сумбур,
Водоворот людской и свистопляска.
 
 
Она и он не слышат ничего.
Им в то же время слышно всё на свете,
Что надо. Сдержанное торжество
На испитых и бледных лицах этих…
 
 
У ней родных угнали в Освенцим,
А он едва не угодил в Майданек.
Один. Одна…
Прислушиваюсь к ним.
Она (чуть шелестя губами): «Янек…
О, если бы ты знал!» А он, склонив
Лицо, с улыбкой тонкой пониманья,
Ей говорит: «Ты на меня взгляни
И улыбнись, и всё забудем, Анни…»
 
 
Слова просты и вроде бы пусты.
Но в каждом слове, даже в каждом слоге
Душа к душе – наведены мосты,
Душа к душе – проложены дороги.
 
 
И это пир, любви раздольный пир
В кафе дешевом, в грохоте трамвая…
Им кажется, что в них одних – весь мир…
 
 
А мир о них и не подозревает!
 

1946

Расстались!..

 
Я в юности клялся, что выделюсь,
Что в люди я выскочу – клялся…
И вот в Новый год мы увиделись
(Лет восемь я с ней не видался).
 
 
Вся в блестках и кольцах она, ну, а я еще
Всё в том же потертом шевиоте…
Сказала с улыбкой сияющей:
– Вот встреча!.. Ну как вы живете?..
 
 
Что я ей отвечу? И так она
Всё видит: и складки заботы
У рта, и портфельчик истасканный…
Всё видит и прячет зевоту.
 
 
Беседа шла самая светская:
Дней юности мы не касались.
Потом ее рученька детская
Скользнула мне в руку – расстались.
 
 
Расстались.
Чужие!..
Сегодня я
Всю ночь, видно, буду не спать,
Шептать:
«Это ад, преисподняя…»
Себя и ее проклинать,
Зализывать раны опять…
 
 
А дни-то стоят – новогодние!
 

1946

Свердловск. 1950-1974

Журналист
(Памяти Николая Петереца)

 
Опять листаю годы за границей –
Как опускаюсь в черную дыру…
Но были ведь и светлые страницы?
Да, да… И в памяти возникнут вдруг:
Пропахшая лекарствами больница,
Под белой простыней угасший друг.
 
 
Той простыни он никогда не сбросит:
Он стал землей китайской и травой.
Но, знаю, он с меня и мертвый спросит:
«Чем дышишь ты, как ты живешь, живой?»
 
 
Лишь в дни, когда я мелок, пуст и низмен,
Мой друг во мне убийственно молчит…
Впервые – думаю – о ленинизме
Я от него понятье получил.
 

«Советскую мы делали газету…»

 
Советскую мы делали газету
В Шанхае. Он порой до трех утра
Над гранками клонился душным летом.
Изматывали мокрая жара,
Туберкулез и прочие болезни.
Потом он слег, почти лишился сна
И, помню, бредил:
«Сделать смерть полезней…
Да, да… Пусть повоюет и она…»
О, это рвенье честное, святое!
Стояли мы, газетчики, над ним,
Я, помню, думал, что гроша не стою,
Здоровый, перед этаким больным.
Когда в его лице усмешки лучик
Маячил, боль и бледность оттеня,
Жгла чуть не зависть: до чего ж он лучше,
Умней, сильней, во всем первей меня!..
А он, бессонный, бредит про дороги,
Которыми пойдет весь род людской.
Победы скорой предрекает сроки
И рубит воздух худенькой рукой, –
 
 
Травинка малая…
Как льдинка, твердый,
Как искорка, готов разжечь костер…
 

«Шел год грохочущий, сорок четвертый…»

 
Шел год грохочущий, сорок четвертый…
Воды и крови утекло с тех пор
Немало.
Я в стране труда и мира.
Но не забыть мне тех далеких дней,
Когда тоска по родине томила
И с каждым днем мне было всё больней,
Что я живу – проклятье! – вне России,
Что, видно, надо с корнем вырывать
Зеленый куст в пустыне ностальгии –
Мою мечту: в Москве бы побывать, –
Мечту, что с детства окрыляла душу,
Потом несбыточною стала вдруг…
 
 
Я знаю: я зачах бы от удушья
В Шанхае, если бы не этот друг,
Который научил меня работать
Для родины и зло меня корил
За глупую лишь о себе заботу,
Который, помнится, так говорил:
«Нам чудо-родину судьба дала…
Любить ее, не знав ее тепла, –
В такой любви серьезность есть и сила…
Страдание ее не угасило,
Сомнение ее не умертвило,
Изгнанье накалило добела!..»
 

«Пропахшая лекарствами больница…»

 
Пропахшая лекарствами больница,
Тот день – одиннадцатое декабря,
Та ночь, та сизо-мутная заря
Мне кажутся порою небылицей…
Но нет: всё это было, и – не зря!
 
 
…В то утро (буду протокольно краток)
Сошлись в палате мы, его друзья,
Молчим и прячем от него глаза.
Он был в сознании, он нам сказал
Чуть иронически:
«Не надо пряток,
Да и от правды спрятаться нельзя…
Живем на политической помойке,
Под оккупантами, чуть не в плену.
Но я, и лежа вот на этой койке,
Настроен на московскую волну.
Наш путь на родину, хотя и тяжек, –
Он всё же в гору путь, а не с горы…
“Игра не стоит свеч”, – нам скептик скажет, –
Врет: стоит, если нет другой игры!..
Известно: танк пером не протаранишь,
И лист газетный, ясно, не броня,
Но, душу Лениным воспламеня,
Мы родине теперь нужней, чем раньше…
Вот так-то… жить нам дальше… без меня…»
«Жить!» – рубанул рукой он, сам весь выжжен
Бессонницей, прикончившей его;
Вздохнул рывком и лег, навек недвижен;
Глаза как лед, лицо как мел – мертво…
 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru