В тот же вечер принесли к Юлии следующее письмо: «Я не нарушил данного слова; не оскорбил тебя ни жалобою, ни укоризною; надеялся на силу нежности и любви моей, обманулся и должен терпеть! После того, что я видел и слышал, нам нельзя жить вместе. Не хочу обременять тебя моим присутствием. Права супружества несносны, когда любовь не освящает их. Юлия – прости! Вы свободны! забудьте, что у вас был супруг; долго или никогда об нем не услышите! Океан разделит нас. Не будет у меня ни отечества, ни друзей; будет одно чувство, для горести и меланхолии! В приложенном пакете найдете бумагу, по которой можете располагать моим имением; найдете еще портрет – бывшей супруги моей… Нет, я возьму его с собою; буду говорить с ним как с тению умершего друга; как с единственным и последним милым предметом умирающего сердца!»
Надобно знать, что Юлия, увидев Ариса в аллее, несколько минут сидела безмолвно; потом бросилась вслед за ним, назвала его два раза именем… голос ее прервался, ноги подогнулись – она должна была опереться на плечо князю и едва могла дойти до дому. Там, не видя Ариса, упала на софу, закрыла лицо руками и не говорила ни слова. Тщетно приступал к ней услужливый князь, тщетно старался успокоить ее – она молчала.
Дрожащею рукою схватила Юлия письмо Арисово, прочитала его, и слезы в три ручья покатились из глаз ее. Князь хотел взять письмо. «Постой! – сказала она твердым голосом. – Ты не можешь его читать: оно писано добродетельным! Туман рассеялся – и я презираю себя! О женщины! вы жалуетесь на коварство мужчин: ваше легкомыслие, ваше непостоянство служит им оправданием. Вы не чувствуете цены нежного, добродетельного сердца; хотите нравиться всему свету, гоняетесь за блестящими победами и бываете жертвою суетности своей[4]. Государь мой! вы видите меня в последний раз. Обманывайте других женщин, смейтесь над слабыми; только прошу забыть, оставить меня навсегда. Я не обвиняю никого, кроме собственной безрассудности моей. В свете не будет вам недостатка в удовольствиях; но я гнушаюсь вами и всеми подобными вам. Клянусь самой себе, что отныне дерзкий порок не осмелится взглянуть мне прямо в глаза. Дивитесь скорой перемене; верьте ей или не верьте – для меня все одно». Сказала и, как молния, исчезла.
Князь стоял, подобно неподвижной статуе; наконец опомнился, засмеялся – искренно или притворно, оставим без решения, – сел в карету и поехал в спектакль.
Юлия, узнав, что Арис уехал из Москвы неизвестно куда и только с одним камердинером, сама немедленно оставила город и удалилась в деревню. «Здесь протекут дни мои в безмолвном уединении, – сказала она со вздохом. – Сельский домик! я могла, но не умела быть счастлива в тихих стенах твоих; я вышла из тебя с достойнейшим, нежнейшим супругом; возвращаюсь одна, бедною вдовою, но с сердцем, любящим добродетель. Она будет моим утешением, моим товарищем, моею подругою; я буду рассматривать, буду целовать образ ее в чертах незабвенного Ариса!» – В сию минуту слезы ее капали на портрет его, который она в руках держала.
Надобно отдать справедливость вам, любезные женщины: когда вы на что-нибудь решитесь, не в минуту легкомыслия, не словом, но душою и с глубоким чувством истины – твердость ваша бывает тогда удивительна; и славнейшие герои постоянства, которых до небес возносит история, должны разделить с вами лавры свои.
Юлия, которая на тоненький волосок была от того, чтобы сделаться новою Аспазиею, новою Лаисою, Юлия сделалась вдруг ангелом непорочности. Все суетные желания замерли в ее сердце; она посвятила жизнь свою памяти любезного супруга; воображала его стоящего перед собою; изливала перед ним свои чувства; говорила: «Ты меня оставил, ты имел право оставить меня; не смею желать твоего возвращения – желаю только спокойствия любезной душе твоей; желаю, чтобы ты забыл супругу свою, если образ ее мучит твое сердце. Будь счастлив, где бы ты ни был! Со мною милая тень твоя; со мною воспоминание любви твоей – я не умру с горести! Хочу жить, чтобы ты имел в свете нежного друга. Может быть, посредством тайной симпатии, сердце твое, невзирая на разлуку, на пространство, которое нас разделяет, согреется, оживится моею любовию; может быть, погруженному в тихий сон, веющий Зефир скажет тебе: Арис не один в мире. Откроешь милые глаза свои и вдали, в тумане увидишь горестную Юлию, которая следует за тобою своим духом, своим сердцем; может быть… ах! я против воли своей желаю… Нет, нет! хочу обожать его без всякой надежды!»
В душе ее царствовало тихое уныние, более приятное, нежели мучительное. Добродетельные чувства несовместны с тоскою: самые горькие слезы раскаяния имеют в себе нечто сладкое. Прекрасна и заря добродетели; а что иное есть раскаяние?
Скоро Юлия узнала, что она беременна; новое, сильное чувство, которое потрясло душу ее! Радостное или печальное? Юлия несколько времени сама не могла разобрать идей своих. «Я буду матерью?.. Но кто возьмет на руки младенца с нежною улыбкою? Кто обольет его слезами любви и радости? Кому я скажу: вот сын наш! Вот дочь наша! Несчастный младенец! ты родишься сиротою, и образ горести будет первым предметом открывающихся глаз твоих! Но… так угодно провидению! Новая обязанность жить и терпеть без роптания! Родись, милый младенец! Сердце мое будет тебе отцом и матерью. Я утешусь для тебя и тобою; не оскорблю нежной души твоей ни горестными вздохами, ни мрачным видом! Одна любовь ожидает тебя в моих объятиях, и час твоего рождения обновит жизнь мою!»
Юлия хотела приготовить себя к священному званию матери. «Эмиль», книга единственная в своем роде, не выходил из рук ее. «Я не умела быть добродетельною супругою, – говорила она со вздохом, – по крайней мере, буду хорошею матерью и небрежение одного долгу заглажу верным исполнением другого!»
Она считала дни и минуты; пристрастилась заранее к милому младенцу, еще невидимому; заранее целовала его в мыслях своих, называла всеми нежными именами, и всякое его движение было для нее движением радости.
Он родился – сын, прекраснейший младенец, соединенный образ отца и матери. Юлия не чувствовала болезни, не чувствовала слабости; им, им только занималась, им дышала; плакал – улыбалась, чтобы заставить его улыбнуться, и сердце ее, вкусив сладкие чувства матери, открыло в себе новый источник радостей, чистейших, святых, неописанных радостей. Не уставали глаза ее, смотря на младенца: не уставал язык ее, называя его тысячу раз любезным, милым сыном! Огнем любви своей согревала она юную душу его; наблюдала ее начальные действия, от первой слезы до первой его усмешки, и вливала в него нежными взорами собственную свою чувствительность. Нужно ли сказывать, что она сама была кормилицею своего сына?