Над Крестовским царит июньская бледно-лиловая ночь. Неистово свистят у пристани последние пароходы, зазывая к себе обратных пассажиров. Вон и французская каскадерка, развалясь в коляске, помчалась отдыхать от вечерних трудов в один из чернореченских французско-татарских ресторанов. Рядом с ней откормленный купеческий телец, сбежавший из снотворного Лесного. С жаром нашептывает он ей любовные речи, мешая французские слова с русскими, а она, плотоядная, бьет его по носу перчаткой и картавит: «Va, inbécile!»[7]По дороге к Яхт-клубу «хуторочек стоит», «молодая вдова в хуторке там живет», да еще какая вдова-то? Тут и двор лесной, и плитная ломка, и кирпичный завод, а каменных лавок по рынкам так и не перечтешь! Из себя – кровь с молоком. Только восьмой месяц как освободилась она из-под мужнина кулака и теперь цветет на славу купечества и на задор женихам-голышам. Синяки давно поджили, вес тела прибавился на шестнадцать фунтов. Вот сидит она у себя в саду на скамеечке в белом шитом пеньюарчике, вздыхает и говорит своей горничной:
– Нет, Маша, ни за кого я теперь замуж не выйду, окромя офицера, потому хочу деликатных чувств попробовать. Достаточно уже поломалось надо мной это самое купечество!
– Ах, Александра Павловна! И в купечестве можно деликатность чувств встретить; выбирайте только себе бедненького; тогда он и не заломается перед вами. Вон Застрелин, что у Ледова в приказчиках живет… Ну чем не жених? – отвечает горничная.
– Это действительно! – раздается возглас, и в калитку, как бомба, врывается курчавый и румяный блондин.
– Ах! Ай, боже!.. Как вы испугали! Даже внутри все трясется! – раздаются возгласы; но блондин стоит как вкопанный. На нем яхт-клубская фуражка с позументом и сюртук со светлыми пуговицами и якорями.
– Желали беспременно офицера видеть – извольте, – говорит он и делает под козырек. – Оно хотя я и не офицер, но все-таки на линии… Нам иногда и городовые честь отдают. Нарочно для вас только и в члены записался. А что насчет деликатности чувств, так у нас их, может быть, больше, чем у иного генерала. Решите: жизнь или смерть? Ваша рука или могила?
– Уйдите, Семен Парфеныч! Ну что могут подумать после этого? Вдруг вы и у меня ночью! Уйдите! – упрашивает вдова.
– Не уйду-с, потому уж мне больше невтерпеж. Еще один отказ с вашей стороны, и завтра же вы прочтете в ведомостях: «Вынуто из воды хладное тело неизвестного звания мужчины, по-видимому, из дворян».
– Ах, боже мой! Да не могу же я так сразу решить.
– Коли требуется, мы после свадьбы и приютский мундир в прибавку раздобудем. Стоит только триста рублей внести.
– Не надо мне, ничего не надо! Не срамите меня! Вдруг кто увидит!
– Еще больше срамить буду. «Караул» закричу. Пущай, по крайности, все знают, пущай мараль на нас пойдет, и тогда вы уж поневоле согласитесь. Скажите, в чем теперь препона? Что шпаги при яхт-клубском мундире нет? Так она будет-с… выхлопочем!.. А купить ее – плевое дело! Да ведь и заправский офицер свою шпагу дома снимает.
– Семен Парфеныч!
– Ни слова больше! Да или нет? Вот у меня и яд в банке. Тут стрихнина сидит. Выпущу ее, и шабаш!
Блондин вытаскивает из кармана пузырек.
– Ах! Страсти какие! – стонет вдова. – Дайте хоть до завтра подумать.
– А в заднем кармане тридцатиствольный пистолет заряжен. Так все тридцать стволов в себя и всажу. Пусть хладный труп мой, поверженный на смерть бездушной интриганкой, клюют дикие враны и пожрут хищные звери! Прикажете пистолет вынуть?
– Ах, оставьте, оставьте! Что вы! Послушайте, мне нужно хоть с родными посоветоваться… что те скажут…
– Прощайте, коли так… – меланхолически произносит блондин.
– Куда же вы? – испуганно спрашивает вдова.
– Я ближусь к гробовой доске… Сниму с пояса у себя ремень и повешусь где-нибудь у вас на задах, в сарае. Придет полиция, найдет у меня в кармане записку: дескать, лишил себя жизни смертоубийством через коварную вдову купца первой гильдии Александру Павлову, коя сама меня совлекла в любовные сети… Будьте счастливы! Роковая минута наступила!
Блондин делает несколько шагов. Вдова ломает руки и плачет:
– Маша, что мне делать? Семен Парфеныч! Господи! Послушайте! Постойте!
– Извольте, я остановлюсь, но для того, чтобы сказать последнее прости. Хорош афронт для вдовы: в ее даче и вдруг безвременно погибший удавленник! А хладный труп мертвеца является ей по ночам в сновидениях в виде летучих мышей и щелкает зубами, как шкилет, и жжет ее пламенным дыханием. Довольно! Прощайте навсегда!
Блондин бежит и на ходу снимает с себя ремень.
– Согласитесь, сударыня! Ей-ей, он удавится! У него и дикость во взоре началась! – шепчет горничная.
– Семен Парфеныч! Воротитесь! Я согласна! – кричит вдова.
Через минуту блондин у ее ног, стоит на коленях и целует ее руку.
– Но я не верю своему счастию! Не верю! – говорит он. – Вдруг я уеду, и завтра отказ! Побожитесь, что вы действительно согласны!
– Ей-ей, согласна!
– Скажите: будь я анафема проклятая, коли передумаю!
– Этого я не могу, Семен Парфеныч.
– Не можете? Прощайте! Где мой ремень? Где кровожадная стрихнина?
– Согласна, согласна! Будь я анафема… – произносит вдова.
Поцелуи, рукопожатия, даже слезы.
Через полчаса лихач, стоявший за углом, мчит блондина по Крестовскому шоссе.
«Поддел королевну, – думает блондин и улыбается. – А ведь чуть было не ускользнула! Вот и знай после этого нашего брата гостинодворского приказчика! Нет, с женской нацией надо всегда на ура действовать! Фу! Смучился даже! Ну, теперь можно и себя потешить!»
– Николай! Сыпь в Новую Деревню на первую линию! Дуй белку в хвост и в гриву! – кричит он лихачу.
В «органной» комнате трактира купца Шубина, что на углу Апраксина переулка и Садовой, сидят два купца. Один седой, одет по-русски, борода не подстрижена, лицо темное, как бы суздальского письма; другой – молодой блондин, с еле пробивающейся бородкой, в пиджаке, лицо полное и румяное, смахивающее на филипповскую сайку. На столе чайный прибор с опрокинутыми кверху дном чашками и недопитый графин водки с рюмками. Старый купец мрачен, хмурится и то и дело утюжит то лицо, то шею красным фуляровым платком. Молодой старается его разговорить.
– Вот этот трактир, дяденька, так сказать, наша чайная антресоль и есть, где мы кишки свои полощем, – рассказывает молодой купец. – Конечно, в обыкновенное время мы на черной половине на пятнадцать копеек двоим пьем, но с хорошим покупателем для близиру и сюда заглядываем. Как вам нравится заведение? Все чисто, прислуживающие в порядке…
– Ничего; только у нас в Москве много лучше, – отвечает старый купец и почему-то глубоко вздыхает.
– Это точно-с, это действительно, но все-таки теперича орган… и даже какие угодно травиаты играет. В органе пальба устроена, как бы пушкам наподобие.
– Дрянь! У нас и органы лучше, и травиаты лучше. У нас в Москве травиаты-то с колоколами.
– Что ж, это и здесь есть. Тс! Василий, заведи травиату с колокольным звоном! – приказывает молодой купец.
– Не надо! Не надо! – машет рукой старый купец и опять вздыхает. – У нас порядки не те, – продолжает он. – У нас ежели теперича обстоятельный купец придет в среду или пятницу в трактир и спросит водки, так половой не посмеет тебе подать на закуску скороми, а мы даве пришли – нам бутиврот с ветчиной тащат. Значит, в ваших половых образования настоящего нет.
– Это, дяденька Анисим Романыч, не от необразования, а просто от меланхолии, так как они много головного воображения в себе содержат. Дяденька, да что ж вы водочки-то? Пожалуйте! – спохватывается молодой купец и берет графин.
– Не буду, не хочу.
– Ну, легонького, шато-морги?
– Неравно еще шататься и моргать будешь. Довольно!
– Это насчет шато-морги только одна антимония. Вот портер действительно после водки ноги портит. Хотелось бы мне, дяденька, чем-нибудь вас питерским угостить, чего у вас в Москве нет, да в такое голое время пожаловали, что совсем пустота выходит. Вот ежели бы весной – у нас корюха свежая, летом – лососина невская. Сиговой икорки не прикажете ли?
– Ну тебя! У нас в Москве насчет еды разве только птичьего молока нет. У нас именитый купец в постные дни без живой стерляди за стол не садится, а вы треску сухую жрете.
– Так ведь и у вас купец не живую же стерлядь ест, а битую и потом вареную.
– Еще бы он тебе живьем ее проглотил! Ты не шути, коли я говорю серьезно.
– Я, дяденька, и не шучу, а только обидно, что вы Петербург в такую критику пущаете. Есть и у нас много хорошего. Теперича Нева, набережная, дворцы, Невский проспект, Адмиралтейство, и в нем пушка в тысячу пудов стреляет.
– И у нас в Москве есть пушка, да еще какая: Царь-пушка! В ней, может, десять тысяч пудов.
– Так ведь она не стреляет, а больше так, для виду.
– Дурак! Выстрели-ка из нее, так все кремлевские стены повалятся, колокола с колоколен слетят. Вот ежели бы ее под Плевну, так уж та в два дня была бы в наших руках.
– Зачем же ее не перевезли?
– Дубина! Затем, что ни одна железная дорога такой тяжести не выдержит.
Молодой купец конфузится и начинает выводить пальцем вавилоны по мокрому подносу.
– Я, дяденька, к вам всей душой, а вы ругаетесь.
– Да как же не ругать-то тебя, коли ты над нашей святыней кощунствуешь! «Не стреляет»! «Для виду»! После этого и наш Царь-колокол звонить не может?
– Конечно, не может, коли у него край отбит.
– «Край отбит»! Вот как схвачу тебя за виски да начну по всей горнице таскать, так будешь знать! – горячится старый купец.
– Помилуйте, дяденька, за что же такие комплименты, даже при прислужающих? – недоумевает молодой купец.
– А за то, чтобы ты слов таких не говорил! Ежели он не звонит, то не потому, что у него край отбит, а потому, что люди развратились и по своей греховной нечистоте поднять на леса его не могут. Вот отчего он не звонит, богохульник ты эдакой.
Молодой купец всплескивает руками.
– Господи боже мой! Из-за колокола, из-за неодушевленной твари, и такие, можно сказать, ругательные куплеты от дяди своему единоутробному племяннику! – восклицает он.
– Молчи, пока цел! Как ты смеешь колокол неодушевленной тварью называть? Ах ты, волчья снедь! Да после этого я с тобой и за одним столом не хочу сидеть!
Старый купец встает, хватается за шапку и идет из комнаты; молодой, растерявшись, смотрит ему вслед и разводит руками.
– Дяденька! Вернитесь хоть травиату-то с колокольным звоном послушать! – кричит он.
В ответ раздается плевок.
Воскресный день был душный, жаркий. Разбогатевший мастеровой, записавшийся в купцы и именующий себя уже фабрикантом, Роман Кирилыч Семижилов, велел «закладать шведку в шарабан», а сам начал надевать себе на шею медаль на анненской ленте.
– Надевай гродафриковое-то платье да сбирайся! – крикнул он жене. – К приставу в гости на дачу поедем.
– Ну вот! Охота к приставу! Будто уж лучше-то места и не нашел. Сиди у него как на иголках, да оглядывайся, чтоб лишнего слова не сказать, – откликнулась жена.
– Дура! Да ведь он тебе кум, ты с ним у городовихи крестила, так чего тебе бояться?
– Мало ли, что у городовихи! У городовихи все это при протопопе происходило, опять же, дьячок был. Ну а там в его собственном доме будем. Что захочет, то с нами и сделает.
– Ах, какие понятия! Что ж он, по-твоему, сечь нас будет у себя-то в гостях, что ли?
– Не сечь, а как ему что поперечишь, он сейчас и крикнет: «Взять их в кутузку!» Я и городового-то своего боюсь. Нет, поезжай один, а я не поеду!
– А я тебе говорю, что поедешь! – топнул ногой муж. – Что это за музыка! Человек в гости к себе зовет при всех своих чувствах, а у нее кутузка на уме! Где ж это видано, чтоб гостей в кутузку сажали!
– Да ведь он пристав.
– Молчи!
Жена заплакала, но все-таки начала одеватьея. Муж был весел, ходил по комнате, напевал себе «Стрелочку» и время от времени любовался в зеркало на свою медаль.
– Надень бриллиантовую браслетку! – снова крикнул он жене. – Можешь ею приставше глаз уколоть. Наверное у нее такой браслетки нет. Пусть почешется.
Перез полчаса быстрая шведка несла их по Каменно-стровскому проспекту. Ехали без разговоров. Роман Кирилыч далеко уже был не так весел, как дома, сдержал лошадь и, едучи шагом, сказал жене:
– Сомнение меня берет: зачем это я приставу понадобился? Ни разу и на именины-то к себе он меня не звал, а тут зовет запросто на дачу, на кофий.
– Ага! Вот видишь, ты и сам боишься! – заметила жена.
– Что ты! Ни в одном глазе! Да нешто он смеет что-нибудь у себя на даче?.. Ну, вся беда, что раскричится, зачем у меня на фабрике непрописанный народ живет, а задерживать человека он не смеет.
Опять пустили лошадь рысью и опять остановили ее.
– Разве купить ему пару дынь в подарок, что ли? – обратился муж к жене. – Вон дыни продают.
– Конечно, купи. Все-таки лучше задобрить, – отвечала жена. – По-настоящему пирог бы следовало, – прибавила она.
– Ну вот! Пирог – это купцу ежели, а приставу самое лучшее – дыню.
Купили пару дынь и начали подъезжать к даче пристава. Роман Кирилыч совсем обробел. Руки у него тряслись. Он ехал не своей рукой и чуть не задел колесом шарабана за встречный экипаж.
– Анна Семеновна, уж ехать ли нам? – спросил он жену.
– Конечно, лучше вернемся назад. Долго ли до греха! Дыни-то можем и сами съесть. Ну что нам пристав?
– Нет, ты этого не говори. Пристав – нужный человек. Я весь в его руках. Ведь фабрика-то моя в его участке. А только бог его знает! Пришел я к нему вчерась в участок поговорить по секрету об одном деле. Переговорили, а он потрепал меня по плечу да с улыбкой эдакой и говорит: «Приезжай, – говорит, – Роман Кирилыч, завтра днем ко мне на дачу на кофий да и куму мою с собой захвати». Это то есть тебя. Одно вот только я не могу разгадать: пронзительная у него улыбка была или радостная?
– Ну да что тут улыбки разбирать! Знаешь что, Роман Кирилыч! Поворачивай лошадь, и поедем обратно домой, – сказала жена.
– А вдруг обидится? Скажет: на поклон не захотел приехать, гордыню в себе возымел. Ведь тогда худо будет, потому по своей фабрике я весь в его руках. – Роман Кирилыч задумался. – Ну, будь что будет! – решил он, махнув рукой. – Поедем!
Подъехали к даче.
– Вот здесь он живет, – проговорил муж, прочитав на воротах надпись дачевладельца и номер, и свернул на двор. – Ну, Господи, благослови! Анна Семеновна, перекрестись.
Муж и жена украдкой перекрестились и осадили лошадь у заднего крыльца. На подъезде участковый солдат-рассыльный вертел мороженое в кадушке.
– Доложите Петру Ермолаичу, господину приставу, что купец Семижилов желает его видеть, – обратился Роман Кирилыч к солдату.
– Купец Семижилов? Пристава? – переспросил тот, оставив вертеть мороженое. – Да он у нас здесь не принимает, пожалуйте в участок. Там и разберут!.. У вас драка, что ли?
– Чудак-человек! Да мы в гости…
– В гости? – протянул солдат и стал обозревать приезжих с ног до головы. – Я доложу, только смотрите, чтобы чего не вышло.
Солдат ушел. Жена и муж смутились.
– Роман Кирилыч, едем лучше домой. Ну как там солдат и не ведь что наговорит! – шепнула жена.
– Я теперь сам думаю, что лучше убираться подобру-поздорову, – отвечал муж, повернул лошадь, стегнул ее вожжами и помчался по двору мимо палисадника.
– Роман Кирилыч! Роман Кирилыч! Куда ты? Я здесь! – кричал между тем пристав, стоя в белом кителе нараспашку у отворенной калитки, и махал руками.
Роман Кирилыч осадил лошадь. Делать было нечего.
– Я, ваше высокоблагородие, хотел только лошадь проехать, – оправдывался он.
– Милости просим войти! Лошадь солдат проехать может, – отвечал приставь и протянул руку. – Кумушке поклон! – добавил он.
Супруги вышли из шарабана.
– Не обидьте уж, ваше высокоблагородие! Мы ваши, а вы наши, – начал муж и подал дыни.
– Зачем обижать гостей? Ну а дыни-то уж напрасно, напрасно…
– Кушайте, ваше высокоблагородие, на радость. Не обессудьте только на малости!
Супруги, робко ступая, вошли в сад. Пристав пригласил садиться, познакомил с женой. Пристав и приставша завели разговор, но гости молчали или отвечали «да» да «нет». Семижилов еще два раза упомянул, что, дескать, «вы наши, а мы ваши». Жена его перебирала бахрому мантильи. Муж и жена сидели как на иголках.
– А у нас вчера в участке преинтересный случай… – начал пристав. – Приводят одного купца для составления протокола о нарушении…
Но тут Семижилов вскочил с места как ужаленный и стал прощаться.
– Куда ж вы? Посидите. Сейчас кофий подадут. У нас сливки отличные, – останавливал пристав, но гость отказался наотрез.
– Нет, пора, ваше высокоблагородие! Нам сегодня еще в четыре места, – говорил он, блуждая взором. – Даже на крестины в одно место взяли… Потом панихида… Прощайте, впредь не обидьте.
Пристав недоумевал и смотрел на него во все глаза. Семижилов уронил стул, сказал: «Пардон-с», пропихнул жену в калитку и, выбежав на двор, стал садиться в шарабан.
– Да что с вами? Не потеряли ли вы чего на дороге? – спросил пристав.
– Нет, ничего-с. Прощенья просим, ваше высокоблагородие! – отвечал Семижилов и стегнул лошадь. – Ну, слава богу, все обошлось благополучно! – сказал он со вздохом, когда они отъехали от дачи пристава, и, взяв вожжи в левую руку, перекрестился правой. – A заметила ты, как он насчет купца-то с составлением протокола ввернул? – обратился он к жене.
– Ну что? Ведь говорила я тебе! – воскликнула та.
Семижилов покачал головой.
– Нет, уж теперь он меня и калачом к себе в гости не заманит! – бормотал он. – Кум, кум, а все-таки пристав, так лучше нашему брату от него подальше!
Бойкая шведка, учащенно перебирая ногами, несла Семижиловых обратно домой.
Черная речка. Пять часов после полудня. Молодой супруг Треножников, держа портфель под мышкою и пощипывая рукой реденькую бородку, спешит домой обедать. Ему то и дело приходится соскакивать с мостков в пыль, чтобы дать дорогу встречным. То нянька везет колясочку, то группы дам загораживают ему дорогу. Два раза задели его зонтиком по шляпе. Некоторые дамы, осмотрев его при встрече с ног до головы, останавливаются и смотрят ему вслед. Это его нисколько не смущает. Сначала он думает, в порядке ли у него костюм, и осматривает себя, но оказывается, что все застегнуто, все чисто и на месте. Время от времени до него доносятся следующие возгласы:
– Говорят, что он красив! Ничуть! Во-первых, нос утюгом, а во-вторых, походка вприпрыжку.
Раз в одном из палисадников кто-то крикнул:
– Глаша, Глаша! Смотри! Новожен Треножников идет! В январе только повенчался!
Это его сердит. Он ускоряет шаг и слышит в то же время за собой ускоренные шаги.
– К пирогу с сигом, сосед, спешите? – раздается над его ухом бас.
Он оборачивается и видит перед собой пожилого толстого господина.
– Да… Мое почтение. А вы почем знаете, что к пирогу? – спрашивает он, раскланиваясь.
– Я ваш сосед. Рекомендуюсь: отставной лесничий Пупков. Давеча с балкона мы видели, как ваша супруга у рыбака сига покупала. Потом у зеленщика лук брали. За сига сорок копеек заплатили. Видите, мы все знаем! Позвольте узнать ваше имя и отчество? Николай Михайлыч, кажется?
– Нет, Иван Иваныч.
– Ну и прекрасно. Будемте знакомы. Меня зовут Степан Степанов. Помните – Стакан Стаканов и не забудете. Стакан – в хозяйстве вещь необходимая. Вот мы и пришли. До свидания! У вас пирог с сигом, а у меня сегодня ботвинья с тешкой. Лососина-то дорога, канальство. Еще раз прощайте, Петр Сергеевич! – переврал толстяк имя своего нового знакомого и скрылся в калитку палисадника.
Вошел и Треножников к себе в сад.
– Ах, Ваничка, друг мой! Здравствуй! – крикнула с балкона молодая хорошенькая супруга и, соскочив со ступенек, хотела броситься ему на шею.
– Тише, тише! Потом! – отстранил ее от себя муж и стал озираться, смотря на соседние балконы.
– Что с тобой? – недоумевала жена и надула губки.
– Потом, потом, мой друг. Мы в комнате поцелуемся, – шептал он, кивая по сторонам.
С верхних балконов выглядывали сквозь парусинную драпировку женские лица. Одна дама смотрела даже в бинокль, в щель невысокого забора виднелась чья-то усатая физиономия.
– Все видят, все слышат. Здесь просто какое-то шпионское место, – прибавил молодой муж, входя в комнату и трижды поцеловав жену.
– Можно у вас попросить на полчаса кофейную мельницу? В кухне не дают, – раздался женский голос.
В палисаднике перед открытым окном стояла соседская кухарка.
– Можно, можно! – крикнул Треножников. – Господи! И здесь-то даже! – возопиял он. – Вот думал, что теперь нахожусь глаз на глаз с тобой, ан оказывается, что нет!
– Да ведь, друг мой, мы ничего дурного не делали, – утешала его жена.
– Все это так, но, однако, ангел мой, что же это за жизнь, ежели не можешь даже и поцеловать жену без свидетелей? Надо будет зеленым коленкором окна завесить! Все знают, что у нас дома делается. Третьего дня у меня в животе урчало, и посылал я Дарью в аптеку; наутро еду в должность, сидит против меня незнакомая дама и говорит: «А мы уж вчера за вас боялись, думали, не тиф ли, что вы в аптеку посылали». Тьфу!
Треножников плюнул и сел на балконе обедать. На соседней даче кто-то так и наяривал ученическими перстами на фортепьяно гаммы и экзерсисы. Поели пирога с сигом.
– Ляжешь спать после обеда? – спросила жена. – Ведь ты вчера до четвертого часа утра работал.
– И лег бы, да вот эти каторжные фортепьяны, – отвечал муж. – И всякий раз в это время. Уж хоть бы утро избрала эта девчонка себе для урока, что ли. Гаммы еще мне ничего, а вот ужо как начнет наяривать эти самые «Мечты» Генделя, ну точь-в-точь собака визжит, которой лапу отдавили! Нет, я не усну. Она у меня все жилы вытянет. Лучше я с тобой побеседую. Ведь месяца через четыре ты будешь мамашей. Поговорим о нашем ребенке.
Пообедали. Треножников не хотел говорить о таком важном предмете, как будущий ребенок, на балконе под тем предлогом, что верхние жильцы из окон могут слышать.
– Знаешь ли что? – сказал он. – Я нашел одно прелестное уединенное местечко у забора, в кустиках. С другой стороны только зады конюшен и навозная яма, и нас там никто не услышит.
Действительно, Треножников привел жену в укромненькое местечко у забора. Поставили два стула, столик и начали пить кофе. Он обнял ее, поцеловал и сказал:
– Ну, теперь нужно будет и о приданом для нашего ребеночка подумать. Как ты полагаешь, когда можно ждать?
За забором кто-то сопел и фыркал. Муж вздрогнул.
– Нет, это лошади в конюшне, – успокоила его жена и начала: – Да вот видишь ли, с точностию определить трудно, но полагаю, что в конце сентября или…
– С точностию, почтенный Семен Федорович, этот предмет никогда определить невозможно, – раздался за забором бас, – поверьте опытному человеку! Я третий раз женат…
– Кто тут? Как вы смеете! – крикнул Треножников и вскочил с места, сжав кулаки.
– Это я-с. Ваш сосед, лесничий. Не извольте беспокоиться! – был ответ. – Я червей в навозе для рыбной ловли копаю. С точностию, говорю, нельзя определить… Когда у меня жена была первым сыном тяжела…
– Боже мой! Да что ж это такое! – крикнул муж и схватился за голову.
– Что с вами? Об шиповник укололись, что ли? – слышалось из-за забора. – Послушайте, Федор Петрович… Так, кажется, я вас называю?
– Нет, не так-с. Меня Иваном Иванычем зовут. Что вам угодно? Как вы смеете подслушивать!
– Я не подслушиваю, а червей копаю. Пойдемте-ка рыбу удить. Там я вам все женские приметы расскажу.
– Прошу меня оставить в покое. Я желаю с женою беседовать наедине!
– Полноте, Семен Яковлевич, бросьте! С женою еще успеете побеседовать. А лучше поедемте щук на колюшек ловить.
Ответа не воспоследовало. Супруги начали перебираться на балкон.
– Послушайте! Яков Семеныч? Кажется, так я вас называю? – басил за забором лесничий, но его не слушали.
На балконе супруги завесились драпировкой и стали говорить вполголоса. Все шло хорошо, но вдруг драпировка распахнулась и из сада показалась голова дамы.
– Извините, пожалуйста, что я вам помешала, – сказала она. – Скажите, не закинул ли мой Петинька к вам на балкон свой мячик?
– Нет-с, не закинул! – заскрежетал зубами Треножников и, сжав кулак, так сверкнул глазами, что дама опрометью бросилась с балкона. – Дрянь этакая! – крикнул он ей вслед, но она мало обратила на это внимания, a, выбежав за калитку, тотчас же начала шептаться с дожидавшей ее другой дамой, кивая на балкон Треножниковых.