Дикастерия увидала, что дело имеет очень грубый и скандальный характер, и для того положила основаться на этих двух показаниях – дьякона Петра и сторожа Михайлы, так как показаний этих и в самом деле было довольно для убедительности, что донос справедлив; а всех остальных «купецких людей, и жильца и подьячего» – более двенадцати человек – не допрашивали. Может быть, это было опущено в тех соображениях, чтобы не разводить напрасной срамоты в деле, сущность которого двумя ближайшими свидетелями попова бесчинства изобличалась вполне. «Двою бо свидетелями явится всякое дело». Так оно по Писанию, да так бы следовало принять и по разуму. По крайней мере, очень немало людей и теперь склоняются к теории «очевидной достоверности», на которой желали бы основывать приговоры по преступлениям, влекущим несравненно большую кару, чем та, которой подлежал за свое очевидное бесчинство поп от Спаса в Наливках.
В московской дикастерии в это время сидел знамеиский архимандрит Серапион, а секретарем был Севастьян Зыков. Они нашли нужным удостовериться: имеет ли еще этот поп Кирилл права на то, чтобы священнодействовать у Всемилостивого Спаса, и потребовали из московского синодального приказа сведений: «помянутый поп Кирилл с которого года вдовствует и при той церкви по-епитрахильному ли служит?»
Казенный приказ вдолге или вкоротке ответил, но не сполна, а однако все-таки вышло курьезно. На вопрос о вдовстве Кирилла казенный приказ «промолчал», а о правах Кирилла на священство отписал: «что 723 года, генваря 22-го дня, епитрахильная память оному попу Кириллу дана на год; а с 724 по 728 – оному попу Кириллу в даче не имеется».
То есть выходило, что Кирилл перед совершением своих бесчинств уж с лишком три года не имел никаких прав священнодействовать в приходе Всемилостивого Спаса, и во все это время как причет, так и приходские люди, зная о том, молчали…
Дикастерия обсудила дело и 16-го апреля постановила донести синоду, что попа Кирилла надлежит сослать в дальний монастырь, в строгое подначальство. Но, независимо от сего, 18-го апреля, во исполнение этого самого решения от дикастерии пошло в синод «доношение за руками архимандрита Серапиона и секретаря Зыкова», и тем доношением «требовано (от синода) резолюции, что ему, попу, учинить?» Очевидно, здесь дело идет о московском отделении синода, которое в этих годах действовало, кажется, с большею самостоятельностью, чем нынешняя синодальная контора. (Это были годы, когда тоже шли разговоры о «возвращении домой».) «Того ж числа (как секретарь Зыков внес дело из дикастерии в синод) доношение из св. синода отдано паки в дикастерию с таким приказанием, чтобы попа Кирилла за его бесчинства отослать из духовной дикастерии в Пафнутиев монастырь, что в Боровске, при указе – в том монастыре постричь в монашество и содержать его в монастырских трудех до кончины жизни его неисходно».
Срок для «невольного пострижения», как в ином месте из дела видно, полагался «шестинедельный». Шесть недель невольник должен был пробыть в монастыре, а потом следовало его «подневольно» воспринять в чин ангельский.
Необычайная скорость синодальной расправы с отцом Кириллом, вероятно, должна быть объяснена тем, что в тогдашнее время вместе с делом часто препровождались и сами подсудимые, и подсудимые попы из московских и петербургских помещений синода чрезвычайно часто бегивали (см. мое исследование о «Бродягах духовного чина»). Нередко они удирали вместе со приставленною к ним кустодиею, с которою вкупе совещавали суетная и ложная, и потом их приходилось разыскивать всегда с большими хлопотами и всегда почти бесполезно, ибо их укрывал нуждавшийся в каком попало священстве раскол. «Бродяги духовного чина» делали столько неудобств синоду, у которого не было для содержания их ни верной стражи, ни крепких запоров, что синод имел причины отделываться от этих господ как можно скорее.
Но необычайная скорость, с которою в московском синоде зарешили постричь в ангельский чин бесчинствовавшего в миру Кирилла, отнюдь не заставляет опасаться, что дело его в этой инстанции не было хорошо соображено и обсуждено. Дело это, без сомнения, пользовалось в московском духовенстве такою обстоятельною известностью, что тамошний синод, конечно, знал все, в чем Кирилл проступился, и не имел насчет его виновности ни малейшего сомнения. А потому синод решил для себя участь отца Кирилла прежде, чем дикастерский секретарь Зыков «внес» официальное донесение.
Тут оставалось только оформить загодя составленное уже решение, которое сейчас же и сдали назад в дикастерию, чтобы не иметь на руках беспокойного невольника.
Смысл приведенного синодального решения, конечно, странен для теперешних взглядов и понятий. Во-первых, постригают человека в монахи не только не спрашивая, желает ли он или нет сподобиться чина ангельского, а прямо «подневольно»; а во-вторых, при понятиях нынешнего растленного века кажется несообразным и оскорбительным для идеи иночества наказывать безнравственного человека возведением его в сан иеромонаха. И несообразность эта увеличивается еще более тем, что после возведения бесстыдника в сан иеромонаха его надо употреблять в черные монастырские труды и содержать при монастыре невольником «до конца его жизни»… Все это и нелогично, и совсем несоответственно с преступлением. Но сталось с накуролесившим Кириллом по писанному в синоде: его отвезли в Боровск и 3-го мая сдали в Пафнутьев монастырь приказному того монастыря Евсевию Заломавину.
Оставалось отца Кирилла выдержать шесть недель и потом (если он не убежит) постричь его в монахи.
А отец Кирилл между тем чина ангельского не жаждал. Напротив, он тяготел еще к грешному миру, он желал возвратиться к Всемилостивому Спасу в Наливках, и как сейчас увидим, кое-что для этого уже устроил с весьма хорошим для человека его положения соображением.
Вместо того, чтобы сокрушаться духом и, смирясь, начать плакать о своих грехах у раки святого Иакова Боровского, Кирилл, стоя на самом краю разверзтой пропасти, решился вступить в отчаянную борьбу с осудившими его московскими духовными властями и отбиться от «подневольного пострижения» в чин ангельский.
Знал он или не знал, как там, на севере, в «чухонской столице», борются тогдашние самобытники и западники, – решить трудно, но очень мог и знать. Он уже давно влачился по дикастерским крыльцам и монастырям, а в монастырях политикою занимаются так же ревностно, как «всем тем, чем (по выражению митрополита Евстафия) им заниматься не следует».
Там все знают и иногда соображают весьма тонко: начинался 1730 год, и на горизонте восходила звезда Анны Ивановны, а за нею выплывал на хвосте «немец» Бирон…
Переезд «домой», о котором заговорили было при Петре II, делался недостаточным вздором, над которым начали уже подшучивать те, которые еще так недавно сами об этом болтали.
«Немец» должен был войти в силу и значение, и «духовные вышнеполитики», конечно, примкнуть к нему. Москва и все московское пойдет на убыль, и люди «чухонской столицы», конечно, будут опять находить удовольствие делать все, что можно сделать наперекор Белокаменной.
Кирилл, очевидно, сообразил «действо» разнообразных элементов, кои начали обнаруживать на русскую жизнь свое влияние, и пустил челобитную на Москву в Питер, и запросил как можно больше, – чисто по-московски, – «чтоб было из чего уступить».
Он знал, что «запрос в карман не лезет», а между тем побольше спросить, так люди растеряются и… как раз дадут то, чего не следовало.