bannerbannerbanner
Путимец

Николай Лесков
Путимец

Полная версия

II

Спор особенно обострился на том, кого легче можно культировать, то есть воспитать и выучить, – хохла или кацапа? Гоголь это расчленял и осложнял очень обширно и, кажется, верно.

О том, что великорусский человек против малорусса гораздо находчивее, бодрее и «майстеровитее», – Чернышев родич Гоголю и не возражал. Напротив, в этой части он ему почти все уступал и говорил, что научить ремеслам и всяким деловым приемам «кацапа» можно гораздо скорее, чем приучить к тому же самому в соответственной мере хохла; но чтобы великоросс мог подать бульшие против малорусса надежды для успехов душевной, нравственной воспитанности, без которой немыслимо гражданское преуспеяние страны, – это Черныш горячо и решительно отвергал, а Гоголь защищал «кацапов» и, как Чернышу тогда казалось, «говорил будто бы разные глупости».

– Кацапы, – проповедовал Гоголь, – такой народ…

– Душевредный! – перебивал Черныш.

– Нет, не душевредный, а совсем напротив.

– Надувалы и прихлебалы.

– Да, да, – «надувалы и прихлебалы» и все, что тебе еще угодно, можешь отыскать в них дурного, а мне в них все-таки то дорого, что им все дурное в себе преодолеть и исправить ничего не стоит; мне любо и дорого, что они как умственно, так и нравственно могут возрастать столь быстро, как никто иной на свете. Сейчас он такой, а глазом не окинешь – как он уже и перекинется, – и пречудесный.

– Перекинется из сороки вороною, – оторвал Черныш.

– Почему и для чего вороною? Нет, не вороною, а ясным соколом. У них это так и в сказках. Чудесные сказки! Ведь ты не читал этих сказок!

– Читал или не читал – это все равно: сказки на то и называются сказками, чтобы им умные люди не верили.

Гоголь весело расхохотался и, сделав гримасу, комически произнес:

– «Сказки» и «умные люди»… Ой же вы, умные люди! Яки вы поважны да рассудлъвы. А ти вже, що сказкъ складали, – ти, видать, булъ дурни? А вот же вас и не стане, а сказки останутся. А впрочем, если уже ты такой умный человек, что тебе сказки не по плечу, то читай книги божественные и там то же самое увидишь.

– Какие это именно книги, и что там о твоих кацапах сказано?

– Читай, что писано в «Житиях» о русских святых… Какие удивительные повороты жизни! Сегодня стяжатель и грешник – завтра все всем воздал с лихвою и всем слуга сделался; сегодня блудник и сластолюбец – завтра постник и праведник… Как вы всего этого не понимаете и не цените!

– Зато ты ценишь.

– Да, я ценю, я очень ценю! Я люблю, кто способен на такие святые порывы, и скорблю о тех, кто их не ценит и не любит!

– Не скорби.

– Нет, нет: я не могу об этом не скорбеть! Ты их не любишь, а Христос их любил.

– Кого это: твоих кацапов?

– Да! то есть таких людей, как кацапы, – людей грешных, да способных быстро всходить вверх, как тесто на опаре… Закхей и Магдалина, слепец Вартимей… Над ними явлены чудеса! Только подумай, этот Вартимей… какая, по-твоему, была его слепота? Мне сдается – душевная. Чем он был слеп? – тем, что ничего не видали очи его помраченного ума… И вдруг… одно только слово, одно «малое брение», плюновение на землю, и очи отверзлися… И как широко… как далеко взглянул он. Все роздал – себе ничего не оставил. Чудо! и прекрасное чудо!.. Люблю это чудо, и люблю таких людей, с которыми оно творится.

И уж тут, как Гоголь зацепил Закхея с Магдалиной да этого Вартимея, то знавший его привычки Черныш только рукой махнул и сказал ему:

– Ну-ну, теперь «воссел еси, господи, на апостоли твоя, яко на кони, и мир бысть еждение твое».

Гоголь рассмеялся, но тем не менее все продолжал ораторствовать на свою тему.

Черныш молчал. А тем временем жара и истома становились еще сильнее, и вдруг, как неожиданная благодать, завиднелись впереди из-за хлебов присельные ракиты над греблей; потом сверкнул верх гнутого журавля над колодцем, и, наконец, постепенно открылось большое село и при самом въезде в него – колодезь. Здесь была надежда напиться самим и напоить лошадей.

Путники остановили коней и пошли в ближайший дом просить бадейки, чтобы вытащить воды из колодца.

Но попытка была напрасна; бадейки, которою бы можно зачерпнуть воды в колодце, в этом доме не оказалось. Хозяйка, истощенная пожилая женщина, отвечала:

– Мы, выбачайте, люди паньски, у нас ничогисеньки нема.

Черныш сейчас к этому случаю и прихватился.

– Ничогисеньки, говорит, у них нема, – бо они «паньски»… А кто их, бидаков, закрипостив? Ге! то це вона «мать отечества», сия большущая, великая жена, твоя всероссийская Екатерина!

Гоголь притворился, будто не слышит и занят только тем, чтобы «достать ведёрце».

Однако в самом деле они насилу в третьем или в четвертом доме только достали нужное им «ведёрце». Такая была здесь повсеместная бедность! А потом вытащили из колодца такую дрянную воду, что даже при всей великой жажде пить ее не могли. Какая-то совсем белая, соленая и противно отдает ржавым дротом (ржавою проволокою). Хочется пить, что называется «душа мрет, а утроба не принимает». А тут еще в сенях, на земляном полу, лежит лет пятнадцати хлопчик и прежалостно стонет… Такой жалкий, что видеть невозможно без душевной муки. Тощий и «притомленный», он словно ждет кончины и томится в мучительной огневице: мух от себя отогнать даже не может, а между тем говорит с тихим юмором:

– Ага! що?.. бачите, яка у нашой кринички добра водичка! Наша криничка глубока, та и припогановата… А вы з нии лучше не пиите, а идти по тий бок села до кацапа…

Путники спросили у больного мальчика: что же, у кацапа есть, что ли, колодезь с лучшей водой? А тот им отвечает, что колодезь там есть и вода в нем получше, но только и тот колодезь не годится, потому что в него «кошка упала, да еще не высвячена», но зато у того кацапа, говорит, есть корова, и ее годуют (кормят) молодым лопухом да свекольным листом, и она с того доброго корму дает молоко самое белое-пребелое и такое вкусное, что и сказать невозможно.

– Вот, – добавил больной хлопчик, – вы лучше того молока попийте, так это добре буде, бо воно стоить у него у холодном погребу в поливьяных глечиках, пид камнями… Так в нем и дух и смак есть, да такой смак, что и сказать нельзя, а если жадной душою в такую жару человеку целый глечик выпить, то враз ему столько много силы прибудет, что потом хоть отбавляй – девать некуда.

Так хорошо и так уж слишком внятно рассказывал им мальчик об этом молоке, что видно было, как он живо чувствует все прелести и всю силу животворного напитка и в то же время как недостижимо представляется для него самого такое необъятное блаженство.

– А ты сам не пьешь молока? – спросил его Гоголь. Мальчик молча покачал слабою головкою, а потом улыбнулся и проговорил:

– Ще того здумали! Молока пить! Ось, бачите, яке наше сниданье.

И он показал на стоявшую возле него грязную чашку, где мокла в воде черствая корка ржаного хлеба, над которою жужжали мухи.

– А у вас своей коровки нема?

Мальчик посмотрел недоуменно и отвечал:

– Яки в нас коровы!.. у нас и козы жидивской, и той нема, – мы крипаки (то есть крепостные).

Гоголь поморщился, достал из вязанного кувшинчиком кошелька монету в два польские злота, подал ее хлопцу и сказал:

– Попей, хлопче, молочка на здоровье.

Хлопец поблагодарил и, приподнимаясь, чтобы показать панам, «де ихать до кацапа», прибавил, что данных ему «грошей» ему «достачить як раз на шесть глечикив», то есть на шесть кувшинчиков. А отсюда, значит, просто приходилось вывесть, что у кацапа глечик, или кувшин молока, стоит десять грошей, или пять копеек на серебро.

Это по тогдашнему времени совсем не было в здешних местах дешево, потому что и еще двадцать лет позже не только в Нежине, но и в самом Киеве глечик превосходного, розового топленого молока с коричневою, грибком вздувшеюся пенкою, стоил три, а иногда даже две копейки. Следовательно, кацап брал за молоко еще дорого, и он брал такую дорогую цену потому, что мог не церемониться, ибо между бедными «крипаками» ему не было никакого соперника.[2]

Так молодые путники и распростились с больным хлопцем и поехали по селу к кацапову дому. И как только они отъехали от «притомленного» больного, так Черныш опять заговорил Гоголю про Екатерину, а Гоголь слушал, улыбался и, обняв приятеля, запел ему потихоньку:

 
Ой, у поли озерце,
Там плавало ведёрце:
Кохаймося, сердце!
 

– Кохайся про те сам с собою, а не со мною, – отшучивался Черныш, но Гоголь все пел и шутил неудержимо.

2Читатель напрасно стал бы удивляться и сравнивать с этим описанием быт некоторых крепостных в Великой России. «Крепачество» в Черниговской губернии, особенно у господ мелкопоместных, было гораздо ужаснее, чем в русских губерниях, – тем более что у здешних крестьян нет никаких промыслов (прим. Лескова).
Рейтинг@Mail.ru