Дяденька был своего слова барин. Как только мы вышли, он говорит:
– Свисти скорее живейного извозчика – поедем к часовщику.
А у нас тогда, в Орле, путные люди на извозчиках по городу еще не ездили. Ездили только какие-нибудь гуляки, а больше извозчики стояли для наемщиков, которые в Орле за других во все места в солдаты нанимались.
Я говорю:
– Я, дяденька, свистать умею, но не могу, потому что у нас на живейниках наемщики ездят.
Он говорит: «Дурак!» – и сам засвистал. А как подъехали, опять говорит:
– Садись без разговора! Пешком в час оборотить к твоим бабам не поспеем, а я им слово дал, и мое слово – олово.
Но я от стыда себя не помню и с извозчика свешиваюсь.
– Что ты, – говорит, – ерзаешь?
– Помилуйте, – говорю, – подумают, что я наемщик.
– С дядей-то?
– Вас здесь не знают; скажут: вот он его уже катает, по всем местам обвезет, а потом закороводит. Маменьку стыдить будут.
Дядя ругаться начал.
Как я ни упирался, а должен был с ним рядом сидеть, чтобы скандала не заводить. Еду, а сам не знаю, куда мне глаза деть, – не смотрю, а вижу и слышу, будто все кругом говорят: «Вот оно как! Арины Леонтьевны Миша-то уж на живейном едет – верно в хорошее место!» Не могу вытерпеть!
– Как, – говорю, – вам, дяденька, угодно, а только я долой соскочу.
А он меня прихватил и смеется.
– Неужели, – говорит, – у вас в Орле уже все подряд дураки, что будут думать, будто старый дядя станет тебя куда-нибудь по дурным местам возить? Где у вас тут самый лучший часовщик?
– Самый лучший часовщик у нас немец Керн почитается; у него на окнах арап с часами на голове во все стороны глазами мигает. Но только к нему через Орлицкий мост надо в Волховскую ехать, а там в магазинах знакомые купцы из окон смотрят; я мимо их ни за что на живейном не поеду.
Дядя все равно не слушает.
– Пошел, – говорит, – извозчик, на Волховскую, к Керну.
Приехали. Я его упросил, чтобы он хоть здесь отпустил извозчика, что я назад ни за что в другой раз по тем же улицам не поеду. На это он согласился. Меня назвал еще раз дураком, а извозчику дал пятиалтынный и часы мне купил серебряные с золотым ободочком и с цепочкой.
– Такие, – говорит, – часы у нас, в Ельце, теперь самые модные; а когда ты их заводить приучишься, а я в другой раз приеду – я тебе тогда золотые куплю и с золотой цепочкой.
Я его поблагодарил и часам очень рад, но только прошу, чтобы все-таки он больше на извозчиках со мною не ездил.
– Хорошо, хорошо, – говорит, – веди меня скорей в Борисоглебскую гостиницу; нам надо там сквозной номер нанять.
Я говорю:
– Это отсюда рукой подать.
– Ну и пойдем. Нам здесь у вас в Орле прохлаждаться некогда. Мы зачем приехали? Себе голосистого дьякона выбрать; сейчас это и делать. Время терять некогда. Проведи меня до гостиницы и сам ступай домой к матери.
Я его проводил, а сам поскорее домой.
Прибежал так скоро, что всего часа еще не прошло, как вышел, и своим дядин подарок, часы, показываю.
Маменька посмотрела и говорит:
– Что ж… очень хороши, – повесь их у себя над кроватью на стенку, а то ты их потеряешь.
А тетенька отнеслась еще с критикой:
– Зачем же это, – говорит, – часы серебряные, а ободок желтый?
– Это, – отвечаю, – самое модное в Ельце.
– Пустяки какие, – говорит, – у них в Ельце выдумывают. Старики умнее в Ельце жили – все носили одного звания: серебряные часы так серебряные, а золотые так золотые; а это на что одно с другим совокуплено насильно, что бог разно по земле рассеял.
Но маменька помирили, что даровому коню в зубы не смотрят, и опять сказали:
– Поди в свою комнату и повесь над кроваткой. Я тебе в воскресенье под них монашкам закажу вышить подушечку с бисером и с рыбьими чешуйками, а то ты как-нибудь в кармане стекло раздавишь.
Я весело говорю:
– Починить можно.
– Как чинить понадобится, тогда часовщик сейчас магнитную стрелку на камень в середине переменит, и часы пропали. Лучше поди скорее повесь.
Я, чтобы не спорить, вбил над кроваткой гвоздик и повесил часы, а сам прилег на подушку и гляжу на них, любуяся. Очень мне приятно, что у меня такая благородная вещь. И как они хорошо, тихо тикают: тик, тик, тик, тик… Я слушал, слушал, да и заснул. Пробуждаюсь от громкого разговора.
Раздается за стеною и дядин голос и еще чей-то другой, незнакомый голос; а тоже слышно, что и маменька с тетенькой тут находятся.
Незнакомый рассказывает, что он был уже у Богоявления и там дьякона слушал, и у Никитья тоже был, но «надо, говорит, их вровнях ровно поставить и под свой камертон слушать».
Дядя отвечает:
– Что же, действуй; я в Борисоглебской гостинице все приготовил. Сквозь все комнаты открыты будут. Приезжих никого нет-кричите сколько хотите, обижаться будет некому. Отличная гостиница: туда только одни приказные из палат ходят с челобитчиками, пока присутствие; а вечером совершенно никого нет, и даже перед окнами, как лес, стоят оглобли да лубки на Полешской площади.
Незнакомый отвечает:
– Это нам и нужно, а то у них тоже нахальные любители есть и непременно соберутся мой голос слушать и пересмеивать.
– А ты разве боишься?
– Я не боюсь, а за нахальство рассержусь и побью. А у самого у него голос как труба.
– Я им, – говорит, – на свободе все примеры объясню, как в нашем городе любят. Послушаем, как они подведут и покажут себя на все лады: как ворчком при облачении, как середину, как многолетный верх, как «во блаженном успении» вопль пустить и памятную завойку сделать. Вот и вся недолга.
И дядя согласился.
– Да, – говорит, – надо их сравнять и тогда для всех безобидное решение сделать. Который к нашему елецкому фасону больше потрафит – о том станем хлопотать и к себе его сманим, а который слабже выйдет – тому дадим на рясу за беспокойство.
– Бери деньги с собою, а то у них крадут.
– Да и ты тоже свои с собой бери.
– Хорошо.
– Ну. а теперь ты иди уставляй угощение, а я за дьяконами поеду. Они просили, чтоб в сумерки, – потому что наш народ, говорят, шельма: все пронюхает.
Дядя и на это отвечает согласно, но только говорит:
– Я вот этих сумерек-то у них в Орле боюся, а теперь скоро совсем стемнеет.
– Ну, я, – отвечает незнакомый, – ничего не боюсь.
– А как ихний орловский подлет с тебя шубу стащит?
– Ну, как же. Так-то он с меня и стащит! Лучше пусть не попадается, а то я, пожалуй, и сам с него все стащу.
– Хорошо, что ты так силен.
– А ты с племянником ступай. Парнище такой, что кулаком вола ушибить может.
Маменька отзывается:
– Миша слаб – где ему защищаться!
– Ну, пусть медных пятаков в перчатку возьмет, тогда и крепок сделается.
Тетенька отзывается:
– Ишь что выдумает!
– Ну, а чем я худо сказал?
– На все у вас в Ельце, видно, свое правило.
– А то как же? У вас губернатор правила уставляет, а у нас губернатора нет, – вот мы зато и сами себе даем правило.
– Как бить человека?
– Да, и как бить человека есть правила.
– А вы лучше до воровского часу не оставайтесь, так ничего с вами и не приключится.
– А у вас в Орле в котором часу настает воровской час?
Тетушка отвечает из какой-то книги:
– «Егда люди потрапезуют и, помоляся, уснут, в той час восстают татие и исходя грабят».
Дядя с незнакомым рассмеялись. Им это все, что маменька с тетенькой говорили, казалось будто невероятно или нерассудительно.
– Чего же, – говорят, – у вас в таком случае полицмейстер смотрит?
Тетенька опять отвечают от Писания:
– «Аще не Господь хранит дом – всуе бдит строгий». Полицмейстер у нас есть с названием Цыганок. Он свое дело и смотрит, хочет именье купить. А если кого ограбят, он говорит: «Зачем дома не спал? И не ограбили б».
– Он бы лучше чаще обходы посылал.
– Уж посылал.
– Ну и что же?
– Еще хуже стали грабить.
– Отчего же так?
– Неизвестно. Обход пройдет, а подлеты за ним вслед – и грабят.
– А может быть, не подлеты, а сами обходные и грабили.
– Может быть, и они грабили.
– Надо с квартальным.
– А с квартальным еще того хуже – на него если пожалуешься, так ему же и за бесчестье заплатишь.
– Экий город несуразный! – вскричал Павел Мироныч (я догадался, что это был он) и простился и вышел, а дядя пошевеливается и еще рассуждает:
Нет, и вправду, – говорит, – у нас в Ельце лучше. Я на живейном
Не езди на живейнике! Живейный тебя оберет, да и с санок долой
Ну так как хотите, а я опять племянника Мишу с собой возьму. Нас с ним вдвоем никто не обидит.
Маменька сначала и слышать не хотели, чтобы меня отпустить, но дядя стал обижаться и говорит:
– Что же это такое: я же ему часы с ободком подарил, а он неужели будет ко мне неблагодарный и пустой родственной услуги не окажет? Не могу же я теперь все дело расстроить. Павел Мироныч вышел при моем полном обещании, что я с ними буду и все приготовлю, а теперь вместо того что же, я должен, наслушавшись ваших страхов, дома, что ли, остаться или один на верную погибель идти?
Тетенька с маменькой притихли и молчат.
А дядя настаивает:
– Ежели б, – говорит, – моя прежняя молодость, когда мне было хоть сорок лет, – так я бы не побоялся подлетов, а я муж в летах, мне шестьдесят пятый год, и если с меня далеко от дому шубу долой стащат, то я, пока без шубы приду, непременно воспаление плеч получу, и тогда мне надо молодую рожечницу кровь оттянуть, или я тут у вас и околею. Хороните меня тогда здесь на свой счет у Ивана Крестителя, и пусть над моим гробом вспомнят, что твой Мишка своего дядю родного в своем отечественном городе без родственной услуги оставил и один раз в жизни проводить не пошел…
Тут мне стало так его жалко и так совестно, что я сразу же выскочил и говорю:
– Нет, маменька, как вам угодно, но я дяденьку без родственной услуги не оставлю. Неужели я буду неблагодарный, как Альфред, которого ряженые солдаты по домам представляют? Я вам в ножки кланяюсь и прошу позволения, не заставьте меня быть неблагодарным, дозвольте мне дядюшку проводить, потому что они мне родной и часы мне подарили и мне будет от всех людей совестно их без своей услуги оставить.
Маменька, как ни смущались, должны были меня отпустить, но только уж зато строго-престрого наказывали, чтобы и не пил, и по сторонам не смотрел, и никуда не заходил, и поздно не запаздывался.
Я ее всячески успокаиваю.
– Что вы, – говорю, – маменька: зачем по сторонам, когда есть прямая дорога. Я при дяде.
– Все-таки, – говорят, – хоть и при дяде, а до воровского часу не оставайся. Я спать не буду, пока вы домой обратите. А потом стала меня за дверью крестить и шепчет:
– Ты на своего дяденьку Ивана Леонтьевича не очень смотри: они в Ельце все колобродники. К ним даже и в дома-то их ходить страшно: чиновников зазовут угощать, а потом в рот силой льют, или выливают за ворот, и шубы спрячут, и ворота запрут, и запоют: «Кто не хочет пить – того будем бить». Я своего братца на этот счет знаю.
– Хорошо-с, – отвечаю, – маменька; хорошо, хорошо! Во всем за меня будьте покойны.
А маменька все свое:
– Сердце мое, – говорят, – чувствует, что это у вас добром не кончится.