bannerbannerbanner
Студенты. Инженеры

Николай Гарин-Михайловский
Студенты. Инженеры

– У вас, – степенно заговорил Копейка, – хотя по пятнадцати рублей да мера сотенная, а у нас сороковка по тридцати.

– А ты откуда?

– Из Елисаветградского уезда, села Благодатной.

«Дяди Хорвата?» – подумал Карташев.

– Хорвата?

– Его самого. А за все штраф: всю кровь пьют. А уж этот приказчик у него, Конон…

– Конон Львович?

– Он самый! Такого аспида сам черт у цицки своей выкормил. Да и пустил на свет на пагубу добрым людям.

Карташев смущенно слушал. Тот самый Конон Львович, который был и у его матери. Он вспомнил тогдашнюю историю, когда с Корневым они поскакали утром в поле.

И остальные рабочие, каждый из своего угла России, говорили о той же неприглядной картине жизни простого народа.

Если бы все это Карташев читал в какой-нибудь прогрессивной газете, он читал бы с предубежденным чувством, что все это подтасовано, сгущено, предвзято.

Таких подозрений здесь не могло быть. Люди эти никаких газет и не читали, и читать не умели, и даже не знали, что где-то кто-то тоже заботится об их интересах.

И ясно было одно, что это действительно сброд обездоленных, несчастных людей, для которых кусок мяса, стакан чаю, ласковое слово – уже праздник жизни.

Конечно, не в его, Карташева, власти изменить неизбежный тяжелый ход жизни, но в его полной власти эти несколько дней, на которые судьба свела его с этими людьми, превратить в возможный праздник для них, сделать все, что от него зависит.

Поели барана, достали опять огурцов, выпили водки. Угостили и Карташева, и он хлебнул. И такой вкусный и сочный был баран, что всего его съели без остатка, а кости побросали увязавшейся собачонке, лохматой, несчастной, но уже ставшей общей любимицей и получившей кличку «Черногуз» за свой черный зад.

Карташев хотел было сейчас после еды начинать, но рабочие попросили час-два заснуть.

Тимофей авторитетно посоветовал Карташеву согласиться.

– Наверстаем, – подмигнул он.

Карташев согласился и с часами в руках сидел под деревом. Потом ему пришло в голову устроить сюрприз рабочим и вскипятить новый чайник. Он наломал новых сучьев, сходил за водою. Чайник успел вскипеть, он сам выпил еще стакан чаю.

Потом разбудил рабочих.

Сюрпризом рабочие были очень тронуты, жадно роспили приготовленный чай и начали энергично собираться на работу.

Прошли прямую в шесть верст, Карташев на свой риск сделал еще угол и прошел по новой линии еще три версты.

В Киркаешты возвратились они уже в сумерки. Все и Пахомов были уже налицо. Узнав о положении дел, он только молча кивнул головой.

Дни потянулись за днями в непрерывной напряженной работе.

Карташев все больше входил во вкус этой работы.

Высокий пикетажист заболел такими жестокими приступами лихорадки, что его пришлось отправить назад.

Карташев взял на себя и разбивку кривых, и пикетаж, с обещанием не задерживать Сикорского…

Обещание свое он больше чем выполнил. При прежнем пикетажисте не проходили больше восьми верст в день, Карташев же проходил, в то же время разбивая и кривые, по двенадцати верст в день и мечтал о пятнадцати.

Пахомов, ушедший настолько вперед, что хотел было ночевать с Карташевым отдельно от Сикорского, теперь передумал, так как Карташев, чуть только приходилось Пахомову менять неудачно взятое направление, уже наседал на него.

Отношения и Пахомова и Сикорского к Карташеву резко изменились. Он был признан вполне равноправным членом их общества, а его работоспособность была настолько вне конкуренции, что в интересах, чтобы рабочие его не разбежались, Пахомов сам просил его охладить немного свое рвение.

Карташев был и поражен и смущен, когда однажды его рабочие в полном составе, с Тимофеем во главе, вечером, после работы, обратились к Пахомову с жалобой на него, Карташева.

– Не можем, никак не можем… Один-два дня вытерпеть на рысях в этакую жару, а ведь вторая неделя кончается. Зайцы мы, что ли? Ну что с того, что он водки да барана дает? Гляди, как мы полегчали: тень осталась от людей. Опять обувь… Дождь не дождь, гонит, как на пожар. Словно без ума… Разве так можно?! Ноги все опухли, точно язва их ест.

На другой день Карташев вошел в дополнительное соглашение с рабочими.

– Ну, давайте сделаем так: урок пусть будет восемь верст, а если двенадцать выйдет, я вам плачу, кроме водки и еды, двойное жалованье.

Рабочие думали.

– Эк тебя нудит, – раздумчиво заметил один рабочий.

– Господа, ведь еще неделя, – и конец всей работе: вы же больше заработаете…

– Заработаешь на больницу.

Порешили наконец на том, чтобы не неволить. Кто согласен – согласен, а не согласны – расчет, и набирай новых.

Большая половина рабочих в тот же вечер рассчитались. Вместо них поступили молодые парни молдаване из местных жителей.

Это были добродушные, но ленивые, почти не понимавшие русской речи, люди.

Еле-еле прошли восемь верст.

А на другой день молдаване-рабочие и совсем отказались идти на работы, апатично заявляя:

– Сербатори, нуй лукрали! – что значит: праздник, нет работы.

И хотя в святцах 23 июня никакого особого праздника не значилось, но молдаване ссылались на церковный звон.

С маленькой деревянной колокольни села, где ночевали инженеры, действительно неслись и разливались в утреннем воздухе ровные мирные звуки церковного колокола.

Сикорский весело рассмеялся и сказал:

– Вот шельма! Это за вчерашнее… Ведь здешний народ первобытный: в полной власти у своих попов. Слава богу, я сам молдаванец и хорошо знаю, что это за цаца.

Вчера вечером приходил к ним местный священник: молодой, высокий, пухлый, с черными, как воронье крыло, волосами и оливковым цветом лица.

Пахомов во все время визита высокомерно и угрюмо молчал, а Сикорский с нескрываемым сарказмом выпытывал у батюшки, сколько он берет за свадьбу, крестины, похороны… Священник хотел щегольнуть и говорил очень высокие цены, а Сикорский, возмущаясь, доказывал ему, что он грабит народ.

Священник в конце концов так разобиделся, что ушел, едва простившись.

– Отвадили, – пустил ему вдогонку Сикорский при общем смехе.

Даже Пахомов смеялся сухим едким смехом, скаля зубы и сверкая глазами.

Теперь, когда звон произвел такое действие, Сикорский не сомневался больше, что это месть.

Он пожал плечами, сказав презрительно:

– Надо идти мириться, – и пошел к церкви.

Звон скоро прекратился, и Сикорский появился вместе со священником, который объяснил рабочим, что это не праздник, а заказная обедня.

Рабочие согласились идти на работу, и все двинулись в путь, напутствуемые добродушными пожеланиями священника.

– Как вы с ним поладили? – спросил Карташев.

– Как? Сунул в зубы пятишницу, обещал позвать на молебен и дать ему две телки.

В тот же день произошла и первая встреча с полицией в лице местного станового. Он подъехал в тарантасе к Карташеву и спросил, не зная, с кем имеет дело:

– Что за люди?

По внешнему виду было действительно трудно угадать в Карташеве не только инженера, но даже и интеллигента.

Его ночная рубаха и подштанники были так же грязны, такого же серого цвета, как и белье рабочих. Дешевая соломенная шляпа поломалась, и поля ее точно изгрыз какой-нибудь зверь. На ногах вместо сапог, страшно натерших ноги, давно уже были лапти Тимофея.

– Инженеры, – ответил Карташев, – изыскания делаем.

– Где старший?

Сикорский в это время подходил уже со своими рабочими, и Карташев указал на него.

На глазах у всех рабочих Сикорский, поговорив немного, вынул двадцать пять рублей и с обычной гримасой презрения дал их становому.

Становой взял деньги, пожал руку Сикорскому и уехал.

Карташев, совершенно пораженный, пошел к Сикорскому.

– Вы ему взятку дали?

– Как видите.

– Ну, а если бы он вас за это ударил?

– Он?!

Сикорский расхохотался.

– Слушайте, даже стыдно быть таким наивным. Ведь это же полиция!

– Как же вы ему дали?

– Как дал? Сказал, что будем строить дорогу, что полиция будет получать от нас, что ему будем платить по двадцать пять рублей в месяц, а за особые происшествия отдельно, и что так как он уже тут, то пусть и получит за этот месяц. А он спрашивает: «А когда будете брать справочные цены, это как будет считаться – особо?» Пришлось разочаровывать его, что справочные цены только у военных инженеров да в водяном и шоссейном департаментах.

– Это что еще за справочные цены?

– Только по таким, утвержденным полицией, ценам ведомства эти утверждают расходы. Например, пусть доска стоит в действительности пятьдесят копеек, а если утверждена справочная цена два рубля, то так и будет. Цены эти, кажется, утверждаются два раза в год. Вот к этому времени все эти полицейские и собирают дань. Неужели вам никогда не приходилось иметь дело с полицией?

– Нет.

– Ну, будете…

– А меня он, верно, принял за старшего рабочего?

– Да, знаете, угадать в вас трудно того франтика, который две недели тому назад явился к нам в золотом пенсне, расшитой куртке и шапке с кокардой. Теперь вы жулик, форменный золоторотец.

Карташев, оглядывая себя, довольно улыбался, а Сикорский сказал:

– Ну, идите, идите…

Карташев часто старался дать себе отчет, что захватывало его, точно переродило и неудержимо тянуло к работе.

Конечно, самолюбие, желание доказать, что и он на что-нибудь годится, было на первом плане; удовлетворенное сознание, что он может работать, тянуло его дальше – он хотел достигнуть предела того, что он может, предела своих сил.

Его прежняя практика, езда кочегаром, являлась своего рода масштабом для него.

И, в сравнении с тем масштабом, ему казалось, что теперь он очень мало работает. Ведь, в сущности, все сводится к приятной прогулке по двадцати верст в день.

Могло ли это сравниться с утомительным стоянием без перерыва по тридцать два часа перед горячим паровозом, с перебрасыванием ежедневно трехсот пудов угля из тендера в топку, с работой на тормозе, утомительным лазаньем с тяжелыми резцами в руках под паровоз, с невыносимой борьбой со сном, когда исчезает понятие о дне и ночи, когда вдруг мгновенно сон сковывал его, стоявшего на паровозе, и превращал в окаменевшую статую? А это постоянное напряжение при наблюдении за исправностью паровоза, эта тряска, ослепляющий блеск топки и жар от этой топки, когда спина мерзнет от холодного ночного ветра, часто с дождем? И так постоянно: грязный, мокрый, изможденный до такой степени, что острые куски черного угля под боком и такие же под головой казались самой мягкой, самой желательной постелью, – только бы прилечь, и мгновенный, крепкий, как сталь, сон охватывал тело. Здесь он ни разу еще не чувствовал того сладостного утомления, когда хотя бы ценой жизни, но берутся несколько мгновений безмятежного отдыха.

 

Он удивлялся жалобам рабочих на непосильный труд и не верил им.

Но и помимо всякого самолюбия и удовлетворения, сама работа увлекала его.

Карташев объяснял это тем, что, вероятно, наследственная страсть его предков к охоте переродилась в нем тоже в своего рода охоту: линия – это тот же зверь, которого тоже надо уметь выследить по разным приметам, требующим знания, опыта, особого дарования.

Он выследил, например, в одном месте этого зверя. Пахомов, доверяясь карте, повел линию иначе, но Карташев все-таки выгадал время, успел сделать изыскание, и его направление было и более выгодное, и более короткое. И, вопреки карте, при этом не оказалось болота, а, напротив, твердые, засеянные хлебами поля. Вечером Пахомов выслушал Карташева, а на другой день утром, осмотрев его линию, согласился с ним.

Кончив осмотр, он угрюмо протянул ему руку и сказал:

– Поздравляю и предсказываю вам в будущем хорошего изыскателя, потому что основное свойство изыскателя – не верить никаким авторитетам, отцу и матери не верить, не верить картам, своим глазам, черту не верить, ничему не верить, тогда только будет уверенность, что линия выбрана правильно. А в этом все. Та экономия, которую могут дать изыскания, пред экономией самой постройки всегда ничтожна. И хорошие изыскания – это все, это основа всей постройки.

В другой раз Пахомов сказал Карташеву:

– Я не уверен, что я теперь иду правильно. Сделайте вариант мимо той деревни.

Вариант длиною был около пяти верст, и до прихода Сикорского Карташев, сделав этот вариант, успел и его и линию Пахомова пройти пикетажем, разбив и все кривые. В этот день он прошел в общем семнадцать верст и почувствовал, наконец, то блаженное состояние утомления, о котором так мечтал.

Он даже и есть не мог и, нанеся план, сейчас же завалился спать.

Что до рабочих, то, несмотря на награду по три рубля на человека, все, кроме Тимофея и Копейки, взяли расчет, хотя и оставалось работы всего на три, четыре дня.

Единственным слабым местом теперь у Карташева оставалась нивелировка. Чтобы подучиться, решено было, что обратно в город он пойдет поверочной нивелировкой, причем один день проработает с ним Сикорский, а затем он пойдет уже самостоятельно. Так и поступили. Окончив линию и связавшись с следующей партией, Пахомов уехал в город, поручив Карташеву на обратном пути сделать еще несколько мелких вариантов.

Сикорский пробыл с Карташевым только полдня и, выписав ему репера, тоже уехал.

В распоряжении Карташева остался Еремин, семь рабочих, в том числе Тимофей и Копейка, а также и старший Сикорский.

Но старший Сикорский, с отъездом Пахомова и брата, только раз лично привез провизию Карташеву.

Держал он себя при этом важно, читал нотации Карташеву, что у него много выходит и что, вероятно, Тимофей ворует у него и в конце концов, ссылаясь на то, что брат его куда-то теперь командирован и что у него вышли подотчетные деньги, взял у Карташева двести рублей. О раньше взятых ста Сикорский не заикался.

Вместо Сикорского приезжал Никитка и, подражая Сикорскому, тоже изображал из себя недовольного хозяина. Провизию он привозил все худшую и худшую, и наконец Карташев, после совещания с Ереминым и Тимофеем, сказал Никитке, чтобы он больше не возил провизии и не ездил к нему.

– Вы разве нанимали меня? Хозяин вы, что ли, чтоб мне приказывать? – нахально спросил Никитка.

– Хозяин!! – заревел Карташев, и глаза его налились кровью, а руки сжались в кулак.

Никитка не стал испытывать больше его терпенье, вскочил в тарантас и уехал. А Карташев, придя в себя, был смущен охватившим его вдруг бешенством, но при воспоминании об испуганной физиономии Никитки испытывал удовлетворение и думал: «Будет на следующий раз ухо востро держать, да и остальные видели, что ласков и покладлив я, когда хочу и когда со мной не нахальничают…»

XII

На восьмой день Карташев подходил к городу, сделав в среднем по двенадцать верст. Раз сделал он семнадцать верст, но двадцать две, о чем рассказывал ему Сикорский, он так и не мог сделать. Он утешался, что Сикорский сделал это в степи, беря взгляды по двести сажен в обе стороны, в то время как при здешней местности не выходило и ста. Да при этом вследствие неопытности приходилось часто возвращаться назад вследствие несходности отметки с отметкой репера.

При этом он каждый раз мечтал, что накрыл на этот раз Сикорского. Но проверка опять показывала, что он опять ошибся. Так ни разу и не накрыл он Сикорского. Теперь, подходя к городу, он рад был этому, потому что знал, что этим обрадует Сикорского.

Уже на расстоянии тридцати верст от города он видел толпы рабочих, землекопов, развозимый материал. Топтались поля, кукуруза, виноградники. В одном месте через сад тянулась сквозная просека. На земле валялись срубленные яблони, груши – с массой зеленых плодов на них. Садилось солнце и золотой пылью осыпало деревья, и ослепительные лучи горели между листьями. Где-то мелодично куковала кукушка, и Карташев насчитал семнадцать лет остающейся еще ему жизни. Это было слишком много, и Карташеву с ужасом представилась его сорокадвухлетняя фигура. Уже тридцать лет казались ему какой-то беспросветной и безнадежной старостью.

Безмятежным покоем вечера веяло от садов и дач, Днестра и неба, с его золотистыми переливами, с его голубыми перламутровыми облаками. Точно воды протекли и оставили песчаный свой след. Но песок был яркий, блестящий, с переливами всех цветов. И только там, под солнцем, вплоть до горизонта был однообразный нежно-золотистый тон.

Из какого-то густого сада и домика в нем Карташева окликнул голос младшего Сикорского, и сам он показался на улице.

– Ну, здравствуйте, сошлось?

– Совершенно сошлось! – радостно говорил Карташев, горячо пожимая руку Сикорского. – Несколько раз думал было вас накрыть, но так и не выгорело.

Сикорский весело смеялся.

– Ну, довольно. Здесь уж строят, и тридцать верст отсюда уже была вторая нивелировка. Идем к нам, я вас познакомлю с сестрой и зятем.

Карташев оглянулся на свой костюм. Правда, он уже третий день одевал панталоны, а сегодня надел и куртку, но и куртка и панталоны изображали из себя теперь только грязные лохмотья, да при этом изгрызенная, поломанная шляпа, истоптанные, с перекошенными на сторону высокими каблуками сапоги, которые он надел, так как в лаптях ходить по городу и совсем было неудобно. На мягких полях эти свороченные на сторону каблуки еще не так давали себя чувствовать, но на твердой мостовой он при каждом движении чувствовал и боль и неудобство ходьбы.

– Ну, пустяки, – сказал Сикорский. – Моя сестра привыкла к разным фигурам.

– Ну, тогда постойте, – сказал Карташев и, присев на мостовую, вытянув ногу, сказал рабочему с топором: – Руби каблуки!

Когда каблуки были отрублены, Карташев, правда, чувствовал себя в каких-то широчайших башмаках, но зато не испытывал больше ни боли, ни неудобства.

Затем он рассчитал рабочих, оставив только Тимофея и Копейку, и с Ереминым, подводой и инструментами отправил их в гостиницу.

– Мне, право, совестно, – покончив, обратился Карташев опять к Сикорскому.

– Да, идите, идите!

– Вы понимаете, благодаря этой дыре, – он показал на одну половину своих штанов, – я могу показываться только боком.

– Ну и отлично.

Они вошли в маленькую калитку и очутились в густом саду, дорожкой прошли к террасе дома и взошли на террасу.

Посреди террасы стоял стол, покрытый белоснежной скатертью. На ней стоял вычищенный, сверкавший медью, кипевший самовар. Посуда, масленка с маслом и льдом, стаканы и чашки – все было безукоризненной чистоты. Так же светло и чисто одет был Сикорский, его зять, начинавший полнеть блондин, его сестра, молодая, похожая на брата, несмотря на надменное выражение, все-таки с симпатичным, привлекательным лицом.

– Ну вот, знакомьтесь, – бросил пренебрежительно Сикорский.

– Петр Матвеевич Петров, – поздоровался блондин. – Прошу любить и жаловать.

– Тебя полюбишь, – сказал Сикорский.

– Молчи, – ответил Петр Матвеевич.

Карташев боком пробрался к сестре Сикорского и пожал так протянутую из-за самовара руку, точно протягивавшая не совсем была уверена, что надо это сделать.

– Ты попроси его повернуться, – предложил ей брат.

Петров уже видел дефект Карташева и раскатисто смеялся, его жена улыбалась и казалась еще симпатичнее.

– Не обращайте на них внимания, – заговорила она красивым музыкальным голосом, – и садитесь. Чаю хотите?

Карташев поспешно сел на стул, вдвинул его как можно глубже под стол и, пригнувшись, ответил:

– С большим удовольствием.

– Петя, – обратился Сикорский к зятю, – надо тебе было видеть этого господина месяц тому назад, каким франтиком он выступил отсюда.

Он обратился к Карташеву:

– Идите сюда к зеркалу. Посмотрите на себя. Волосы одни чего стоят, сзади уже в косичку завивать можно: в дьячки хоть сейчас идите…

Но Карташев только головой покачал.

– К зеркалу не могу идти.

Он молча показал на свой разорванный бок, и все опять смеялись.

Карташеву дали чай, любимые его сливки, такие же холодные, как и масло, любимые бублики, и он, теперь всегда голодный, пил и ел с завидным аппетитом.

– Вы знаете, – заметил ему Петр Матвеевич, – как здесь на юге немцы-колонисты нанимают рабочих? Прежде всего садят с собой за стол есть. Ест хорошо – берут, нет – прогоняют. Вас бы взяли. Покажите руки.

Карташев показал.

– И руки хороши: мозоли есть.

– Это, вероятно, еще от кочегарства.

– Вот попались бы вы к этому господину, – показал Карташеву Сикорский на зятя, – этот бы и вас замучил на работе.

– Тебя же не замучил, – ответил Петр Матвеевич.

– Только и спасла вот она, – ткнул Сикорский в сестру. – Вижу, что забьет, я и подсунул ему сестру. Ну, и пропал… Теперь и половины от него уже не осталось. Толстеть стал.

– Ну, ври больше, – ответил Петр Матвеевич и встал, взяв лежавший тут же корнетик.

Жена его тоже поднялась и спросила:

– К ужину придешь?

– Да, приду.

Они с мужем ушли, а Карташев сказал Сикорскому:

– Я не знал, что у вас есть сестра.

– Целых две, – они у дяди жили раньше.

– А Петр Матвеевич тоже инженер?

– У него нет диплома инженера, но уже лет десять начальник дистанции. Я у него и начал свою практику. Очень дельный человек. Точный, как часы. Его дистанция первая от Бендер. Кстати, хотите быть моим помощником: моя третья отсюда дистанция?

– С удовольствием, конечно.

– Мы так и порешили с Пахомовым. Жалованье вам назначено по двести рублей в месяц, подъемные шестьсот, на обзаведенье лошадьми триста. Идите завтра и получайте, да ко всему еще за два месяца уже прослуженных.

– Один месяц.

– Штаты утверждены с мая. А деньги вы отдайте на сохранение сестре.

– Отлично, а то я их в конце концов потеряю.

Карташев вынул портфель, пересчитал, оставил у себя пятьсот, а тысячу рублей вынул и положил на стол.

Когда сестра Сикорского возвратилась на террасу, брат сказал:

– Марися, возьми у него эти деньги и спрячь, чтобы не растерял. Завтра еще тебе столько даст. Да зачем вы столько оставили себе?

– Так, на всякий случай.

– Давайте лучше мне, целее будут, – сказала ласково сестра и добродушно кивнула головой.

– Нет, мне нужно восстановить свой гардероб.

– Ну, что вы здесь, в Бендерах, найдете! А знаете что! Вы можете дня на два, на три пока что съездить в Одессу, к своим. Я вам завтра это устрою.

Карташев очень обрадовался.

– И мне купите кой-что.

– Зине кланяйтесь, – сказала сестра Сикорского.

– Вы ее разве знаете? Теперь она уже монахиня.

И Карташев рассказал, как она уехала в Иерусалим.

Сикорский возмущался, качал головой и говорил со своей обычной гримасой:

 

– Ой, какая гадость! Фу! Вот до чего доводит людей религия! бросить детей… Ой, ой, ой!..

Сестра Сикорского слушала, вдумывалась и сказала:

– Я тоже не понимаю этого… Бросить детей!.. Я знаю и вас; я была в младшем классе, а она в старшем, и она меня очень любила; я видела и вас, и Корнева, и вас с Маней Корневой.

Она рассмеялась и немного покраснела.

– А что, не дурак поухаживать? – спросил брат.

– Ого! и какой еще! Иди сюда, Ваня.

Сестра вышла в комнаты, а за ней ушел и брат.

Затворив за собой дверь на террасу, сестра заговорила:

– Баня у нас еще горячая. Сведи ты его в баню, ведь от него, несчастного, так и разит; дай ему хотя Петино белье, и костюм, и ботинки. Дай ему частый гребень: пф!.. и жалко и противно…

– Ну, хорошо, ты уходи, приготовь там все, а я с ним поговорю.

В это время в комнату вошла младшая сестра Сикорского.

– Постой, – добродушно махнула ей старшая сестра, – не ходи еще туда: пусть его сначала обмоют, а то он теперь такой, что и чай пить не захочешь.

Сикорский возвратился к Карташеву, поговорил еще с ним и спросил:

– Давно не умывались?

– Откровенно сказать, как расстался с вами.

– Восемь дней?!

– Куда-то задевалось полотенце, да и вообще – проснешься, торопишься на работу… На изысканиях, собственно, некогда умываться.

– Ну, это только русские способны… Вы возьмите англичан на изысканиях: каждый день три раза ванну: резиновые походные ванны. Знаете что, сегодня у нас вследствие субботы баня: идите в баню.

Карташев сделал было гримасу.

– Очень длинная история. Начать с того, что у меня с собой никакого чистого белья нет.

– Белье будет… Послушайте, нельзя же, если сказать по-товарищески, такой свиньей ходить. Ведь от вас пахнет, как от свиньи.

Карташев понюхал свое платье и немного обиженно сказал:

– Ну, уж это неправда!

– Чтобы убедиться – вы вымойтесь, переоденьтесь и потом понюхайте свое грязное белье. И волосы вычешите, потому что вши у вас уже и по лицу ползают.

И так как Карташев не верил, он взял его осторожно за руку и подвел к зеркалу.

– Черт знает что! – брезгливо согласился наконец Карташев.

– Ну, ступайте. И так как вы наверно сами вымыться не сумеете, то я пришлю к вам банщика.

– Я терпеть не могу с банщиком мыться.

– И придете назад с грязными ушами. Нет, берите банщика.

Карташеву дали белье, частую гребенку, дали верхнее платье, ботинки, дали банщика и отправили в баню.

Карташев на цыпочках проходил по блестящим, как зеркало, полам, по комнатам, сверкавшим голландской чистотой.

«У них в роду чистоплотность», – подумал он.

И смутился, вспомнив гримасу отвращения на лице сестры Сикорского.

Сейчас же по его уходе сестра Сикорского позвала горничную и вместе с ней занялась обмыванием той части пола и стула, на котором сидел Карташев. Затем она внимательно осмотрела скатерть, стряхнув все крошки, покачала головой и сказала:

– Порядочная свинья: как грязно ест, всю скатерть измазал.

Когда Карташев вернулся из бани, одетый в летний костюм Петрова, только сестры Сикорского были на террасе.

Старшая сестра, Марья Андреевна, встретила его уже, как старого знакомого.

– Ну вот… и вам, наверное же, самому приятнее…

– Мне все равно, – ответил весело Карташев, – хотя теперь я себя чувствую отлично.

– Ну, вот с моей сестрой познакомьтесь.

Младшая сестра Сикорского была похожа на какую-то маленькую миньятюру, легкую и воздушную. Микроскопическая ручка, прекрасные неподвижные черные глаза, поразительная белизна кожи, несмотря на лето, на общий загар, хорошенький полуоткрытый рот и ряд мелких белых зубов – все вместе производило впечатление видения, которое вот-вот поднимется на воздух и исчезнет.

Голос ее был еще мелодичнее, еще тише и нежнее, чем у сестры.

В тихом вечере в саду нежно и звонко пела какая-то птичка, и Карташеву слышалось что-то родственное в этом пении и голосе младшей сестры Сикорского.

В ее лице не было надменности старшей. Напротив: в глазах светилась поразительная доброта, ласка, интерес.

Карташев сразу почувствовал себя хорошо в обществе двух сестер.

Солнце зашло, но еще горел светом сад и сильнее был аромат поливавшихся садовником роз, клумбы которых окружали террасу.

– Вы знаете, на изысканиях, – говорил Карташев, – я научился любить природу. Природа – это самая лучшая из книг, написанная на особом языке. Этот язык надо изучить. Я его изучил, и теперь чтение этой книги доставляет мне такое непередаваемое наслаждение. Все остальное на свете ничего не стоит в сравнении с ней.

– Потому что все-таки это она, – сказала старшая сестра, и все рассмеялись.

– Хотите посмотреть, – тихо и смущенно предложила младшая сестра, – вид с нашего обрыва в саду?

– Ну, идите, а я буду приготовлять к ужину.

По извилистым дорожкам сада Елизавета Андреевна и Карташев прошли к обрыву над Днестром, где стояла вся обросшая диким виноградом беседка.

Карташев сел рядом с ней и казался сам себе таким маленьким и неустойчивым, что все боялся, что вот он ее толкнет, и она, вздрогнув, растает, сольется с тем живым и прекрасным, что было перед глазами: сверкающая лента Днестра, неподвижная полоса зеленых камышей, прозрачное небо непередаваемых тонов. И все: небо и река, камыши и воздух замерли в своей неподвижности, и только где-то песня, протяжная и нежная, нарушала неземную тишину этой округи.

Песня смолкла, Карташев спросил:

– Кажется, очень хорошо спето?

– Хорошо… Это на соседней даче один больной чахоточный студент поет.

– Какая это песня?

В ответ Елизавета Андреевна вполголоса запела песню – так мелодично, так музыкально, что Карташев боялся пошевелиться, чтобы не нарушить очарованья.

Когда она кончила, Карташев сказал:

– Ах, как хорошо вы поете; наверно, вы и играете отлично, – это сразу чувствуется. И знаете, пенье бывает – помимо того, хорошее ли оно или нет, – умное или глупое. У вас умное, очень выразительное. Ничего лучше нет на свете пенья, музыки…

– Природы… – лукаво подсказала Елизавета Андреевна.

– А разве это не проявленье все той же природы? Все один и тот же общий, гармоничный аккорд одного и того же оркестра, где природа, музыка, красота – под общей дирижерской палочкой.

– А кто дирижер?

– Кто? Молодость.

– А когда молодость пройдет?

– Впрочем, нет, не молодость. Чувство красоты, любви к музыке, к природе остаются вечно в человеке. Напротив, молодость мешает созерцательному настроению. Она отвлекает, она, как буря на море, постоянно волнует поверхность, закрывает даль тучами и не дает возможности отдаваться полностью наслаждению сознания, что живешь и чувствуешь. Я буду очень счастлив, когда эта молодость со всей ее ненасытимостью оставит меня.

Елизавета Андреевна улыбалась, и теперь Карташев сравнивал ее с той единственной звездочкой, которая появилась на горизонте и робко, нежно и нерешительно искрилась там.

Он вспомнил вдруг Аделаиду Борисовну и горячо сказал:

– И вы знаете, в молодости человек при всем желанье не может быть честным.

– Напротив, я думаю, только в молодости, пока земное не коснулось еще, и может быть и честен и идеален человек. Никто же сразу не берет взяток…

– Я не об этом, это уж полная гадость, о которой и говорить не стоит. Нет, а вот возьмите так: вы кого-нибудь любите – хотите его любить всю жизнь, и вдруг чувствуете, что вам и другой уже начинает нравиться…

– Значит, не очень любите.

– Не знаю, на своем веку я очень любил, а никогда застрахован не был.

– Может быть, еще полюбите и застрахуетесь. Не большой еще ведь век ваш.

– Больше вашего, во всяком случае.

– Тот большой век, кому меньше жить осталось, – ответила грустно, загадочно смотря вдаль, Елизавета Андреевна.

– А кто это знает? – спросил Карташев.

– Знаю, – кивнула головой Елизавета Андреевна и, встав, сказала: – Сыро, пойдем домой.

Становилось действительно сыро. Свет оставался только еще там, над рекой, какой-то призрачный, словно из открытого окна другого мира, и вместе с этим светом вставал призрачный туман и поднимался все выше и выше.

Под нависшими деревьями сада было уже совсем темно, и казалось, и сад расплывался и уходил в эту темную туманную даль. Только около самого дома светлые пятна из окон падали на клумбы, и ярче вырисовывались в них розовые кусты центифолий.

На террасе уже стоял накрытый стол, такой же белоснежный и яркий. Карташеву опять хотелось есть.

Елизавета Андреевна прошла к тут же стоявшему роялю и стала наигрывать сначала одной рукой, а затем и двумя.

Вошла старшая сестра и сказала:

– Лиза, надень накидку.

– Мне не холодно.

– Опять будет лихорадка. Играй, я принесу тебе.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru